Меня попросили рассказать на моем языке (все при дворе прекрасно его понимали и бегло на нем говорили, хотя и с легким акцентом) о том, что они именовали моими подвигами, и я забавлялся, глядя как юные Федра и Главк смеются, как безумные, рассказу об обхождении Прокруста с путниками и о том, как я, в свою очередь, обошелся с ним, отсекая ему все, что выходило за пределы его ложа. Но все тактично избегали малейших намеков на то, что в действительности привело меня на Крит, подчеркивая, что я не более чем путешественник.
В продолжение всей трапезы Ариадна толкала меня коленом под скатертью, но пыл, источаемый юной Федрой, взволновал меня куда сильнее. В то время как Пасифая, царица, сидевшая напротив меня, пожирала меня распутным взглядом, Минос рядом с ней неизменно улыбался. Только Радамант с длинной белой бородой немного хмурился. Кое-кто удалился из зала после четвертой перемены блюд, чтобы пойти, как было сказано, присесть. Я только потом понял, что имелось в виду.
Я был истощен морской болезнью, ел много, пил еще больше, разные вина и сладкие наливки, которые подавались в избытке, так что скоро уже не соображал, где нахожусь, ибо не привык пить ничего, кроме воды и разбавленного вина. Прежде, чем потерять над собой контроль, воспользовавшись последней возможностью подняться без посторонней помощи, я попросил позволения выйти. Царица немедленно отвела меня в маленькую уборную, примыкающую к ее личным покоям. После того, как меня обильно вырвало, я присоединился к ней на диване в ее комнате, и она сама заговорила со мной.
«Мой юный друг… вы позволите называть вас так? — сказала она, — воспользуемся тем, что мы тут вдвоем. Я не то, что вы думаете, и не хочу, чтобы вы, такой очаровательный, это думали.» И, уверяя, что она обращается только к моей душе, и я сам не представляю, насколько я глубок, она не переставала приближать руки к моему лбу, затем осторожно подсунув их под мой кожаный плащ, она ощупывала мои грудные мышцы, как будто хотела убедиться в реальности моего присутствия.
«Мне известно, что привело вас сюда, и я стремлюсь предотвратить ошибку. Ваши намерения убийственны. Вы отправляетесь сражаться с моим сыном. Я не знаю, кто рассказал вам о нем, и не хочу этого знать. Ах, не оставайтесь глухим к мольбам моего сердца. Тот, кого называют Минотавром, чудовище ли он, как вам, без сомнения расписали, или нет, — это мой сын.»
Тут я хотел возразить, что ничего не имею против чудовищ, но она продолжала, не слушая:
«Поймите меня, — я вас прошу, — у меня мистические наклонности. Я способна любить только божественное. Стыдно, видите ли, не соображать, где начинается и где кончается бог. Я часто навещала Леду, свою родственницу. Для нее бог спрятался в лебеде. Однако, Минос понял мое желание дать ему божественного наследника. Но как узнать, сколько может остаться от животного даже в божественном семени? Если бы в дальнейшем мне удалось оплакать свою ошибку, я хорошо чувствую, что могла бы говорить с вами, не приписывая этому похождению величия, но уверяю вас, о Тезей, что в тот момент это было божество. Вам поскольку превосходно известно, что мой бык не был обычным животным. Его прислал Посейдон. его нужно было принести в жертву, но он был так красив, что Минос не решился отдать его на заклание. Потом мне удалось выдать свою страсть за божественную месть. И не забывайте, что Европу, мою свекровь, похитил именно бык. Зевс прятался в нем. От их союза родился сам Минос. Это и явилось причиной того, что быки всегда почитались этой семьей. И когда, после рождения Минотавра, царь нахмурил брови, мне ничего не оставалось, как сказать ему: „И твоя мать!“ Ему пришлось признать, что я могла ошибиться. Это мудро. Он верит, что Зевс назначил его судьей вместе с братом его Радамантом. Он полагает, что прежде, чем судить, надо понять, и думает, что станет хорошим судьей только после того, как все испытает он сам или кто-то из его семьи. Это чрезвычайно ободряет его близких. Дети и я сама, каждый по-своему, мы помогаем, посредством наших ошибок, воплотиться его призванию. И даже Минотавр, сам того не ведая. Поэтому я попрошу вас, Тезей, я вас настоятельно попрошу не причинять ему зла, а лучше сблизиться с ним, с тем, чтобы избежать недоразумений, которые противопоставляют Крит Греции в ущерб обеим странам.»
Говоря таким образом, она становилась все более настойчивой, и я не на шутку взволновался. Винные пары способствовали тому, смешиваясь с очень сильным запахом, выскальзывавшим, как и грудь, из глубокого выреза ее одежд.
