Измеряя мир - Даниэль Кельман 15 стр.


А кто же тогда?

Поразительно, заметил Гумбольдт, как плотность воздушных масс неизменно уменьшается по мере подъема вверх. Если вести расчеты с учетом высоты, можно вычислить, с какой точки начнется вакуум. Или где, принимая во внимание снижение температуры точки кипения, закипит в жилах кровь. Что касается его самого, так он, к примеру, видит с некоторых пор пропавшую собаку. Шерсть висит клочьями, одной лапы нет и одного уха тоже. И она не проваливается в снег, а глаза темные и тусклые, как у мертвой. Малоприятное зрелище, он все время сдерживается, чтобы не закричать от горя. И, кроме того, его постоянно занимает мысль, какую оплошность они совершили, не дав бедняге имя. Правда, может, в этом не было особой необходимости, ведь у них была только одна собака?

Во всяком случае, ни про каких других ему ничего не известно, сказал Бонплан.

Гумбольдт кивнул, немного успокоившись, и они стали взбираться дальше. Под снегом прятались расселины, и поэтому они шли медленно. Внезапно туман на короткое время рассеялся, и они увидели, что стоят на краю пропасти, но ее тут же заволокло туманом.

Еще и десны кровоточат, с упреком пробормотал Гумбольдт, ну что за дела, со стыда сгореть можно!

У Бонплана опять пошла носом кровь, а его руки, несмотря на шарф, ничего не чувствовали. Он извинился, опустился на колени, и его вырвало.

Они осторожно карабкались по отвесной стене. Бонплану вспомнился день, когда они застряли под тропическим ливнем на острове посреди Ориноко. А как им, собственно, удалось оттуда выбраться? Он что-то не припоминает. Только он собрался спросить об этом Гумбольдта, как у того из-под ноги выкатился камень и ударил Бонплана в плечо. От резкой боли он чуть не сорвался со скалы. Бонплан зажмурился и потер лицо снегом. Это привело его в чувство, хотя дрожащие пчелиные соты по-прежнему висели рядом, и что еще более скверно, всякий раз, когда он пытался опереться на отвесную скалу, она от него немного отодвигалась, подаваясь назад. Временами скала глядела на него лицами, изборожденными дождем и ветром, иногда презрительно, а иногда со скучающим видом. К счастью, туман закрыл бездну и заглянуть туда не было возможности.

А помните на острове? прокричал Бонплан. Как же мы, собственно, оттуда выбрались?

Гумбольдт медлил с ответом, и Бонплан давно уже забыл, что задал ему вопрос, но тут Гумбольдт повернул наконец к нему голову. Хоть убейте его, не помнит. А действительно — как?

Высоко над их головами в тумане появились просветы. Они увидели клочок голубого неба и конус горной вершины. Холодный воздух был настолько разреженным, что даже при глубоком вдохе в легкие почти ничего не попадало. Бонплан попытался измерить свой пульс, но все время сбивался со счета и в конце концов махнул на это рукой. Они вступили на узкую перемычку, покрытую снегом, под ней зияла расщелина.

Смотреть только вперед! скомандовал Гумбольдт. Вниз ни в коем случае!

Но Бонплан тотчас нарушил запрет — заглянул в пропасть. Ему почудилось, что перспектива смещается: бездна неслась на него, а перемычка рухнула вниз. В ужасе он вцепился в свою палку.

Где же мостик? выдавил он, заикаясь.

Только вперед! приказал Гумбольдт.

Но скалы-то больше нет, простонал Бонплан.

Гумбольдт замер. В самом деле, под ногами у них был не камень, а висящая в воздухе изогнутой дугой намерзшая ледяная кромка. Он уставился вниз.

Не думать об этом! сказал Бонплан. Только вперед!

Вперед, повторил Гумбольдт, не двигаясь с места.

Просто идти вперед и все тут! крикнул Бонплан.

Гумбольдт подчинился.

Бонплан осторожно переставлял ноги. Ему казалось, что он уже долгие часы идет по снегу и слышит его хруст, ни на минуту не забывая, что между ним и бездной тонкая корка из кристаллов льда. До конца своей жизни, уже взятый в Парагвае в плен, влачивший потом в бедности свое одинокое существование, он до мельчайших подробностей помнил этот переход: жидкие облака в дымке, белый разреженный воздух, бездна по нижнему краю поля зрения. Бонплан попробовал замурлыкать песенку, но голос, который он услышал, был не его, пел кто-то другой, и тогда он замолчал. Бездна, вершина горы, небо и хруст льда под ногами длились бесконечно: они все шли и шли. И все никак не могли дойти. Пока наконец — Гумбольдт уже ждал его и протягивал ему руку — он не почувствовал, что стоит на твердой земле.

