Монахини и солдаты - Мердок Айрис 48 стр.


Может, думала она, ей стоит остаться. Не уезжать в Америку. Остаться и помогать им быть счастливыми.


— Решился наконец, — сказала Дейзи.

— Да.

— Я рада. Хотелось бы, чтобы это произошло раньше. Наверное, мне надо было это сделать. Я обязана была догадаться, что ты уйдешь.

— Ты хотела, чтобы я ушел?

— Да, то есть нет… ты же знаешь, как мы живем, как жили. О нас можно говорить только в прошедшем времени, так ведь?

— О боже!..

— Не переживай, Тим, дорогой мой. Я так благодарна тебе.

— А я тебе.

— Мы с тобой настоящие олухи, пара придурков.

— Точно.

— Мы любили друг друга, но никогда не могли разобраться в нашей любви.

— Ты простишь меня?

— Ох, не говори глупостей, Тим, это вечная твоя глупая привычка: не можешь без эмоций, романтики и уж не знаю чего. Мы с тобой, что две палки в реке. Одна не просит другую простить ее.

— Но ты не чувствуешь… прости, не знаю, как сказать, не разозлив тебя.

— С этих пор ты больше никогда не сможешь меня разозлить.

— Разве что если вернусь отказаться от своих слов.

— Слишком поздно.

— Ты имеешь в виду?..

— Если ты откажешься, тогда я скажу тебе это. В кои веки мы в чем-то сошлись. Наши желания совпали. Момент космической важности. Мы пришли к верному решению, и пришли одновременно.

— Милая… я восхищаюсь тобой…

— Не надо, не то я засмеюсь, и это будет слишком больно.

— Я так рад, что твой роман, как ты сказала, лучше двигался, когда ты жила без меня.

— А, это я так, к слову сказала. Я собираюсь бросить писать.

— Извини. А чем займешься?

— Тебя это не касается… отныне… и навсегда.

— Ну… Дейзи…

— Не раскисай. О, мой дорогой, не раскисай. Ты был таким восхитительно смелым.

— Да… очень… смелым…

— Ведь ты не вернешься на сей раз, правда?

— Не вернусь.

— Во всяком случае, меня здесь не будет… и в Шепердс-Буш тоже.

— Кому из нас остается «Принц датский»?

— Можешь ходить туда. Я собираюсь исчезнуть. Думаю, уеду из Лондона. Ненавижу Лондон, столько лет пыталась здесь прижиться, все бесполезно.

— Дейзи, а как у тебя будет с деньгами?

— Это тоже не твоя забота.

— Нет, правда…

— Да-да, у меня есть богатые друзья, кое-кто вроде тебя.

— А у меня нет друзей.

— Так найди.

— Я мог бы дать…

— Нет. Ради бога! У меня есть друзья, правда не такие богатые, но голодать мне не позволят. И я буду в совершенно другом месте.

— Никогда не думал…

— Конечно. Ты шел по жизни, никогда ни о чем не задумываясь. Когда ты был не со мной, ты воображал, что меня не существует. А я продолжала жить, у меня уйма знакомых, которых ты не знаешь.

— Да-а?

— Ладно, не хмурься теперь, старина, мистер Голубые Глаза.

— Безумные у нас были отношения, скажи.

— Это мир безумный.

— Ни ты от меня, ни я от тебя не видели ничего хорошего.

— Но и ничего плохого. Мы с тобой люди чистилища. Другие устраиваются в жизни, идут на компромиссы, намечают цели, строят планы, ну и так далее. А мы остались детьми, не дали друг другу повзрослеть.

— Зато остались невинными.

— Какая, к черту, невинность, мы призраки.

— Компромиссы и цели, да. Во всяком случае… Дейзи, ты знаешь, я делаю это не ради Гертруды. Это никак с ней не связано. Это только наше с тобой дело.

— Последнее наше дело. Черт с ней, с Гертрудой. Мне все равно, почему ты уходишь, если действительно уходишь.

— Нет, это важно.

— Как там в старинной песенке: «Пусть уходит, пусть остается, пусть потонет или спасется, он ко мне равнодушен, и мне он не нужен…»

— Дейзи, это не из-за Гертруды, с Гертрудой покончено. Не та это причина, чтобы я смог уйти. А потому, что все… абсолютно и до конца… и…

— Да, да, да.