«Возвратимся к божественному, — продолжала она. — Надо всегда к нему возвращаться. Вы сами, вы сами, о Тезей, неужели вы не чувствуете, что в вас заключено божественное?…»
Но высшей степени замешательства я достиг, когда Ариадна, старшая дочь, необыкновенно красивая и все-таки волновавшая меня меньше, чем младшая, так вот, когда Ариадна, скажу я вам, прежде, чем я опять почувствовал себя нехорошо, дала мне понять, частично жестами, частично шепотом, что она меня ждет, как только я освобожусь, на террасе.
VI
Что за терраса! И что за дворец! О, упоение подвесных садов, застывших в ожидании неизведанного, в лунном свете! Было начало весны, она уже тревожила трепещущим теплом. Мое недомогание рассеялось, когда я опять оказался на свежем воздухе. Я не привык сидеть взаперти, и мне надобно дышать полной грудью. Ариадна подбежала ко мне и без предисловий прилепила свои жаркие губы к моим, так пылко, что мы оба едва не утратили равновесия.
«Идем, — сказала она, — мне не важно, что нас могут увидеть, но беседовать нам будет удобнее под кедрами.» И, спустившись на несколько ступенек, она привела меня в самый заросший уголок сада, где большие деревья заслоняли луну, но не ее отражение в воде. Она переоделась, заменив юбку на обручах и широкий пояс на пластинках, каким-то просторным одеянием, под которым казалась обнаженной.
«Я представляю, что моя матушка могла тебе наговорить, — начала она. — Она сумасшедшая, хотя и не буйная, и ты не должен брать в расчет ее слова. Прежде всего: ты подвергаешься здесь большой опасности. Ты идешь сражаться, мне об этом известно, с моим единоутробным братом Минотавром. В твоих интересах выслушать меня, полагайся на меня. Ты одолеешь его, совершенно уверена я, взглядом одним на тебя, можно рассеять сомненья. (Красивый стих, ты не находишь? Ты чувствуешь?) Но, из лабиринта, где живет чудовище, до сих пор никто еще не мог выйти, и ты тоже не сможешь, если твоя возлюбленная, кем я являюсь, и кем хочу быть в дальнейшем, не придет тебе на помощь. Ты не можешь даже представить себе, как запутан этот лабиринт. Завтра я представлю тебя Дедалу, который тебе скажет об этом. Он построил его, но даже он уже не помнит, как устроен лабиринт. Он тебе расскажет, как его сын Икар, который был настолько безрассуден, чтобы туда забраться, не мог выбраться, иначе как по воздуху, с крыльями. Но этого я не смею тебе советовать: это слишком опасно. Надо, чтобы ты сейчас же понял, что твой единственный шанс — со мною не расставаться. Между тобой и мной отныне должно быть так: на жизнь, на смерть. Только благодаря мне, только со мной, только через меня, ты отыщешь свой путь. Это надо принять или отвергнуть. Если ты меня отвергнешь, горе тебе. Так начни же с того, чтобы меня взять.» После этого, отбросив сдержанность, она заключила меня в объятия и не ослабляла их до утра.
Время, надобно признать, показалось мне долгим. Я никогда не любил промедлений, пусть даже под сенью наслаждений, и спешил уйти от того, что утрачивало новизну. Наконец, она сказала: «Ты мне обещал». Я вовсе ничего не обещал и больше всего хотел оставаться свободным. Я принадлежу только себе самому.
Хотя мои наблюдательные способности все еще были затемнены опьянением, ее стыдливость показалась мне слишком доступной, и я не мог поверить, что был первопроходцем. Это наблюдение стало мне немалым оправданием в дальнейшем, когда я оставил Ариадну. Вдобавок, ее преувеличенная чувственность быстро стала для меня невыносимой. Несносны были ее заверения в вечной любви и ласковые имена, которыми она меня нарекала. Я был поочередно ее единственным, ее птенчиком, ее песиком, ее соколиком, ее золотцем. Я боюсь уменьшительных имен. К тому же она была помешана на поэзии. «Друг мой сердечный, уже готовы поблекнуть ирисы, — говорила она мне, — только недавно, меж тем, стали они расцветать. Видишь, как все преходяще. Лишь настоящее ценно.» И еще она сказала: «Я не могу без тебя обойтись». После чего я ни о чем другом не помышлял, как обойтись без нее.
«Что об этом скажет царь, твой отец?» — спросил я ее. Она отвечала мне: «Минос, миленький мой, поддерживает все. Он считает, что разумнее всего ничему не препятствовать. Он не протестовал во время забав моей матери с быком, а только делал выводы: „Вот, я не могу вас понять“, — говорила мне мать, когда объяснилась с ним. „Что свершилось — свершилось, и ничего нельзя изменить“, — добавлял он. В нашем случае он поступит так же. Самое большее — он прогонит тебя со двора, но что за важность! Куда бы ты ни полетел, лечу с тобой.»
