Иванов-48 - Прашкевич Геннадий Мартович 7 стр.


Но теперь громче. Полина: «Ну чего ты? Чего?..». А Полярник: «Хочешь угадаю? Второму ты тоже не дала…».

И вдруг:

«Курва!»

Чего это он?

Почему курва?

Какая еще курва?

Может, в тундре у Полярника так звали самого старшего оленя?

Что-то упало в комнате, разбилось, в коридоре зажгли свет. Дверь распахнулась, и влетела к Иванову Нижняя Тунгуска — почти голая, с ворохом одежды в руках. Голые плечи, как на старинных картинах, глаза черные, злые. «Сволочь! Сволочь!»

Как черными прожекторами перекрестила: «Лежи!»

А в комнате Полярника что-то падало, гремело: «Курва!»

Иванов, приподнявшись на локтях, блаженно созерцал волшебство голых плеч.

«Переплетающиеся прожилки минералов различных оттенков желтого, зеленого, белого, красно-бурого и голубого цветов». За дверью Полярника что-то гремело и рушилось. Может, пришел конец света? Иванов блаженно смотрел на мерцающее в сумраке волшебство. В бледном сиянии, падавшем от окна, Полина металась по комнате сумеречно, как еще неоткрытая река, белела снежными берегами голых бедер, плеч. Темные соски, бесстыдно открытые. Она натягивала на себя всю эту свою грубую женскую упряжь, нежный бронежилет резинок. «Сволочь!» Голос злобно срывался. «Импотент!» А из комнаты: «Курва! Курва!»

Вот они — стилевые особенности, машинально отметил Иванов.

А Полина уже груди упаковала. Теперь, всхлипывая, натягивала свитер.

— Чем ты ему дверь подперла?

«Импотент!» — шипела, всхлипывала Полина.

Нет, не Полина это шипела, всхлипывала, — это разъяренная, вышедшая из берегов Нижняя Тунгуска шипела, всхлипывала.

— Куда ты одна по ночному городу?

«Курва!»

Нет, не похоже, чтобы так старшего оленя звали. Скорее, это совесть у Полярника, как зубы, резалась.

Полина выскочила в освещенный коридор.

Споткнулась. «Сволочь!» Входная дверь хлопнула.

Иванов неторопливо поднялся, натянул рубашку, штаны. Убрал деревянную щетку, подпиравшую дверь Полярника, вошел. Подумал сумрачно, сейчас получу сапогом по голове, но ничего такого не произошло. Полярник совершенно голый лежал поперек на диване, рука свесилась до пола. Видно, что так и уснул в тягостном крике. Иванов бережно вытянул из-под тяжелого голого тела ватное одеяло, прикрыл Полярника.

В пустом коридоре курила Француженка.

Ей бы святой водой побрызгаться, такая бледная.

Тихонько спросила: «Как он?»

Иванов ответил: «Никак».

18

Конечно, в гостиницу он не опоздал.

Гражданин Сергеевич выложил на стол пакет.

Поводил носом: «Пьете?». Иванов нехотя кивнул.

Книги на столе его не сильно привлекали. Чепуха какая-то.

Отступники, пораженцы… Ну, какими пораженцами могут быть писатели Шорник или Казин?.. Не смешите меня, гражданин Сергеевич… И зачем тут же они выложили мою книгу? Как знак особого доверия или как некий тайный намек, вот, мол, все у нас под присмотром? Он что, сам на себя должен писать донос?

Страниц в рукописи оказалось немного, около тридцати.

Машинопись. Второй экземпляр закладки, но вовсе не слепой.

Никаких подчеркиваний. Как дали казенной машинистке, так и переписала.

Председатель Тройки был молодой, бритый. И голова бритая, и щеки бритые.

Ничем не удивила Иванова первая строчка, но сердце все равно вдруг стукнуло, сбилось с ритма, голову стянуло тугим обручем. Глянув на первую страницу, Иванов мог, не листая рукопись, всю пересказать до самого конца. Даже больше: он знал, что никакого конца у рукописи нет. Не дописана она. На лбу выступила испарина.

Гражданин Сергеевич без всякого сочувствия спросил:

— Чаю?

Кивнул молча.

Из ящика вынул чистую бумагу (каждый лист действительно пронумерован); ручку перьевую с пером «лягушка». Подумав, ручку отправил обратно, вместо нее взял остро отточенный карандаш.

— Пометки на полях оставлять можно?

— Какого рода пометки?

— Для памяти.

Гражданин Сергеевич кивнул.

Сейчас чай принесут. Может, попросить водки?

Нет, не дадут. Точно не дадут водки. Даже за мой счет.