— Ты действительно понимаешь? Дело в нас с тобой.

— Да. Да, конечно.

— Я чувствую… я чувствую, что люблю тебя сейчас несравненно сильнее, чем когда-либо раньше.

— Это потому, что мы расстаемся. Ничего, пройдет, потом почувствуешь облегчение.

— Дейзи, ты такая красивая…

Это была правда. Они сидели в гостиной друг против друга на бамбуковых креслах посреди архипелага подушек и цветов в горшках. Дейзи была в джинсах и чистой рубашке. Под глазами огромные круги синих густых теней, но губы не накрашены. Тим боялся увидеть, что они начнут дрожать. Но Дейзи держалась великолепно. Он сам держался великолепно. Они были как два божества. А еще — как два человека нового племени, встретившиеся впервые.

— Чувствую, я влюбляюсь в тебя, — сказал Тим.

— Знаю, я тоже чувствую что-то похожее…

— Боже, это, может, единственный миг, когда мы по-настоящему любим друг друга, в первый раз!

— Нет, это иллюзия, сентиментальный побочный продукт нашей решимости. Это ничего не означает. И уж конечно, не означает любви. Мы присутствуем при смерти. Говорят: как смерть, любовь,[124] но не такая любовь, как наша.

— Если бы нам начать все заново, сейчас. Я тебя не узнаю, ты… преобразилась.

В ленивых лучах солнца медленно плавали столбы пыли. Дейзи сидела прямо, положив руки на подлокотники кресла, короткие волосы гладко зачесаны на узкой голове, глаза огромные, лицо суровое, твердое. Она напоминала Тиму богиню, никогда прежде он не видел у нее такого лица, и оно наполнило его любовью.

— Нет, мой дорогой Тим, мы больше не встретимся на этом свете. Это конец.

— Но как же так? Это похоже на смерть, да?

В лице Дейзи что-то дрогнуло, но лишь на миг. Она сказала:

— И пожалуйста, если когда-нибудь в будущем захочешь разыскать меня, не ищи… ради меня, не ищи…

— Дейзи, я…

— Говоришь, ты забрал все свои вещи?

— Да. Перевез их… вчера… когда тебя не было дома.

— Это разумно. Ничего не забыл?

— Нет.

— Не хочешь пойти и проверить?

— Нет.

— Тогда тебе остается только выйти в эту дверь.

— Дейзи… я не могу…

— Ты просишь у палача еще минуту жизни.

— Да… Но… Дейзи, я не могу так… мы не можем… Завтра мы оба придем в «Принца датского».

— Нет, Тим, будь в этом честен со мной. Мы должны нанести coupe de grâce.[125] Ты выказал такое мужество. Это лучшее, что ты когда-либо сделал для меня. Не надо все портить. Ты изумил меня, ты сделал то, на что я никогда бы не смогла решиться, и верю, ты делаешь это не ради Гертруды, а просто делаешь и все, и, если бы ты мог видеть себя сейчас, ты бы увидел бога, никогда ты не был так прекрасен. Но это никак не связано с будущим. Будущего у нас нет. Будь честным со мной, будь милосердным, дорогой мой храбрый Тим.

— Мы неожиданно стали… нет, лучше так… мы вроде как… свободны… так почему бы нам не…

— Ой, да не смеши меня. Мы такие решительные, такие сильные, даже такие сдержанные, потому что собираемся убить друг друга. Это как договор о совместном самоубийстве. Но если пойдем на попятный, то снова превратимся в прежних зомби, ссорящихся, пьянствующих, несчастных и глупых. Ты это знаешь.

— Да… пожалуй…

— Тогда иди.

— Не могу.

— Иди!

Тим встал и направился к двери. Вспомнил, что оставил возле кресла пластиковый пакет с бритвенными принадлежностями, вернулся и, не глядя на Дейзи, поднял его. В глазах у него стояли слезы. Он пошел обратно, прошел коридор, тихо закрыл за собой дверь квартиры и начал спускаться по лестнице. Это все не всерьез, говорил он себе, поэтому не надо ему так ужасно страдать. Он всегда может вернуться, всегда может вернуться. Она не исчезнет, хотя и обещала.