Это мы еще увидим, подумал я.
После того, как мы слегка закусили, я ее попросил представить меня Дедалу, с которым, сказал я ей, мне бы хотелось поговорить один на один. Она меня не отпускала, пока я не поклялся Посейдоном отыскать ее во дворце как можно скорее.
VII
Дедал поднялся поприветствовать меня в слабо освещенной комнате, где я застал его склоненным над какими-то исписанными табличками, разложенными планами, в окружении множества странного вида инструментов. Он был очень высокого роста, не согнутый, несмотря на почтенный возраст, с бородой, еще более длинной, чем черная борода Миноса и белая борода Радаманта, тогда как борода Дедала была серебряной. Его огромный лоб был прорезан глубокими горизонтальными складками. Когда он опускал голову, мохнатые брови наполовину скрывали его взгляд. Он говорил неторопливо, низким голосом. Было понятно, что когда он замолкает, он думает.
Он начал с поздравлений по поводу моих подвигов, слухи о которых докатились даже до него, удалившегося от мирской суеты. Он прибавил, что я ему показался слегка простоватым, что он не придает большого значения военным подвигам, не особенно ценит и то, чего человек добивается голыми руками.
«В свое время я частенько навещал твоего предшественника Геракла. Он был животным и не был способен ни на что, кроме героического. Но что мне нравилось в нем, как и в тебе, — преданность своему делу, неотступная смелость и даже дерзость, которая вас подгоняет вначале, и торжествует над противником, восторжествовав прежде над тем, что в каждом из нас есть от труса. Геракл был усерднее тебя и больше заботился о результате, немного грустным был он, особенно после того, как совершал подвиг. В тебе же мне нравится жизнерадостность, она отличает тебя от Геракла. Достойно похвалы и то обстоятельство, что ты ни разу не смутился раздумьями. Это дело других, которые не действуют сами, а выдумывают красивые и хорошие причины для действий.
Известно ли тебе, что мы родственники? что я (только не передавай Миносу, он ничего об этом не знает) тоже эллин. Жаль, что мне пришлось покинуть Аттику вследствие внезапно возникших разногласий с моим племянником Талосом, ваятелем, как и я, моим соперником. Он приобрел благосклонность толпы, настаивая на своем способе изображения богов, которым придавал величественные, но скованные позы, в то время как я, освободив их тела, приблизил богов к нам. Олимп, благодаря мне, опять соседствует с землей. С другой стороны, исходя из научных представлений, я настаиваю на том, что человека следует изображать богоподобным.
В твоем возрасте я всегда был рад поучиться. Я быстро убедился в том, что сила человека не способна ни на что, или ни на что большое без орудий, и что поговорка „Машина дороже силы“ говорит правду. Ты бы наверняка не смог расправиться с разбойниками Пелопоннеса или Аттики без оружия, которое вручил тебе отец. Также думается мне, что мне не удалось бы достичь высочайшего совершенства, без того, чтобы изучить сначала математику, механику и геометрию, по меньшей мере, так, как в Египте, откуда происходит большая часть наук. Кроме того, я не смог бы применить их науку на практике, если бы не научился качествам и свойствам материалов, даже тем, которые не имеют немедленного применения. Иногда удается открыть необычные качества вещей, о которых и не подозревал прежде, подобно тому, как узнаешь новые черты давно знакомых людей. Так расширялись и укреплялись мои познания.
Затем, чтобы изучить другие ремесла и умения, другие края, другие растения, я посетил отдаленные страны, поступал в школы чужеземных мудрецов и не уходил до тех пор, пока они могли меня чему-нибудь научить. Но куда бы я ни шел, и где бы я ни жил, я оставался греком. Именно потому, что я тебя знаю и чувствую в тебе сына Греции, я в тебе заинтересован, мой сородич.
Вернувшись на Крит, я побеседовал с Миносом о своих учениях и своих путешествиях. Позже он принял участие в воплощении некоей моей идеи, которую я выносил и взлелеял как ребенка: построить и обустроить неподалеку от его дворца, если бы он этого хотел, и если бы он предоставил на это средства, лабиринт, наподобие того, которым я восхищался к Египте на берегу озера Моэрис, хотя и по-другому устроенный. В точности тогда Минос пребывал в затруднениях, ибо царица разрешилась чудовищем. Обремененный Минотавром, с которым он не знал, что делать, и которого он считал пристойным изолировать и изъять из общественной жизни, царь попросил меня соорудить здание и череду неогороженных садов, которые, не делая чудовище узником, могли бы, по крайней мере, удерживать его и, таким образом, не позволять ему убежать. Я не щадил для этого своих сил и знаний.