Подумал, а вдруг принесет чай какая-нибудь дальняя знакомая, мало ли где люди пересекаются? Потихоньку поползут слухи. «Будь начеку. В такие дни подслушивают стены». Что он скажет Полине, или Филиппычу, или тому же майору Воропаеву, или настырной татарке тете Азе, если они узнают о его прогулках в гостиницу? «Недалеко от болтовни до сплетни и измены!» Бдительных людей много.

Но у гражданина Сергеевича все было продумано.

Когда в дверь постучали, он с неожиданным проворством сам выскочил (буквально выскочил) за дверь и вернулся с простым жестяным подносом в руках. А на подносе — фарфоровый чайник и стакан. И, конечно, никакого печенья, только желтоватый сахар в синей вазочке. Иванов жадно потянулся к чайнику, и гражданин Сергеевич, как ему показалось, посмотрел на него ну… может, и не с презрением… но как-то все же не так… не так…

Впрочем, Иванову было наплевать.

Теперь он знал главное: его письма дошли!

Последние полгода гнал от себя мрачные мысли.

Много было мыслей, все мрачные. Никакого ответа не видел, не слышал, не ощущал. Прикидывал, не напрасно ли занялся всем этим? Не ошибся ли в адресате? Не переоценил ли собственные силы? Вдруг письма не доходят, не могут дойти, перехватываются, оседают не там, где нужно? А сейчас вдруг увидел: дошли письма, дошли! И адресат, кажется, проявил желание познакомиться!

Чай помог, дыхание восстановилось.

Вот книжка Михальчука. Хороший мужик. Но теперь знал: хороший — да, но никогда не напишет Иван Михайлович ничего такого. И Шаргунов Вениамин Александрович ничего такого не сочинит. И Петр Павлович Шорник. Тоже мне! «Повесть о боевом друге»! Никто так в последнее время не донимал Иванова, как Петр Павлович Шорник, бывший казак. «Не угольным дымом несет от сочинений Иванова, не жимолостью утренней и чудом советской жизни, а потом, потом от его излишних трудов! — писал Шорник в рецензии на книжку „Идут эшелоны“. И заканчивал: — Не обогащают меня сочинения Иванова».

Сильно стремился обогатиться.

19

Председатель Тройки был молодой, бритый. И голова бритая, и щеки бритые.

Полувоенный френч на плечах — не новый, но и не затасканный. Шрам на левой щеке. Взгляд оценивающий. Часто посматривал на помощника, тоже во френче, вид пролетарский, правда, в очках. И второй помощник был в таком же, — наверное, всем сразу выдали френчи по ордеру с какого-то склада.

— Сбились мы с пути, товарищ. В село Жулябино едем.

Яблоков, председатель сельхозячейки, удовлетворенно покачал лохматой головой:

— Ныне в Жулябино по старой карте не попадешь.

— Как так? Вполне советская карта.

— Может, и советская, но вчерашняя.

— Нет, ты объясни, — оценил взглядом Председатель.

— Всякие календари-численники видел? — Яблоков, утирая пот с узких щек, уверенно поморгал, тоже перешел на «ты». — Замечал? На календаре-численнике всегда указаны и вчерашний день, и дни более ранешние. Так ведь? Вот видишь числа, а ни во вчерашний день, ни в те, которые более ранешние, никогда не попадешь. Закон природы. Ты впер? Вчерашний день — ломоть отрезанный.

— Мы, товарищ, без шуток ищем село Жулябино.

— Так и я без шуток. Не можете теперь вы туда попасть.

— А почему так? И где председатель сельхозячейки? Ну, этот, как его? Подъовцын?

— Нет больше села Жулябина. И председателя Подъовцына больше нет. В прошлом они остались. И многие другие слова на букву «ж» и другие такие буквы в прошлом остались. Нет даже реки Собака, на которой мы прежде жили. Есть село Радостное, дома чудесные вокруг, речка Тихая и есть председатель сельхозячейки Яблоков — я. Сгоряча хотели село назвать Нужные Радости, да бабы заворчали, что и без того много в мире лишних слов, зачем к слову «радости» еще одно? — Яблоков сплюнул на пол сельсовета. — Решили, пусть называется Радостным. Чувствуете разницу? Жили-были всю жизнь в селе Жулябине, и вдруг сразу — Радостное! Теперь у нас все изменится. Вон там, — решительно указал Яблоков, — по сухим полям пройдут лесополосы, а там, где гнилые овражки, чистые ручейки потекут, заструятся, деревья встанут. Холодные ветры с севера остановим, а южный ветерок хоть и слаб у нас, заставим его весело кружить над зеленым полем. Как в хороводе с бабами. А раз будет ветер кружить над полем, значит, никуда влагу не унесет. А раз почва взрыхлена и влагой напитана — мы плодово-овощные деревья вырастим. Про кандиль-китайку слыхали? А про пепин шафранный? А про антоновку шестисотграммовую? И то, и другое, и третье теперь прямо с веток рвать будем. Правильно говорю, Эдисон Савельич?

— Какой еще Эдисон? — насторожился председатель Тройки.

— Да я это, я, — засуетился мужик в темной рубахе навыпуск, расшитой пестрыми петухами по грязному воротничку, даже руку поднял, но опустил тотчас. Видно, что прыгучий мужик, любое яблоко сорвет с ветки.

— Что еще за Эдисон? Разве бывают такие имена?

— А нас с прошлым теперь уже ничто не связывает.

Председатель Тройки строго посмотрел на своего помощника, а тот — на другого.

— И где же теперь бывшее советское село Жулябино? А? Ты сам-то кто будешь, товарищ Яблоков?

— Объясняю. Не торопись. Чего ты торопишься. Большое новое дело вдумчивости от каждого требует. Нет теперь в нашем районе села Жулябина, нет у нас теперь председателя сельхозячейки Подъовцына. В прошлом все это осталось. Так решил сельский сход.

— А что осталось?

— А ты оглянись. Видишь? — широко обвел Яблоков сельский горизонт. — Все, что висело на нас, как на сапогах виснут пудовые ошметья грязи по весенней распутице, все это ушло, вычеркнуто из памяти. И коровы недойные худые в прошлом остались, и пьяные скотники, и задрыги, и бабки-низкопоклонницы, и канавы с пучеглазыми лягушками.

— Это как же так? — не поверил Председатель. — Как может такое быть? Существовало и вдруг исчезло? Как так, Подъовцын? Неужели ничего не осталось, кроме радости?

20

Тут в тексте пропуск, вспомнил Иванов.

За словами «Неужели ничего не осталось, кроме радости?» целый абзац был вычеркнут, замазан чернилами. В том вымаранном абзаце подробно описывалось, как одна из местных баб ни с того ни с сего начала восхищаться этими приезжими, их ладными френчами, выправкой. Не вязалось это с общей интонацией.

— Переименовали мы все ненужное, отвлекающее.

Понятно, строго добавил председатель сельхозячейки Яблоков, бывший Подъовцын, дожди и распутицу одними переименованиями совсем не отменишь, но спокойнее все же говорить о направлении и силе ветра, о мировых факторах, чем о том, что вчера смыло коротким ливнем засеянные клинья у реки, а сегодня ферму затопило навозными ручьями. Хватит! До Советской власти гуси дохли в Жулябине от тоски, одни зеленые лягушки плодились, чистое озеро покрылось ряской, деревянные домишки обросли мхом, причем не только с северной стороны; даже некоторые люди в Жулябине, которые трудиться не хотели, покрылись с северной стороны мхом. Гордись таким. Слава богу, войну пережили на энтузиазме. Все — фронту! Сами почти даже и не плодились — и мужиков нет, да и прилечь на минуту сухого места не найдешь. Время от времени нужную рабсилу для вспашки и снятия некоторого урожая выпрашивали в областном управлении МГБ, — за хлеб даже пятьдесят восьмая работает. Иногда удавалось выпросить инженеров. Если крепко бить по рукам тех, кто не хотел раньше трудиться, они многое начинают осознавать глубоко и искренне.

При этих объяснениях глаза Яблокова светились изнутри, как лунные озерца.

Вот придет такой бывший инженер в бывшее село Жулябино по вредительской статье, ему тут же объяснят, в чем его неправда. Сразу и хлеб научится сеять, и нужный насос построит, и такую машину поставит, чтобы в самую сушь высоко над полем воду пускала, и струи красивой радугой расцвечивали бы белесое от жары небо. Правда, тут снова выходила непримиримая незадача: лягушек не уговоришь бросаться в стороны, всасывает их во все трубы, радуга от этого сразу опадает, мрет, растаивает. Ну и еще одна такая природная незадача: нечищеные уборные. Эти уборные при любой власти сильно и неправильно распространяют запах, — не по указанной розе ветров, как предписано, а самодеятельно.

Вот и решил сход — не беспокоить больше власть.

В самом деле, сила мы или нет? Решили: хватит вождю досаждать своими просьбами. Он один над всеми. Мужиков после войны мало осталось, зато фашисту хребет сломали. Надо теперь самим на этой волне одним махом войти в будущее! Решили: не быть больше на карте грязному и запущенному селу Жулябину. Пусть Новая Радость кипит, пусть трубы домиков Радостного чудесно дымят в зимнее небо, как на старинных картинках. Председатель сельхозячейки Подъовцын всю жизнь учительствовал в самых глухих уголках Сибири, знал жизнь, газеты читал. Он и предложил бабам и мужикам, которые еще остались, закрыть холодным северным ветрам путь на поля сельхозячейки. Никаких тополей и елок! Пустим по горизонту сталинские лесополосы. Свои собственные быстрорастущие деревья придумаем. Вон Эдисон Савельич научные книги читал, он придумает. Он привезет семена, побеги кандиль-китайки, к примеру, или антоновку шестисотграммовую. Он проконсультируется с академиком Лысенко, и в село Радостное умные аграрии зачастят. У каждого — щеки бритые и партийная книжка. Эдисон Савельич уже сейчас утверждает: деревья для новых лесополос будут специально придуманы. За одни сутки будут вырастать на целый метр. Десять дней — десять метров. Чудесными соками земли погонит деревья в высокое сибирское небо. На глазах изумленных людей на всех направлениях поднимутся зеленые стены. Не только пшеницу и овес станем выращивать, это само собой, а еще рис китайский, плотный, какой иногда с промбазы привозят. Не век на бедных брюквенных полях мыкаться, — разберемся, усилим, переименуем. Понадобится, напишем вождю, он поддержит. Все силы бросим на то, чтобы в будущее не через год, не в следующую пятилетку, пусть и в четыре года, а уже завтра войти. Народ-победитель это заслужил. Не просто деревья быстрорастущие начнем гнать в полный рост, все силы умственные и физические бросим на выращивание Нового Человека. Теперь у нас такая программа: Новые Радости — Новый Человек. За границей, к слову, в нищенских городах живут нищенские, испорченные капитализмом люди. Капитализм им сердца изгрыз, иссосал сердца, тело истомил, глаза потухли, а мы в Радостном теперь такого Нового Человека вырастим, что можно будет забыть про тяжкий невеселый труд. Лежи на зеленой травке, оценивай красоту и отдыхай душевно. Лишь бы бабы рожали.

— А пахать кто? — поразился Председатель.

— А на что у нас МГБ? Вредительство тоже сила. Не все люди вот так сразу захотят в радостное будущее. Многим по душе — тосковать, грязь им нравится, готовы по колено в говне ходить, потому что оно якобы тоже нашенское. Но мы не в капитализме растем! — вдохновился Яблоков. — Не строй иллюзий, товарищ! Село Жулябино мы в прошлое отослали со всеми его покосившимися заборами, все у нас в один момент стали жителями Радостного. Одна беда, есть несогласные. Немного их, но есть. Если таких срочно не переименовать, без толку будут болтаться под ногами. Вот Эдисон Савельич, например, был из таких. Он был по фамилии Темный-Темный, а по имени просто Ванька. А теперь посмотри, какой он Темный-Темный, теперь посмотри, какой он Ванька? У него мозги вмиг осветлели, он теперь истинный Эдисон, много изобретает, и по фамилии — Умницын. Бывший Темный-Темный в бывшем Жулябине ничего путного не делал, только лягушек в лужах гонял, чуть с голоду не помер, у з/к, которых приводили конвоиры на поле, казенную брюкву выпрашивал. А переименовали его — и смотри, сразу расцвел, стал как новенький! Он теперь — Эдисон Умницын! Готов выращивать деревья таких сортов, чтобы каждое яблоко шестьсот граммов весом, вождь изумится. Эдисон Савельич все продумал досконально. И где лесополосы будущие пойдут, и где рвы копать нужно. Свезем в эти рвы содержимое деревянных нужников, назовем не противно, ну, скажем, одуванчиковый смрад, — вот вам и лесозащитные полосы! Сам запах переименуем, чтобы не тошнило.

21

Иванов отложил машинописный лист.

Вспомнил железнодорожную станцию Тайга.

Он там ждал как-то поезда, а поезд опаздывал, — велись на линии под Мазаловом ремонтные работы. Чтобы не терять понапрасну время, поднялся на виадук. Внизу сердито рявкнул маневровый паровоз, выпустил клубы белого пара.

По утренней тихой улице между заснеженными тополями Иванов неторопливо прошел к почте, под жестяным козырьком которой висел портрет вождя. Празднично смотрелось золото погон, фуражка с околышем; генералиссимус, щурясь, оглядывал заснеженную тайгинскую улицу, оценивал, на что местные люди годятся. Оценил и приезжего Иванова, проводил строгим взглядом. Перед стеклянной мутноватой витриной почтовой стойки Иванов долго выбирал марки. В конце концов выбрал рублевую коричневую — со Спасской башней, рубиновой звездой и зубцами кремлевской стены; тридцатикопеечную с Лениным, провозглашающим советскую власть (за плечом Владимира Ильича уверенно стоял Сталин); две сорокакопеечные — с восстановленным Днепрогэсом; и, наконец, тридцатикопеечную — сто лет со дня опубликования Манифеста Коммунистической партии. Наклеил марки и бросил конверт в почтовый ящик.

Назад Дальше