Бонплан, произнес Гумбольдт. Он показался ему маленьким, седым и внезапно состарившимся.

Гумбольдт, откликнулся Бонплан.

Какое-то время они молча стояли рядом. Бонплан прижимал к носу платок, пытаясь остановить кровотечение. Постепенно, сначала прозрачные, затем более предметные, возвратились назад дрожащие пчелиные соты. Снежный мост был длиной всего десять, самое большее пятнадцать футов, чтобы проделать такой путь, потребовалось бы всего несколько минут.

Нащупывая дорогу, они шли вдоль гребня. Бонплан за это время успел установить, что состоит, собственно, из трех персон: один Бонплан, спотыкаясь, бредет по скале; другой наблюдает за первым; а третий непрерывно комментирует все происходящее на никому не понятном языке. В виде эксперимента он отвесил себе пощечину. Вроде помогло, и некоторое время после этого он соображал лучше. Только это ничего не изменило вокруг: там, где должно было быть небо, над ними висела сейчас земля, и, следовательно, они спускались вниз головой.

Однако в этом есть смысл, громко сказал Бонплан. В конце концов, они находятся на другой стороне Земли.

Что ответил Гумбольдт, он не понял, его голос заглушило бормотание комментирующего Бонплана. Первый Бонплан начал петь. Ему вторил другой, а потом и третий Бонплан. Эту песню он выучил в школе, в этом полушарии ее наверняка никто не знал. Вот и доказательство, что те двое рядом с ним вполне реальные люди и никакие не авантюристы, иначе кто же научил их этой песне? Правда, в этой мысли было что-то нелогичное, но что именно, он так и не понял. Да в конце концов, какая разница, ведь у него все равно нет гарантии, что тот, кто рассуждает, был именно он, а не один из тех двоих. Он дышал прерывисто и громко, его сердце бешено колотилось.

Гумбольдт внезапно резко остановился.

В чем дело? в ярости закричал на него Бонплан.

Гумбольдт спросил, он тоже это видит или нет.

Ну, факт, а то как же? сказал Бонплан, не зная, о чем речь.

Гумбольдт пояснил, что ему нужно было удостовериться. Он больше не доверяет своим чувствам. К тому же пес вечно крутится под ногами.

Пса, сказал Бонплан, я никогда не мог терпеть.

Эта пропасть здесь, спросил Гумбольдт, она существует или это обман зрения?

Бонплан посмотрел вниз. Под их ногами разверзлась бездна, расселина уходила вниз примерно футов на четыреста. На другой ее стороне тропа шла как ни в чем не бывало дальше, оттуда до вершины было рукой подать.

И на ту сторону ни за что не перебраться!

Бонплан испугался, потому что это сказал не он, а человек справа от него. Но для того, чтобы все было как взаправду, он вынужден был повторить сказанное: да, на ту сторону ни за что не перебраться!

Никогда, подтвердил человек слева. Разве что только перелететь!

Медленно, словно ему что-то мешало, Гумбольдт опустился на колени и открыл стеклянный цилиндр с барометром. Его руки сильно дрожали, он чуть не выронил барометр. И у него теперь шла носом кровь и капала ему на сюртук.

Только бы не допустить ошибки, произнес он тоном заклинания.

Уж будьте так добры, сказал Бонплан.

Непонятно каким образом, но Гумбольдту удалось развести огонь и нагреть на нем воду в маленьком котелке. Он больше не может полагаться на барометр, заявил он, да и на свою голову тоже, он хочет определить высоту по точке кипения. Он прищурился, губы дрожали от напряжения из-за предельной концентрации. Когда вода закипела, он измерил температуру и засек по часам время. Потом вытащил блокнот. Он смял полдюжины листков, прежде чем унял дрожь в руках и сумел записать числа.

Бонплан с недоверием изучал бездну. Небеса маячили где-то далеко внизу, шероховатые и рваные по краям. Пожалуй, можно привыкнуть стоять на голове. Но только не к медлительности Гумбольдта! Бонплан спросил, он сегодня закончит или надеяться уже не на что?

Тысяча извинений, откликнулся Гумбольдт. Никак не удается сосредоточиться. И потом, ради бога, возьмите кто-нибудь пса на поводок!

Пса, сказал Бонплан, я никогда не мог терпеть. И тотчас же устыдился своих слов: он их уже произносил. Он почувствовал себя так неловко, что ему стало плохо. Он согнулся пополам, и его снова вырвало.

Пса, сказал Бонплан, я никогда не мог терпеть. И тотчас же устыдился своих слов: он их уже произносил. Он почувствовал себя так неловко, что ему стало плохо. Он согнулся пополам, и его снова вырвало.

Всё? спросил Гумбольдт. Тогда он имеет честь сообщить, что они находятся на высоте восемнадцать тысяч шестьсот девяносто футов.

Аллилуйя! воскликнул Бонплан.

Сие делает их человеками, поднявшимися выше всех. Никто и никогда не возвышался так над уровнем моря!

А вершина?

С вершиной или без нее, это все равно мировой рекорд!

Хочу на вершину, сказал Бонплан.

Ты что, пропасти не видишь? вскричал Гумбольдт. Они оба словно рехнулись. Если сию же минуту не начать спускаться вниз, они больше туда никогда не вернутся.

Вообще-то, предположил Бонплан, можно ведь просто объявить, что они побывали на вершине.

Гумбольдт сказал, что он этого никогда не слышал!

А он ничего такого и не говорил. Это сказал не он, а тот, другой!

Проверить, конечно, этого никто не сможет, произнес Гумбольдт задумчиво.

Вот именно! обрадовался Бонплан.

Я этого не говорил! воскликнул Гумбольдт.

Чего не говорил? спросил Бонплан.

Они растерянно посмотрели друг на друга.

Высота зафиксирована, опять сказал Гумбольдт. Образцы горных пород собраны. А теперь скорее вниз!

Спуск продолжался долго. Им пришлось сделать большой крюк, чтобы обойти пропасть, которую они до того перешли по ледяной кромке. Видимость была отличная, и Гумбольдт без труда находил дорогу. Бонплан брел за ним следом, спотыкаясь на каждом шагу. У него все время подкашивались колени. И ему казалось, что он переходит реку вброд, и в преломляющихся лучах света его ноги выглядят как-то очень постыдно. Да и палка в руке ведет себя неподобающим образом. Размахивает, тыкает в снег, ощупывает камни, словно Бонплану больше делать нечего, как только выполнять ее капризы. Солнце село уже довольно низко. Гумбольдт поскользнулся и скатился по осыпи с горы. Он расцарапал себе лицо и руки, порвал пальто, но барометр не разбил.

Оказывается, и боль приносит пользу, выдавил он сквозь стиснутые зубы. Все видится так четко и ясно. И пес куда-то исчез.

Пса, сказал Бонплан, я действительно никогда не мог терпеть.

Гумбольдт сказал, что спуститься надо до темноты. Ночь будет холодной. Они и без того не в себе. Им не выжить. Он выплюнул кровь. А собаку ему жалко. Он ее любил.

Раз уж они сейчас откровенничают друг с другом, сказал Бонплан, а завтра все это можно будет списать на высотную болезнь, ему хотелось бы знать, о чем думал Гумбольдт на мосту над пропастью.

Он приказал себе ни о чем не думать, сказал Гумбольдт. Так что ни о чем и не думал.

В самом деле, ни о чем?

Да, вот так ни о чем.

Бонплан заморгал и посмотрел в сторону медленно улетучивающихся пчелиных сотов. Двое его спутников тоже удалились. Надо бы и от третьего избавиться. Правда, может и не стоит этого делать. Он подозревает, что третий — это он сам.

Мы оба, сказал Гумбольдт, поднялись на самую высокую гору мира. И это останется в истории, что бы ни произошло в нашей жизни дальше.

Поднялись, да не совсем, сказал Бонплан.

Глупости!

Кто на гору поднялся, тот достиг вершины. А кто вершины не достиг, тот и на гору не поднялся.

Гумбольдт молча разглядывал кровоточащие ладони.

Там, на мосту, сказал Бонплан, я вдруг пожалел, что иду вторым.

Чисто по-человечески вполне понятно, констатировал Гумбольдт.

И не только потому, что первый раньше окажется в безопасности. Ему представилось нечто странное. Если бы первым шел он, то что-то в нем, как только он перешел бы мост, заставило бы его дать хороший пинок этому мосту. Искушение было бы велико.

Гумбольдт ничего не ответил. Казалось, он был погружен в собственные мысли.

У Бонплана разболелась голова, и он почувствовал, что его снова трясет как в лихорадке. Он смертельно устал. И это будет продолжаться еще долго, прежде чем он успокоится после переживаний этого дня.

Кто пускается в дальние путешествия, сказал он, тот узнает много нового. В том числе и о себе самом.

Гумбольдт извинился: к сожалению, он ничего не понял. Проклятый ветер!

Бонплан немного помолчал.

Пустое, сказал он с благодарностью. Так, болтовня, всякий вздор.

Ну, тогда, сказал Гумбольдт с непроницаемым лицом, не будем медлить!

Два часа спустя они наткнулись на поджидавших их проводников. Гумбольдт потребовал назад свое письмо и тотчас же разорвал его в клочки.

В таких вещах небрежность недопустима. Нет ничего более скверного, чем предсмертное письмо от того, кто жив.

А ему все безразлично, сказал Бонплан, держась за больную голову. Пусть оставят письмо у себя или выбросят его, а если хотят, пусть даже отправят.

Ночью, скрючившись от холода и снега под пледом, Гумбольдт написал два десятка писем, в которых уведомлял Европу, что из всех смертных поднялся выше всех. Он тщательно скрепил сургучной печатью каждое письмо в отдельности. И только после этого лишился чувств.

САД

Поздним вечером профессор постучал в дверь господского дома. Молодой тощий слуга открыл и сказал: Граф фон дер Оэ цур Оэ не принимает!

Гаусс, удивившись, попросил повторить имя господина.

Слуга исполнил его просьбу: Граф Хинрих фон дер Оэ цур Оэ.

Гаусс засмеялся.

А слуга смотрел на него так, как если бы вляпался в коровью лепешку.

Семейство милостивого господина зовется так уже тысячу лет.

Да уж, в Германии не соскучишься, забавное местечко, сказал Гаусс. Но как бы там ни было, он пришел в связи с поручением провести на этой местности геодезическую съемку. Все помехи необходимо устранить, и потому государство вынуждено будет купить у господина… Он улыбнулся. Государство желает купить у господина графа несколько деревьев и не представляющий ценности сарай. Чисто формальное дело, его можно уладить очень быстро.

Может, и так, сказал слуга. Но только не сегодня вечером.

Гаусс посмотрел на свои грязные башмаки. Именно этого он и опасался. Хорошо, тогда он переночует здесь, пусть ему приготовят комнату!

Слуга выразил сомнение, что в доме найдется для него место.

Гаусс снял свою бархатную шапочку, обтер лоб и дотронулся до ворота. Ему нездоровилось, он весь взмок. И его мучили боли в желудке.

Это какое-то недоразумение. Он пришел не как проситель. Он возглавляет государственную геодезическую комиссию по определению размеров Ганноверского королевства, и если ему сейчас дадут от ворот поворот, он вернется снова, но уже не один. Он понятно выразился?

Слуга отступил на шаг назад.

Понятно ли он выражается?

Так точно, сказал слуга.

Так точно, господин профессор!

Господин профессор, повторил чуть слышно слуга.

А теперь господин профессор желает видеть графа.

Слуга так сильно наморщил брови, что его лоб превратился в сплошное сплетение складок. Он, очевидно, не совсем ясно выразился. Милостивый господин уже удалился в свои покои. Он спит!

Всего лишь на одну минутку, сказал Гаусс.

Слуга покачал головой.

Сон — это не смертельно. Кто спит, того можно разбудить. И чем дольше он тут стоит, тем позже господин граф возвратится в свою опочивальню, и его собственное настроение от этого разговора тоже не улучшится. Он устал, как собака.

Хриплым голосом слуга попросил следовать за ним.

Он так быстро нес перед собой светильник с зажженными свечами, словно питал надежду сбежать от Гаусса. Особого труда это бы не составило: ноги у Гаусса болели, кожа его башмаков была слишком грубой, под кусачей шерстяной рубашкой тело чесалось, а жжение на загривке говорило о том, что он снова получил солнечный ожог. Они шли по низкому коридору с блеклыми обоями. Молоденькая служанка с ладненькой фигуркой несла ночной горшок. Гаусс с тоской поглядел ей вслед. Они спустились по лестнице вниз, потом поднялись вверх, а затем снова спустились. Дом был построен с таким расчетом, чтобы запутать посетителей, и, возможно, это безупречно срабатывало, если человек не обладал даром геометрического воображения. Гаусс прикинул, что они находились примерно в двенадцати футах над главными воротами и в сорока футах западнее них и двигались сейчас в юго-западном направлении. Слуга постучал в дверь, открыл ее, произнес несколько слов в глубь комнаты и позволил Гауссу войти. В кресле — качалке сидел старый господин в шлафроке и деревянных домашних башмаках. Высокого роста, со впалыми щеками и колючими глазами.

Назад Дальше