Рассудив, что нет тюрьмы, которая устоит против упрямого намерения убежать, нет ограждений и рвов, которые отвага и решимость не в состоянии преодолеть, я подумал, что, лучший способ удержать в лабиринте — это сделать его не столько таким, чтобы из него было невозможно выйти (задача мне хорошо понятная), сколько таким, чтобы из него не хотелось выходить. Я удовлетворил, таким образом, в этом месте вкусы всех сортов. Пристрастия Минотавра не многочисленны и не разнообразны, но дело касалось всех и каждого, входящего в лабиринт. Было особенно важно свести на нет их волю. Поэтому я соорудил трапезные, в которых сервировались разнообразные вина. Но этого было недостаточно, я нашел кое-что получше. Я заметил, что некоторые растения, когда их бросишь в огонь, источают, сгорая, одуряющие запахи, которые сыграли тут превосходную роль. Они делали точно то, чего я от них ожидал. Я, таким образом, должен был заправлять эти горелки, чтобы поддерживать горение днем и ночью. Тяжелые испарения не только усыпляют волю, они доставляют упоение, исполненное очарования, и, вызывая приятные иллюзии, приводят к беспредметной активности рассудка, который сладострастно заполняет себя миражами, — эту деятельность я называю пустой, потому что она не имеет итогом ничего, кроме видений и бессодержательных рассуждений, без логики и без твердости. На тех, кто ими дышит, испарения действуют не одинаково. Каждый теряется в своем собственном лабиринте, который соорудил его одурманенный мозг. Для моего сына Икара путаница была метафизической. Для меня это необъятные строения, нагромождения дворца с переплетением переходов, лестниц… где, как и в умствованиях моего сына, все кончается тупиком, каким-нибудь таинственным „хода нет“. Но самое удивительное заключается в том, что без благовоний, вдыхавшихся какое-то время, уже нельзя обходиться, что тело и дух чувствуют вкус к этому коварному опьянению, без которого действительность кажется непривлекательной, так что больше не хочется в нее возвращаться, и это задерживает в лабиринте. Зная твое желание войти туда, чтобы сразиться с Минотавром, я тебя предупреждаю. Я так долго говорил с тобой об опасности, чтобы тебя насторожить. Ты не выберешься сам, надо, чтобы тебя сопровождала Ариадна. Но она должна оставаться на пороге и не дышать испарениями. Важно, чтобы она оставалась хладнокровной, тогда как ты поддашься дурману. Но, даже одурманенный, продолжай владеть собой, это самое важное. Так как твоей воли, возможно, недостаточно (как я тебе сказал, испарения ее ослабляют), вот, что я придумал: связать Ариадну и тебя нитью, осязаемым изображением долга. Эта нить позволит тебе и заставит тебя вернуться к ней, если ты собьешься с пути. Неизменно сохраняй твердое намерение не разорвать нить, каким бы ни было очарование лабиринта, влечение неизвестного, жажда подвигов. Возвращайся к Ариадне, так будет лучше. Эта нить будет твоей связью с прошлым. Возвращайся в него, возвращайся к себе, потому что из ничего ничего не выходит, твое прошлое и твое настоящее будут тебе опорой.
Я бы не говорил с тобой так долго, если бы ты меньше меня интересовал. Но прежде, чем ты отправишься навстречу своей судьбе, я хочу, чтобы ты послушал моего сына. Ты лучше поймешь, выслушав его, опасность, к которой устремляешься. Хотя он сумел сбежать, благодаря мне, от чар лабиринта, дух его остался досадно послушным их колдовской власти.»
Он направился к низенькой двери и, поднимая ткань, которая ее прикрывала, сказал очень громко:
«Икар, возлюбленное дитя мое, пойдем, открой нам свою тоску, или лучше продолжи, как в одиночестве, свой монолог, не обращая внимания ни на меня, ни на моего гостя. Веди себя так, как будто нас здесь нет.»
VIII
Я увидел входящего молодого человека, примерно моих лет, который в полутьме показался мне очень красивым. Светлые, очень длинные волосы локонами падали на его плечи. Его застывший взгляд, казалось, не останавливался на предметах. Обнаженный до пояса, он был туго затянут металлическим ремнем. Набедренная повязка, как мне показалось, — из темной ткани и кожи, прикрывала верхнюю часть его бедер, удерживаясь странным узлом, большим и пышным. Мой взор привлекли сапожки из белой кожи, которые, как будто, показывали, что он собирается выйти наружу, меж тем, только его дух пребывал в движении. Он, казалось, не видел нас. Следуя, без сомнения, ходу своих мыслей, он произнес: