И тут ее как ударило. Почему Гай сказал ей: «Если решишь выйти за кого-то, выходи за Питера»? Да потому, что хотел исключить Манфреда, уберечь ее от подобного ужасного выбора, не дать ей остановить свой выбор на сопернике! Мысль, что он умрет, а Гертруда окажется в объятиях Манфреда, терзала Гая, была его кошмаром, заставившим наконец закричать: «Я хочу умереть спокойно, но как это сделать?» В действительности он не хотел, чтобы она выходила за Графа. Он просто хотел, чтобы она не выходила за Манфреда.
— Позвольте мне готовить, — сказал Тим. — Я это умею.
Был вечер того дня, когда они увидели черную собаку. Они ужинали в гостиной.
Тим оставил свои переживания в скалах, нашел тенистое местечко и раньше времени устроил себе ланч, поел немного, но выпил все вино, что было в рюкзаке и что оставалось в корзине. Потом уснул. Домой он вернулся в половине пятого и постучал в дверь Гертруды, предлагая принести чай.
Гертруда отказалась, но наконец взяла себя в руки. Встала, умылась. Сняла помятое голубое платье и надела более нарядное спортивное, цвета café-au-lait[95] и с открытым воротом. Критически глянула на свое опухшее лицо, подкрасилась, причесала спутанные после купания и рыданий волосы. Потом глотнула немного виски из фляжки в чемодане и несколько минут сидела в кресле, закрыв глаза. Да, подумала она, Анна права, буду помогать людям, хотя бы деньгами, по меньшей мере. Она подумала о Тиме, его застенчивости, его простительном эгоизме, мальчишеском живом самодовольстве, его трудностях. Тиму так легко помогать. Она заметила, что улыбается. В половине седьмого вечера она спустилась вниз и, плеснув себе еще глоточек, вышла со стаканом на террасу. Там она нашла Тима, наблюдавшего за муравьями. И вот они ужинали вдвоем.
К ужину был луковый суп, кровяная колбаса с салатом из помидоров и местный сыр с травами.
— Сожалею, но ужин опять очень простой, — сказала Гертруда. — Завтра, когда я уеду, у тебя будет возможность готовить самому. Ты должен позволить мне кормить тебя. Ничего другого я не умею. Художнического таланта у меня нет.
— У меня тоже нет! — сказал он, но сказал весело.
Когда Тим услышал движение Гертруды в спальне и стало подходить время ужина, самообладание вернулось к нему. Странный приступ отчаяния прошел, сменившись чуть ли не радостным подъемом духа. Возможность хорошо поесть и выпить обыкновенно возвращала ему отличное настроение. Он был счастлив, и суп дразнил восхитительным ароматом.
— Ух, как я голоден!
— И я тоже, — подхватила Гертруда. — Надеюсь, тебе хорошо поработалось. Тебе когда-нибудь надоедает сидеть вот так подолгу и рисовать?
Тим хотел было попытаться объяснить, что это такое, сосредоточенность художника, но ответил просто:
— Нет, — потом добавил: — Жаль, что вы завтра уезжаете. Было интересно… я имею в виду…
— Мне тоже жаль, — сказала Гертруда, — но мне необходимо вернуться. — А про себя подумала: «Почему необходимо?»
Тим выглядел загоревшим и поздоровевшим, да и немного пополневшим, совсем не тот бледный худющий жалкий юноша, что заявился к Гертруде с виноватым намеком на то, что испытывает нужду в деньгах. Губы сочные. Бритый подбородок блестит, как ячменное поле. В расстегнутый ворот рубахи видны рыжие завитки на груди. Когда, прежде чем приняться за еду, он закатал рукава, на его руках заиграли искры света.
Снаружи стемнело, но детали пейзажа еще можно было различить. От густой листвы кривых олив как бы исходило серебристое свечение, а скалы хранили необычный темно-серый свет, который, казалось, неровно вспыхивал, как некий сигнал.
— Становится темно. Включить лампу?
— Пока не надо. Можешь ты сам налить себе супу, Тим? Я хочу посмотреть на скалы.
Тим подумал, что, возможно, Гертруда видит их последний раз. И сказал:
— Мне бы хотелось, чтобы вы не уезжали. Было так приятно просто ужинать с вами, возвращаться домой и видеть уже накрытый стол… Вы были добры, были мне настоящим другом… виноват, комплимент получился не слишком изящный!
Гертруда засмеялась, сказала:
— Да, мы были хорошими товарищами.
Они молча съели суп. Гертруда принесла кровяную колбасу, салат и сыр, разлила по бокалам местное красное вино. Тим сидел как в трансе, глядя в окно. Он даже подпрыгнул, когда Гертруда зажгла лампу и вид за окном потонул во тьме. Он посмотрел на нее и увидел следы недавних слез на ее лице. Тем не менее ее густые волнистые волосы героически блестели.
— Глупо, — сказала Гертруда, — но я просто не в состоянии вспомнить, как ты появился в нашей жизни. Я имею в виду, как мы узнали о тебе.
— От дяди Руди. Он дружил с моим отцом. А потом стал моим опекуном.
— Ах да. Твой отец был музыкант, не так ли, композитор?
— Вроде того. С музыкой я не в ладах.
— Потом, когда дядя Руди умер, твоим опекуном стал отец Гая?
— Да. А после него Гай. Ваша семья была исключительно добра ко мне, — добавил он.
— И ты был единственным ребенком, как я, как Гай?
— Нет…
Тим замолчал. Что-то он сегодня слишком чувствителен. Перед глазами отчетливо встало лицо Риты, ее первый смех; у нее были огненно-рыжие волосы, спадавшие на плечи беспорядочными кольцами, и синие глаза, как у него. Потом он увидел ее бледной, печальной, худой, ужасно худой, глаза такие испуганные, просящие, боящиеся смерти, но уже обведенные темными кругами. Ее внезапная смерть поразила всех. Ему казалось, что он один замечает, как мало она ест, какая она тоненькая и слабая, — но и он не понял. Помолчав секунду, он сказал:
— У меня была сестра. Она умерла, когда мне было четырнадцать. Умерла от анорексии.
— Ох, прости… — охнула Гертруда. — Я… — Она отвернулась.
Тим щедро налил себе.
— И твои бедные родители, они, должно быть…
— Мои родители! Мой отец смылся, когда мы были еще маленькими. Мать умерла, когда мне было двенадцать. Мы жили в Кардиффе, у брата матери. Это был кошмар. А, ерунда, не будем об этом, извините…
— Ты извини…
— Нет-нет, простите меня, мне все же хочется высказаться. Никто никогда не интересовался… я так обижал мать. Теперь я ее понимаю. Она, знаете, тоже была музыкантом.
Ему вдруг вспомнился звук материнской флейты, всегда такой печальный, который с годами слышался все реже и реже.
— Она была несчастлива?
— Она была в вечных заботах, не оставляла нас в покое, и мы, дети, не выносили этого. Дети ужасны. Всегда не хватало денег. Мы любили отца, потому что он ни во что не вмешивался.
— А что отец?
— Он пропал. Погиб в автокатастрофе, когда мы были в Кардиффе. Позже я, конечно, сбежал оттуда, приехал в Лондон и перешел в собственность вашей семьи!
— Да, семьи Гая. У меня нет семьи. Я имею в виду, что была единственным ребенком. Отец покинул Шотландию, и мы потеряли с ним связь. Он был из Обена. Мать — из Тонтона. Оба — учителя, и мы вечно кочевали, как военные. Они не были состоятельными людьми. Мы жили обыкновенной и однообразной жизнью.
Почему она рассказывает все это сейчас, спрашивала себя Гертруда. Сколько лет не думала об этом. Она просто приняла жизнь Гая, его семью, его мир, его дом стал ее домом. Теперь дома нет. Она никогда не считала, что у нее было мрачное детство, и, конечно, была избалована и счастлива, и вот неожиданно оно показалось таким унылым.
— Я всегда представлял вас богатой и важной, как Гай. Простите, что-то я не то говорю сегодня!
— Нет-нет, Тим, говори, что хочется, так приятно поговорить! Закрою-ка я двери, а то прохладно становится и мотыльки залетают.
Гертруда закрыла стеклянные двери, и темное блестящее зеркало окна неожиданно отразило их. Тим увидел стол, две фигуры, сидящие друг против друга.
— Хорошо здесь, — сказал он. — Печально, что вы уезжаете, мы только начинаем немного узнавать друг о друге; выпейте еще.
— Спасибо. Ты не должен пропадать, Тим. Тебе нужно приходить на Ибери-стрит, как ты обычно приходил. Ты сказал, что был собственностью…
Будет ли на Ибери-стрит, сомневалась Гертруда, по-прежнему? Она представила себе, что, как в прошлые годы, развлекает les cousins et les tantes. Какую ценность она будет иметь для них, когда пройдет интерес к ее утрате? Значит, тогда им придется ценить ее саму? Она взглянула на красную скатерть, на остатки совместной трапезы, недопитое вино.
— Да, спасибо. А ваши родители еще живы?
— Нет. Отец умер, когда я пошла работать, — ты знаешь, что я тоже была учительницей в школе?
— Конечно, это мне известно!
— Вот как? А мать умерла перед тем, как я вышла замуж. Она успела познакомиться с Гаем. У нее неожиданно обнаружился…
На мгновение Тим подумал, что она снова собирается заплакать. Но Гертруда справилась с собой.
Она думала о том, что — как это печально! — смерть помешала Гаю и ее матери узнать друг друга получше. Они бы сделали ее такой счастливой. Она недостаточно заботилась о матери после смерти папочки. Боже, почему ей сейчас приходят в голову такие мысли? Все рушится, трещит по швам. Всю свою энергию, молодость она связывала с Гаем, как будто Гай придумал ее молодость. Она укрылась в Гае, как Анна в монастыре.
Она думала о том, что — как это печально! — смерть помешала Гаю и ее матери узнать друг друга получше. Они бы сделали ее такой счастливой. Она недостаточно заботилась о матери после смерти папочки. Боже, почему ей сейчас приходят в голову такие мысли? Все рушится, трещит по швам. Всю свою энергию, молодость она связывала с Гаем, как будто Гай придумал ее молодость. Она укрылась в Гае, как Анна в монастыре.
— До Гая вы много раз влюблялись? — спросил Тим и подумал, что, наверно, совсем пьян, если задает такие вопросы.
— Нет. По-настоящему ни разу не влюблялась и, пока не встретила Гая, была бестолковой и несчастной.
Тогда она обрела уверенность. Но не лишилась ли она ее теперь? Разве не Гай создал ее? Останется ли она прежней?
А Тим думал, как она красива — дева Артуровой эпохи, героическая дева с романтического полотна, с тонкими чертами лица, великолепными волосами и ясным, искренним взором карих глаз. Лицо горит, в глазах светится мысль. В задумчивости мягкие губы немного кривятся. Усталость, которую Тим видел в ней прежде, исчезла с ее лица, словно некая внутренняя сила заново лепила и разглаживала его. Грива волос блестела в свете лампы, каждый волосок словно был выписан отдельно и своего цвета: каштановые и золотые, немного рыжих, немного седых. Отдельные завитки падали на шею, и она откидывала их нервным движением загорелой руки, поправляя воротничок платья. А оно своим светлым оттенком кофе с молоком подчеркивало загар, который солнце успело положить на ее кожу. В ней столько жизни, думалось ему, цельности и подлинности, как сияют ее волосы, какого чистого коричневого цвета ее глаза; ему не приходилось видеть таких глаз у женщины. Она выздоравливает, и он очень рад этому. Он так и хотел ей сказать. Но вместо этого сказал:
— Вы красивы, я очень рад.
Гертруда улыбнулась, внимательно взглянула на него, потом отвела глаза. И принялась перебирать, но уже не рассеянно, хлебные крошки на скатерти.
Что-то с ним творится, думал Тим. Что-то, как мысль, или действительно мысль, вспыхнуло, озарив сознание, так быстрая комета озаряет небо. Еще миг, и произойдет нечто вроде взрыва, катаклизма, конца света. И эта мысль или наитие говорило: нужно потянуться, нужно просто потянуться через стол и взять Гертруду за руку. Некая неодолимая космическая сила толкала его: сделай это. Под ее давлением он едва не терял сознание. Он потянулся через стол и взял Гертруду за руку.
Тяжело дыша, Тим смотрел на красную скатерть, на хлебные крошки почти рядом с его тарелкой. Теперь, когда он держал руку Гертруды в своей, ужасная сила на мгновение отпустила его. Он сделал то, что должен был сделать, что космос должен был сделать, даже помимо его воли. Его движение было движением нежного автомата. Почти бесстрастным, как у инженера, который один в огромном машинном зале перевел, по заведенному порядку, некий необычайно важный рычаг.
Гертруда с удивлением смотрела на свою руку, лежавшую, как маленький пойманный зверек, в крепкой ладони Тима. Смотрела на яркие отчетливые волоски на его кисти, запачканную синей краской манжету закатанного рукава. Какое-то мгновение она не знала, что делать, потом убрала руку. Они сидели, откинувшись на спинку стула, и глядели друг на друга.
Тим зажал ладони между колен. Правая, в которой он держал руку Гертруды, горела, и он осторожно стискивал ее левой. С удивительным спокойствием он смотрел прямо на Гертруду. Ему казалось, что его глаза стали огромными, как исполинские, ровно горящие лампы. Он сделал то, что должен был сделать, и теперь ничто, как бы все ни повернулось, не могло его взволновать. Он уже не прежний Тим, а совершенно иной человек. Он почувствовал, как сжатые челюсти расслабились, как напряжение отпустило его. Его послушные сообщники — руки — расслабились. Он почти улыбался. И не сводил глаз с Гертруды.
Затем, как бы отдельная от него, пришла мысль, медленная, спокойная: бедная Гертруда, она в замешательстве. Но это должно было случиться, и ему чудесным образом безразлично ее замешательство. Он так счастлив. Через секунду-другую надо начать извиняться, сказать, что пьян или что-то еще. Но это все ерунда.
Гертруда нахмурилась и опустила глаза. Ее рука теребила воротничок платья. Кажется, она покраснела, выглядела испуганной.
Тим сказал утвердительным тоном:
— Очень сожалею. Надеюсь, я не очень напугал вас. Что-то вдруг нашло на меня.
— Ничего, — проговорила Гертруда.
Пройдет, думал про себя Тим, исчезнет навсегда. Но по крайней мере, оно не уйдет, потому что оно вечно. А это долгое-долгое мгновение закончится. И тогда я пропаду.
— Прошу прощения, — повторил он.
— Пожалуйста, хватит, — сказала Гертруда. — Я понимаю, это было… — Она немного отодвинула свой стул.
Тим застонал и уткнулся лицом в ладони.
Снова повисла тишина.
«Что происходит, — думала про себя Гертруда, — почему я так потрясена? Мне холодно, тошнит, какая-то слабость. Произошло землетрясение? Да, что-то невероятное. Как сини его глаза и как ужасно он смотрит на меня. Надо что-то делать, но что?»
— Я настоящий дурак, — сказал Тим, — и вы должны простить меня, но прежде, чем вы сейчас уйдете, я обязан сказать, что, по-моему, влюбился в вас. То есть это не просто оттого, что я напился или еще что. Я серьезно прошу прощения.
Он должен был это сказать, билось в голове. Должен, как нечто, что может стоить жизни, но должно быть сказано, вроде главного свидетельского показания. Но он действительно дурак и действительно пьян и все испортил. Миг триумфа уже прошел, словно атомная вспышка. Он был очень короток. И теперь ничего не осталось, кроме боли. Он влюбился. Никаких сомнений.
— Я, пожалуй, пойду спать, Гертруда, — сказал он.
— Подожди, не уходи. Выпей еще вина.
Гертруда налила ему вина. Она держала бутылку обеими руками, но все равно плеснула себе на платье.
Тим не мог устоять перед полным бокалом. Он выпил и подумал: «Просто посижу спокойно минутку-другую, а потом уйду». Он немного отодвинулся вместе со стулом от стола и смотрел на пол, разглядывая рисунок досок. Разные чувства переполняли его: робости, униженности, гордости, печали, одиночества, но с оттенком достоинства.
Гертруда порывалась что-то сказать, но никак не могла решиться. Дважды он слышал, как она уже было набрала воздуху. Наконец она проговорила:
— Тим… дорогой…
— Ох, не трудитесь, — прервал ее Тим. — Я всего-навсего люблю вас. Это не имеет значения. Пожалуйста, не считайте, что должны что-то сказать по этому поводу. Сейчас я уйду. Почему мне нельзя любить вас? Это просто факт. В мире от этого ничего не меняется. Безобидная вещь. Ничего не значащая.
Стул Гертруды снова скрипнул. Тим, думая, что она уходит, хотел встать. Но увидел, что она обходит стол, направляясь к нему, и снова сел.
Гертруда взяла другой стул и поставила рядом с Тимом, так что теперь они сидели, и довольно неудобно, бок о бок.
— В чем дело? — небрежно, почти грубо спросил Тим.
Это на грани, говорила себе Гертруда, она даже переступила ее. Села рядом, вплотную. Что делать, такой момент, она вынуждена, и насколько все сосредоточилось здесь, в нем? Все, что необходимо, здесь, снаружи ничего не осталось, и ей нужно действовать, сделать что-то. Прикоснуться к нему, но как? Голова кружится, руки-ноги не слушаются, будто ее разобрали по частям и потом собрали неправильно. Не глядя на Тима, она чуть повернулась к нему и непринужденным жестом положила руку на стол.
Тим схватил ее руку и стал целовать. Робко, нежно, почтительно, блаженно, жадно, будто ел священную манну.
— Люблю, — сказал он.
— Наверное, и я люблю тебя.
Тим поднял ее руку к глазам. Снова возникло ощущение невероятной испепеляющей вспышки света. Он опустил ее руку на стол и немного отодвинулся вместе со стулом. Тяжело дыша, рванул ворот рубашки. Сказал:
— Гертруда, вы имеете в виду не то, что я. Вы не поняли. Ничего не случилось. Все в порядке. Вы выпили, я выпил. Находиться здесь вам стоило немалого нервного напряжения. Пожелаем сейчас друг другу покойной ночи. А завтра просто помашем рукой на прощание. Мы были хорошими товарищами, как вы сказали. Я вам очень благодарен. Так не позволяйте моему глупому объяснению все испортить. Да, я люблю вас, простите, что повторяю это. Но вы не обязаны что-то отвечать, проявлять любезность.
— Это не любезность, глупый, — сказала Гертруда. — Но вероятно, ты прав, и нам следует распрощаться, и отправиться спать, и… протрезвиться, и…
Но они продолжали сидеть, в восторге, в ужасе, учащенно дыша, не двигаясь, словно прикованные. Лица страшно серьезные, как у людей, ожидающих известия о том, что казнь совершилась. И в то же время казалось, что оба что-то лихорадочно обдумывают. Тим налил себе еще. Развернул стул параллельно столу и смотрел на профиль Гертруды.