«Кто же был вначале: мужчина или женщина? Творец, женственен ли он? Из чресел какой Великой Матери вышли вы, разнообразные формы? И кем оплодотворены были чресла? Неприемлемая двойственность. В таком случае, бог — это ребенок. Мой дух отказывается делить Бога. В чем я принимаю двойственность, так это в борьбе. Кто богов имеет, войну имеет. Нет богов, но есть Бог. Царство Божие есть согласие. Все растворяется и примиряется в Едином.»
Он замолчал на мгновение и тут же заговорил опять:
«Чтобы говорить с божеством, человеку приходится обнаружить и уменьшить его. Бог распространен, боги разделены. Он неизмерим, а они локальны.»
Он умолк опять, а затем продолжил голосом прерывистым и тревожным:
«Но причина всему прозрачный Бог? Бог работы, Бог усилий. И для чего? Смысл бытия? Поиск всех причин? Куда стремиться, если не к Богу? Куда направляться? Или остановиться? Когда можно сказать: вот он, дальше идти некуда? Как достичь Бога, исходя из человека? И если я исхожу от Бога, как мне достичь себя? Тем временем, в такой же степени, как Бог сотворил меня, не создан ли Бог человеком? К точному скрещению путей, к сердцу этого креста, устремляется мой дух.»
Пока он говорил таким образом, жилы у него на лбу вздулись, пот ручьями струился по вискам. По меньшей мере, мне показалось так, ибо разглядеть его отчетливо я не мог, но я слышал неровное дыхание, как будто кто-то предпринимал тяжелые усилия.
Он опять приумолк и опять продолжил:
«Я совсем не знаю, где начинается Бог, и где он кончается. Даже выражу лучше мою мысль, если скажу, что он никогда не прекращает начинаться. Ах! я устал от этих следовательно, потому что и поскольку!… умствовать, делать выводы. Я не вывел лучшего силлогизма, чем тот, что был вначале. Где я оставляю Бога, там я его и нахожу. Но я не нахожу ничего, кроме того, что я оставил. Я пробежал по всем путям логики. Попросту говоря, мне надоели ошибки. Я ползу, а хочу подняться, выйти из тени, грязи, отбросить тяжесть прошедшего! Лазурь влечет меня, о поэтичный вздох! Я чувствую свое стремление к высокому. Дух человеческий, где ты поднимаешься, я возношусь. Мой отец, искусный механик, смог предоставить мне средства. Я пойду один. Я отважен. Расходы — за мной. Никакой другой возможности оттуда выйти. Прекрасный дух, слишком долго донимаемый запутанными проблемами, ты устремляешься по непроторенным дорогам. Я не знаю, какие чары увлекают меня, но я знаю, что цель существует лишь одна — Бог.»
После этого он отошел от нас, пятясь назад, до занавеси, которую он приподнял, и дал ей на себя упасть.
«Бедное милое дитя, — сказал Дедал, — он думал, что не может больше выбраться из лабиринта и не понимал, что лабиринт был в нем самом, поэтому по его просьбе я сделал крылья, которые позволили ему взлететь. Он полагал, что не найдет другого выхода, кроме небесного, потому что все земные пути были заграждены. Я знал в нем склонность к мистике, и меня не удивило его желание. Неудовлетворенное желание, как ты можешь заключить, послушав его. Вопреки моим наставлениям, он хотел подняться слишком высоко и слишком переоценил свои силы. Он упал в море. Он мертв.»
— Как же так? — воскликнул я, — я только что видел его живым.
— Да, — ответил он, — ты только что видел его, и он казался тебе живым. Но он мертв. Я опасаюсь, что твой дух, как ни говори, греческий, что означает тонкий и открытый всем истинам, не сможет мне следовать; так как мне самому, признаться, понадобилось долгое время, чтобы принять и понять это: каждый из нас, чья душа во время последнего взвешивания, не будет оценена слишком легкой, живет не вполне своей жизнью. С течением времени, по человеческому плану, он развивается, исполняет свою судьбу и затем умирает. Но само время не существует по другому плану, — истинному, божественному, где каждый характерный поступок имеет свое особое обозначение. Икар был до рождения и остается после смерти образом человеческого беспокойства, исследования, поэтического подъема, которые во время своей короткой жизни он воплощал. Он играл свою игру, как и должен был, но он не остановился на себе самом. Так случается с героями. Их поступки длятся, переосмысленные поэзией, искусством, превращаются в вечные символы. И так стало с Орионом, охотником, который все еще преследует в поросших асфоделями Елисейских полях животных, которых убил за свою жизнь; в то время как на небе он с его поясом увековечен в созвездии. Так случилось с Танталом, который вечно испытывает жажду; с Сизифом, без конца вкатывающим на недостижимую вершину тяжелый камень, который без конца скатывается, чтобы его мучить, в наказание за то время, когда он был царем Коринфа. Потому что, я полагаю, в подземном царстве, нет другого наказания, как всегда начинать заново деяние, не завершенное в жизни.
В животном мире всякий зверь может умереть, без того, чтобы вид, который сохраняет свою форму и свое обычное поведение, хоть как-то обеднел; поэтому нет индивидуальностей среди животных. Между тем, единственный счет среди людей есть индивидуальность. Так, к примеру, Минос отныне ведет в Кноссе существование, которое готовит его к деятельности судьи в подземном царстве. Так, например, Пасифая и Ариадна позволяют судьбе наилучшим образом увлечь себя. И ты сам, Тезей, такой беззаботный, каким ты себе представляешься и кажешься, ты не избежишь, как не избежали Геракл или Ясон, или Персей, рока, который вас формирует.
Но я полагаю (поскольку мой взор овладел искусством различать будущее через настоящее), полагаю также, что твои прошлые подвиги покажутся детскими забавами по сравнению с твоим истинным предназначением. Тебе предстоит основать Афины, где наступит господство духа.
Так что не задерживайся ни в лабиринте, ни в объятиях Ариадны после ужасной битвы, из которой ты выйдешь победителем. Иди дальше. Считай лень изменой. Твой рок определен, учись не искать отдыха в смерти. Дело лишь в том, что по ту сторону кажущейся смерти ты будешь жить, бесконечно воссоздаваемый памятью людей. Не останавливайся, иди вперед, следуй своим путем, доблестный соединитель городов.
Теперь слушай, о Тезей, и следуй моим наставлениям. Несомненно, ты без труда победишь Минотавра, потому что, говоря по правде, он не так опасен, как о нем думают. Говорят, что он поедает жертв, но с каких это пор быки едят что-то кроме травы? Войти в лабиринт просто. Нет ничего труднее, чем из него выйти. Никто из него не вышел, из тех, кто потерялся. И чтобы вернуться назад, поскольку шаги не оставляют следов, тебе надо привязаться к Ариадне ниткой, несколько клубков которой я приготовил для тебя. Ты возьмешь их с собой и будешь разматывать по мере своего продвижения, привязывая конец одного размотанного к началу нити другого, так чтобы не было перерыва. На обратном пути ты будешь опять сматывать нить, пока не вернешься к Ариадне. Я не знаю, зачем я объясняю это, потому что все это так же просто, как сказать «Здравствуй». Что по-настоящему трудно — это сохранить непреклонную решимость возвращаться, решимость, которую стремятся ослабить запахи и забытье, вызываемое ими, да и твое собственное любопытство. Я все сказал, и мне нечего добавить. Вот клубки. Прощай."
Я вышел от Дедала и присоединился к Ариадне.
IX
По поводу этих клубков, кстати, я впервые повздорил с Ариадной. Она хотела, чтобы я отдал ей эти самые клубки, намереваясь держать их при себе и заявляя, что это женское дело: сматывать и разматывать. Она объявила себя в этом чрезвычайно искусной, и сказала, что не хочет, чтобы этим занимался я, желая, на самом деле, таким образом пребывать хозяйкой моей судьбы, с чем я ни за что не мог согласиться. Я не сомневался, что она станет разматывать клубки, чтобы позволить мне удалиться, только против своей воли, и это будет мешать мне, а также, она станет удерживать нить, или тянуть ее на себя, не позволяя мне свободно передвигаться. Я стоял на своем, несмотря на все слезы, главный аргумент женщин, зная, что отдав мизинец, за ним отдашь и всю руку.
Эта нить не была ни льняной, ни шерстяной, а была сделана Дедалом из какого-то неизвестного материала, против которого даже мой меч оказался бессилен. Я оставил меч в руках Ариадны (после того, как Дедал сказал мне о преимуществах, предоставляемых человеку инструментами, без которых я не смог бы победить чудовищ), решив, скажу я вам, сражаться с Минотавром голыми руками. Прибыв, таким образом, ко входу в лабиринт, которым служил портик, разукрашенный двойными топорами, какие на Крите были повсюду, я заклинал Ариадну не отходить от него ни на шаг. Она пыталась сама привязать к моему запястью конец нитки, узлом, который она считала супружеским; затем, она держала свои губы приклеенными к моим в течение времени, показавшегося мне бесконечным. Это меня задерживало.
Мои тринадцать спутников и спутниц опередили меня, включая Пирифоя. Я их нашел в первом зале, уже одурманенными благовониями. Я забыл упомянуть, что вместе с нитью Дедал дал мне клочок ткани, пропитанный сильным противоядием, рекомендуя мне постоянно прикладывать его ко рту. Там, под портиком лабиринта, Ариадна пыталась и его прибрать к рукам. Благодаря этой тряпице я, хотя и дышал с большим трудом, мог среди испарений оставаться в полном сознании и полной воле. Однако, я слегка задыхался, привычный, как я уже сказал, чувствовать себя хорошо только на свежем воздухе и подавленный искусственной атмосферой этого места.
Мои тринадцать спутников и спутниц опередили меня, включая Пирифоя. Я их нашел в первом зале, уже одурманенными благовониями. Я забыл упомянуть, что вместе с нитью Дедал дал мне клочок ткани, пропитанный сильным противоядием, рекомендуя мне постоянно прикладывать его ко рту. Там, под портиком лабиринта, Ариадна пыталась и его прибрать к рукам. Благодаря этой тряпице я, хотя и дышал с большим трудом, мог среди испарений оставаться в полном сознании и полной воле. Однако, я слегка задыхался, привычный, как я уже сказал, чувствовать себя хорошо только на свежем воздухе и подавленный искусственной атмосферой этого места.
Разматывая нить, я проник во второй зал, более мрачный, чем первый; затем в следующий, еще более мрачный и наконец — в еще один, где я мог передвигаться только ощупью. Моя рука, касаясь стены, наткнулась на ручку двери, которую я открыл, навстречу потоку света. Я очутился в саду. Передо мной, на цветнике, засаженном лютиками, адонисами, тюльпанами, нарциссами и гвоздиками, в небрежной позе лежал Минотавр. К счастью, он спал, я должен был поторопиться, чтобы воспользоваться его сном, но вот, что меня остановило и задержало мою руку: чудовище было красиво. Как это случается с кентаврами, в нем гармонично сочетались человек и зверь. К тому же, он был молод, и его молодость сообщала неуловимое очарование его красоте — оружию против меня более опасному, чем сила, против которого я должен был собрать всю свою волю. Потому что никогда не сражаешься лучше, чем когда к тебе на выручку приходит ненависть, а я не мог его ненавидеть. Я даже остановился полюбоваться им какое-то время. Но он приоткрыл один глаз. Тогда я увидел, что все это было глупо, и понял, что должен идти…
Что я тогда сделал, что потом произошло, я не могу точно вспомнить. Как плотно ни повязывался я тряпкой, мне не удалось удержать рассудок от помутнения испарениями первого зала; они оказали воздействие на мою память, и, хотя я победил Минотавра, я не храню о своей победе над ним ничего, кроме воспоминаний туманных, но довольно-таки сладострастных. Хватит, не хочу выдумывать. Я помню, как сон, очарование этого сада, такое пьянящее, что я думал, что не смогу от него оторваться, и лишь с сожалением ушел от побежденного мной Минотавра, сматывая нить, в первый зал, где присоединился к своим товарищам.
Я увидел их сидящими за столом, уставленным едой, которую принес не знаю кто и не знаю как, жрущими и хлещущими вино, перебранивающимися и хохочущими, как дурачки или помешанные. Когда я попытался их увести, они заявили, что им тут хорошо, и что они совсем не хотят уходить. Я настаивал, говоря, что принес им избавление. "Избавление от чего?" — восклицали они, и, внезапно объединившись против меня, поносили меня. Мне стало очень обидно за Пирифоя. Он меня едва узнавал, отрекался от мужества, смеялся над доблестью и бесстыдно заявлял, что не согласится выйти из нынешнего блаженного состояния за всю славу мира. Я не мог, однако, на него сердиться, отдавая себе отчет в том, что без предусмотрительности Дедала я был бы сам одурманен и участвовал в пиршестве. Только побоями, только тумаками, только пинками под зад, я принудил их следовать за мной. Они были к тому же отяжелены опьянением и не способны к сопротивлению.
Выйдя из лабиринта, сколько усилий и сколько времени я потратил, чтобы пробудить их чувства и вернуть их к действительности! Они воспринимали это с грустью. Им казалось, говорили они впоследствии, что их заставили спуститься с вершины блаженства в узкую темную долину, возвратиться в этот застенок, которым служишь себе сам, из которого больше не уйти. Однако, Пирифой скоро устыдился этого недолгого расстройства и пообещал оправдать себя в своих собственных и в моих глазах исключительным усердием. Вскоре ему предоставился случай доказать свою преданность.
X
Я не скрыл от него ничего. Он узнал о чувствах, вызываемых у меня Ариадной, и о моей неприязни к ней. Я даже не утаил своей влюбленности в Федру, несмотря на то, что она еще была ребенком. Она часто сидела в то время на качелях, привязанных к стволам двух пальм, и видя, как она качается, и ветер поднимает ее короткие юбки, я вздрагивал. Но, как только появлялась Ариадна, я отводил глаза и сдерживался изо всех сил, опасаясь ревности старшей сестры. Меж тем, оставлять желание неудовлетворенным — значит открыть дорогу болезням. Но чтобы осуществить наилучшим образом дерзкий проект похищения, который начал у меня созревать, надобно было прибегнуть к хитрости. Именно тогда Пирифой сумел придумать, дабы услужить мне, увертку, подтвердившую его неиссякаемую находчивость. Тем временем, наше пребывание на острове продолжалось, хотя и Ариадна, и я не мечтали ни о чем, кроме отъезда. Но чего Ариадна не знала, так это того, что я твердо решил уезжать не иначе, как с Федрой. Пирифой же это знал. И вот как он мне помог.
Куда более свободный, чем я (я-то был связан Ариадной), Пирифой имел довольно времени, чтобы осведомляться о критских обычаях и наблюдать.
— Кажется, — сказал он мне как-то утром, — я сообразил, как обделать дельце. Знай, что Минос и Радамант, эти два мудрых законодателя, привели в порядок обычаи острова и, между прочим, любовь к мальчикам, к которой, как тебе небезызвестно, критяне куда как склонны, что видно по их культуре. Каждый подросток, достигающий возраста мужа до того, как он избран кем-то из старших, стыдится и считает это пренебрежение позором[10] Поскольку обычно считают, что если он красив, то какой-то изъян разума или сердца тому причиной. Юный Главк, младший сын Миноса, чрезвычайно похожий на Федру, сообщил мне о своем беспокойстве на этот счет. Он страдает от своей заброшенности. Я ему сказал, что, вне сомнения, его титул принца обескураживает любовников. Он ответил, что это возможно, но ему все-таки очень обидно, и он полагает, что Миноса тоже это печалит. Минос же, по обыкновению, не придает никакого значения социальным иерархиям, титулам и званиям. Тем не менее, он был бы польщен, если бы знатный принц, вроде тебя, увлекся его сыном. Я подумал, что Ариадна, столь нетерпимо ревнивая к сестре, вне сомнений, не будет ревновать к брату. Нет абсолютно никаких примеров, чтобы женщина принимала в расчет любовь мужчины к мальчику, во всяком случае, ей покажется неуместным выражать подозрение. Ты можешь действовать без опасений.
— Как же! Ты думаешь, — воскликнул я, — что меня способны остановить опасения? Но, хоть я и грек, я не чувствую никакого влечения к людям своего пола и этим отличаюсь от Геракла, которому я охотно уступил бы его Гиласа. Как бы ни был твой Главк похож на мою Федру, я хочу ее, а не его.
— Ты меня не понял, — ответил он. — Я не предлагаю тебе увезти Главка вместо нее, но притвориться, обмануть Ариадну и заставить ее, да и всех других, поверить, что Федра, которую ты увозишь, — это Главк. Слушай меня внимательно: один из обычаев острова, установленный самим Миносом, требует, чтобы любовник принимал опеку над мальчиком, которого он страстно желает, уводя его жить с собой, к себе домой, на два месяца. По истечении этого времени мальчик публично объявляет, угодил ли ему любовник, и вел ли он себя с ним достойно. Увести мнимого Главка к себе — это значит взойти с ним на корабль, который привез нас сюда из Греции. Как только мы воссоединимся со спрятанной Федрой, мы тут же поднимем якорь. С нами будет и Ариадна, поскольку она намерена тебя сопровождать, затем надо поскорее дать тягу. Критские суда многочисленны, но не так быстроходны, как наше, и, если они будут нас преследовать, мы легко от них уйдем. Поговори об этом с Миносом. Будь спокоен, что он отнесется благожелательно, если только ты заставишь его поверить, что ты заинтересован в Главке, а не в Федре, потому что он не может и мечтать о лучшем учителе и любовнике для Главка, чем ты. Но, скажи мне, согласна ли Федра?
— Я еще ничего не знаю. Ариадна всячески заботится не оставлять меня с Федрой наедине, так что у меня не было возможности с ней поговорить… Но я не сомневаюсь, что она с готовностью за мной последует, как только поймет, что я предпочитаю ее сестре.
Именно последнюю нужно было подготовить вначале. Я открылся ей, но лживо, в соответствии с нашим замыслом.
— Какая чудная затея! — воскликнула она. — И как радостно будет мне путешествовать с моим младшим братиком. Не сомневайся, что он может быть вполне милым. Мы с ним хорошо друг друга понимаем и, несмотря на разницу в возрасте, я остаюсь его излюбленным товарищем в играх. Ничего не сможет лучше разбудить его разум, чем пребывание в заморских землях. В Афинах он усовершенствуется в греческом языке, он уже говорит на нем вполне сносно, но с сильным акцентом, который он быстро исправит. Ты будешь ему прекрасным примером. Пусть он стремится тебе подражать.
Я не перебивал ее. Бедняжка почти ничего не заподозрила, как я и ожидал.