Он вышел на улицу и побрел к станции метро «Финчли-роуд». Тело было как чужое, кружилась голова, ноги не слушались, словно он только учился ходить. Что за странный процесс: ставишь одну ногу, потом поднимаешь другую, выбрасываешь ее вперед, затем опускаешь, переносишь на нее вес тела и поднимаешь другую… Он почувствовал, что того и гляди упадет. Встречные фигуры казались темными размытыми пятнами, и приходилось останавливаться и ждать, чтобы они прошли мимо. Он шел дальше, раскрыв рот. Горячие слезы жгли глаза, но отказывались литься. И качала черная железная дурнота.

Он не мог вспомнить точный момент, когда решил уйти от Дейзи. Решение созревало какое-то время. Это было как некая огромная вещественная масса, которая обрушивалась на него и которую он, выжидая, парализованный страхом, видел краем глаза. Наконец, задыхаясь от волнения, он признал реальность своего намерения. За последние несколько дней он почти не видел Дейзи. По утрам она долго валялась в постели, часто до середины дня, и он уходил из дому, не видя ее. Возвращался поздно вечером, выпивал стакан виски, вместе с ней, если она не сидела у себя, и быстро ложился спать. Дейзи все те дни была пьянее обычного.

Днем он бродил по Лондону. В картинные галереи больше не заходил, опасаясь того, что может там увидеть. Сидел в пабах. Когда они закрывались, то на скамейке в каком-нибудь парке. Погода стояла дивная, Лондон был ослепительно красив. Громадные платаны мечтали об осени и уже роняли крупные зеленые и коричневые листья. Они медленно планировали вниз и тихо ложились у ног Тима. Ощущение было такое, будто он переместился в мир духов. Порой он сомневался, что по-прежнему видим. Он заметил за собой, что способен целыми часами сидеть совершенно неподвижно. Сидел — и не сказать, чтобы думал, но что-то в его мозгу происходило. Внешний мир исчезал, и он оказывался посреди какой-то бледной, беловатой пустоты. Иногда она мерцала, как море, становясь серебряной. И тихо гудела или пульсировала. Тим вздыхал.

Днем он бродил по Лондону. В картинные галереи больше не заходил, опасаясь того, что может там увидеть. Сидел в пабах. Когда они закрывались, то на скамейке в каком-нибудь парке. Погода стояла дивная, Лондон был ослепительно красив. Громадные платаны мечтали об осени и уже роняли крупные зеленые и коричневые листья. Они медленно планировали вниз и тихо ложились у ног Тима. Ощущение было такое, будто он переместился в мир духов. Порой он сомневался, что по-прежнему видим. Он заметил за собой, что способен целыми часами сидеть совершенно неподвижно. Сидел — и не сказать, чтобы думал, но что-то в его мозгу происходило. Внешний мир исчезал, и он оказывался посреди какой-то бледной, беловатой пустоты. Иногда она мерцала, как море, становясь серебряной. И тихо гудела или пульсировала. Тим вздыхал.

Он спрашивал себя, не меняется ли он на самом деле, может, сходит с ума. Не так ли начинается безумие? Он чувствовал исключительное спокойствие, но и невероятное напряжение, будто пространство изгибалось и он сгибался вместе с ним. Все как бы исчезло, включая его собственную личность. Он был крохотной пылинкой жизни, частицей, и в то же время окружающим пространством, кажущимся бесконечным. Он был атом, электрон, протон, точка в пустом космосе. Он был прозрачен. И эта прозрачность делала его невидимым. Он был пуст, чист, он был ничто. И вместе с тем — чистая энергия, чистая сила, чистое бытие. Ощущение само по себе не мучительное, хотя страшная боль тоже присутствовала, где-то рядом, наполовину скрытая, иногда как черная дыра, иногда как что-то вроде плотной массы неразрушимого вещества. Порою чувство пустоты бывало почти приятным. Но всегда ужасным. Это состояние полнейшей свободы, это как быть ангелом, подумал он однажды. Со временем он перестал ходить даже в пабы. Ел очень мало. Тихо сидел на скамейке где-нибудь в Риджентс-парке, Гайд-парке или в Кенсингтон-Гарденз, отрешенный от всего. Если рядом кто-то садился, он спокойно вставал и, не касаясь земли, переходил на другую скамью.

Формой его переживания, думал он, было его решение уйти от Дейзи. Это, в конце концов, как в «Волшебной флейте», разве что с какого-то места все пошло не так, и музыка заиграла по-другому, а Папагено и Папагена в результате не будут спасены, они потеряли друг друга во мраке их испытания, и никакой бог никогда не воссоединит их ни в каком раю. Но он знал и то, что его переживание больше чем форма, что это абсолют, некий предел, некая истина, не то чтобы Бог, но сам космос, спокойный, ужасный, окончательный. Это было и видением смерти. Он дышал, изумляясь тому, что дышит, будто только что осознав, что всю жизнь подсчитывал свои вздохи. Он был ошеломлен происходящим, страшился того себя, каким стал сейчас, но и хотел, чтобы это длилось. Он не видел способа вернуться к обычной жизни и знал, что возвращение будет мукой. Он не сразу пришел к своему ужасному решению, вернее, оно пришло само собой, но тогда он уже не жил в обычном мире времени и пространства, где намерения доводятся до конца и ситуации меняются бесповоротно и возвращаются к прежнему состоянию; и только так он смог принять решение.

Однажды около полудня он вошел в телефонную будку у станции «Бейкер-стрит» и позвонил в прежнюю квартиру. Никто не ответил. Он стоял, держа телефонную трубку в руке, и сердце металось в груди, как хорек в клетке. Он вышел из будки и поймал такси. Возле дома попросил водителя подождать и поднялся в квартиру за вещами. Потом поехал в мастерскую и отнес вещи наверх. С удивлением он оглядывал помещение над гаражом, неизменное в своем покое и тишине среди окружающего шума, не помнящее ничего. Его мирный хаос был таким же, как в тот раз, когда Тим стоял здесь, разговаривая с Графом. Никто не входил сюда с тех пор, ничего здесь не происходило. Вечером он вернулся в квартиру на Финчли-роуд, и на следующий день вышел, как обычно, и бродил, садился на скамьи, бродил и садился. Но он знал, что вызвал ужасную лавину событий. Белое безвременье подходило к концу.

На другой день он не торопился выходить на улицу. Побрился и сложил оставшиеся вещи в пластиковый мешок. Он сидел на кровати, ожидая, когда проснется Дейзи, и теперь он почувствовал боль, черную раздирающую боль, которая постоянно была с ним и вот улучила момент. Он сидел с закрытыми глазами и согнувшись над болью, пока не услышал кашель Дейзи, бредущей в ванную, потом наконец ее возню в кухне; тогда он взял мешок и вышел из квартиры.

Гертруда и правда не имела к этому никакого отношения. Не могла иметь. В белом холодном огне, в котором он жил, не было места для чего-то, подобного Гертруде. Как будто мысли, и чувства, и суждения, исчезая в далеком прошлом, собирались и становились совершенными в той пустоте. Материя решения была соткана из старых-старых вещей, древних вещей, не знавших Гертруды. Вся его жизнь собиралась, пересобиралась в том, что с ужасной неизбежностью происходило сейчас. И, что невероятно, Дейзи поняла это сразу, как только увидела его лицо. Это было как выбор партнеров по танцу. Она все поняла. Она была совершенством.

Однако не это ли совершенство стало его последним испытанием? Как мог он уйти от такой женщины? Не было ли то, что произошло, неким очищением, или осуществлением, или искуплением их любви, подобно… браку? Как мог он уйти, да еще навсегда, от той, с кем он разделил, после столь долгого паломничества, это последнее, предельно истинное переживание? Он любил Дейзи больше, чем когда-либо прежде. Во мраке той последней непредставимой боли его и ее совершенство встретились, чтобы договориться о расставании.


Он почувствовал, что необходимо выйти на воздух, и поехал на такси к Марбл-Арч.[126] Такси высадило его возле «Уголка ораторов», и он пошел под деревьями дальше в парк; и что-то, быстро скачущее у него в груди, возможно сердце, стало постепенно успокаиваться. Белый свет как будто вновь был с ним, но сейчас он изменился. Он стал жемчужным, сизоватым, неярким, тихим. Тим обнаружил, что может видеть сквозь него. Может видеть деревья, огромные недвижные платаны с их ласковыми шелушащимися стволами и мощными, свисающими до земли, качающимися ветвями и пушистой листвой. Он шагал по траве, сухой, теплой и бледно-золотой, упруго шуршавшей под ногами. В отдалении виднелись очертания озера Серпантин и моста через него. Внезапно колени у него подогнулись, и он ничком повалился на землю. Что-то, как судорога оргазма, как трепет птицы, охватило его тело, потом отпустило, оставив лежать неподвижно. Теплая волна обрушилась на него и катилась, катилась по нему. Волна совершенного бездумного счастья, заставившего его, уткнувшегося лицом в сухую траву, стонать от радости.


На пятое утро задул мистраль. Тем не менее они не отказались от решения отправиться в деревню. Гертруда с Графом сидели в кафе, пока Анна ходила по лавкам. Заодно хотела найти человека, чтобы заменить треснувшее стекло в кабинете. Потом они поехали оставить записку электрику, который в это время года обычно занимался ремонтом насоса, качавшего воду из колодца. После этого возникла идея перекусить где-нибудь по дороге домой.

На terrasse[127] никого не было, двери кафе закрыты. Гертруда и Граф сидели внутри и пили коньяк. Хозяин, всегда радушно встречавший их, был не в настроении. В зале холодно. Каждый новый посетитель должен был, входя, крепко удерживать дверь, чтобы она не грохнула о наружную стену. Но было невозможно закрыть ее без грохота. Хозяин сердито орал на входящих. Пол был усеян обрывками газет и листьями. Гертруда с Графом сидели, согнувшись над своим коньяком, и жалели, что не надели пальто. Появилась Анна. Стекольщика найти не удалось. Заодно она вспомнила, что забыла купить масло. Гертруда сказала, что это неважно, а Граф — что купит его, когда они пойдут обратно к машине. Они решили, что не поедут к электрику и не будут останавливаться ради ланча, а отправятся прямо домой. Когда садились в «ровер», одна дверца машины захлопнулась с такой силой, что повредились петли, и вновь открыть ее стоило невероятных усилий. Они решили, пусть она остается закрытой. Однако, когда они подъехали к дому, Граф забылся и открыл ее, так что они еще дольше возились, чтобы закрыть ее, чем в первый раз. Масло они так и не купили. Гертруда сказала, что мистраль будет дуть три дня, а потом утихнет.

Они обошли дом, закрывая ставни, что не позаботились сделать перед отъездом. Потом немного посидели в гостиной за коньяком и разговором о том, как это все захватывающе. Потом перекусили фруктами и сыром. Анна и хлеб забыла купить, но оставшийся со вчерашнего дня был не так плох. Анна почти ничего не ела и вынуждена была признаться, что неважно себя чувствует. Похоже, начинается мигрень. Она поднялась наверх, а Гертруда принялась долго и раздраженно искать что-нибудь почитать. «Разговорный урду», за который она думала приняться еще раз, остался нераскрытым. Гай забил дом классикой, и Анна с Гертрудой могли, перебрасываясь шутками, вернуться к не дочитанным в Камбрии «Эдинбургской темнице» и «Разуму и чувству». Но Гертруда чувствовала, что не может читать Джейн Остен в доме, сотрясаемом ветром. Она отыскала детектив Фримена Уиллса Крофтса,[128] забытый здесь Стэнли, и тоже поднялась наверх. Граф привез с собой Пруста, в чем не было нужды, поскольку в кабинете Гая уже стояли все прустовские тома, причем и на французском, и на английском. Но теперь Граф охладел к Свану. У него не было желания читать о муках ревности. Он пошарил в собрании Гая, ища что-нибудь, касающееся Польши, но не обнаружил. Книжное собрание Гая в этом доме (и, разумеется, в лондонском тоже) ведать не ведало о Польше. Граф был слегка раздосадован. Он вовсе не считал в отличие от некоторых своих соотечественников, что, по сути, в каждом человеке течет большая или меньшая толика польской крови. Однако был убежден, что каждый просвещенный человек обязан интересоваться Польшей. Он решил, что может пойти прогуляться, вышел из дому и несколько минут постоял на ветру, потом возвратился с таким ощущением, будто с него содрали скальп. Он сел на постель, мучимый мыслями о Гертруде. Анна была совершенно права, предположив, что Граф собирался ждать до Рождества, а там сделать предложение Гертруде. Но теперь у него появились сомнения. Вчера Гертруда получила письмо от Манфреда. (Невидимый почтальон оставлял корреспонденцию в ящике на гараже.) Граф узнал витиеватый почерк Манфреда, увидев итальянский адрес на конверте, когда Гертруда несла письмо к себе наверх. Он чувствовал, что не может слишком надолго откладывать решение своей судьбы.

Назад Дальше