Измеряя мир - Даниэль Кельман 14 стр.


Гаусс спросил про его путешествия. Он, по-видимому, действительно везде побывал!

Нет, сказал дипломат кисло, это не он, а его брат. Их часто путают. И он тут же распрощался и удалился мелкими шажками.

Ночью боли в спине и животе не давали Гауссу уснуть. Он ворочался с боку на бок и тихонько проклинал судьбу, Веймар и прежде всего Бесселя. Рано утром, Бессель еще не вставал, он приказал кучеру запрячь лошадей и немедленно отвезти его в Гёттинген.

Добравшись до места, еще с дорожным саквояжем в руке, время от времени складываясь пополам от болей в животе или уродливо откидываясь назад из-за негнущейся спины, он явился в университет и спросил, как обстоят дела со строительством обсерватории.

Из министерства пока ничего не слышно, сказал чиновник. Ганновер далеко. Никто ничего толком не знает. Если господин Гаусс забыл, то позвольте напомнить: идет война.

У армии есть корабли, сказал Гаусс, они плавают по морю, а для этого нужны навигационные карты, но составить их, сидя дома на кухне, крайне затруднительно.

Чиновник пообещал в скором времени узнать что-нибудь новенькое.

Он сказал, что, между прочим, планируется заново провести подробную геодезическую съемку королевства Вестфалия. Господин профессор ведь однажды уже работал геодезистом. А здесь как раз требуется знающий математик, чтобы возглавить эти работы.

Гаусс открыл рот. Собрав всю волю, он совладал с собой и не накричал на чиновника. Закрыв рот, он ушел домой, не попрощавшись.

Рванув на себя дверь в квартиру, он прокричал, что вернулся и в ближайшем будущем не сделает из дома ни шагу. Когда он снял в прихожей сапоги, из спальни вышли доктор, повитуха и теща. Ага, прекрасно, на сей раз он не осрамится. Широко улыбаясь и демонстрируя избыток чувств, он спросил, свершилось ли уже главное и кто появился — мальчик или девочка и, прежде всего, каков вес младенца.

Мальчик, сказал врач. Но новорожденный при смерти. Как и его мать.

Перепробовали все, что могли, сказала повитуха.

Что было потом, никак не складывалось в его памяти в единую картину. Ему казалось, что время то убегало вперед, то сильно отставало, открывая другие возможности, которые тут же взаимно исключали друг друга. В одном из воспоминаний он видел себя у постели Йоханны, когда она на короткое время открыла глаза и бросила на него взгляд, но не узнала его. Волосы прилипли к лицу, рука влажная и бессильная, корзина с младенцем стоит возле его стула. Однако этому воспоминанию противоречило другое: она лежала уже без сознания, когда он ворвался в комнату; третье хранило в памяти, что к этому моменту она уже умерла — кожа бледная, словно восковая; в четвертом он до ужаса ясно видел, что разговаривал с ней: Йоханна спросила, умрет ли она, и он, немного поколебавшись, кивнул, после чего она попросила его не горевать слишком долго: люди сначала живут, потом умирают, жизнь так устроена. Только после шести часов вечера все собралось и прояснилось. Он сидел у ее постели. Все остальные шептались в прихожей. Йоханна умерла.

Гаусс отодвинул стул и попытался внушить себе мысль, что ему придется снова жениться. У него ведь дети, и он не знает, что это такое — растить их. И вести домашнее хозяйство он тоже не умеет. А прислуга это слишком дорого.

Он тихо открыл дверь. Вот в том-то и штука, подумал он. Жизнь продолжается, хотя все кончилось. И надо делать распоряжения, организовывать быт: каждый день, каждый час, каждую минуту. Словно в этом еще есть какой-то смысл.

Он немного успокоился, когда услышал, что пришла его мать. Он сразу подумал о звездах. Краткая формула, которая одной строкой обобщит и зафиксирует их движение в космосе. Впервые он понял, что никогда не сможет найти эту формулу. Постепенно стемнело. Обуреваемый сомнениями, он направился к телескопу.

ГОРА

При свете коптящей лампы, под вой ветра, неустанно гнавшего падающий сверху снег, Эме Бонплан пытался написать письмо домой. Когда он вспоминал прошедшие месяцы, ему казалось, будто он прожил не один десяток жизней, похожих друг на друга, но ни одну из них ему не хотелось прожить еще раз. Путешествие по Ориноко представлялось Бонплану чем-то, о чем он читал в книгах. Новая Андалусия — словно миф доисторических времен, Испания осталась в памяти не больше чем просто слово. А тем временем он уже чувствовал себя лучше, выпадали даже дни без приступов лихорадки, и кошмарные сны, в которых он душил барона Гумбольдта, разрубал на куски, стрелял в него, сжигал, травил ядом и заживо хоронил, забрасывая камнями, мучили его все реже.

Он задумался, рассеянно покусывая гусиное перо. Чуть выше по склону горы, в окружении спящих мулов, с заиндевевшими волосами, припорошенными снегом, Гумбольдт производил расчеты, определяя их координаты по лунам Юпитера. На коленях у него лежал барометр в стеклянном корпусе. Рядом, закутавшись в шерстяные пледы, спали трое проводников.

Завтра, писал Бонплан, они намереваются совершить восхождение на вершину вулкана Чимборасо. На тот случай, если им не суждено выжить, барон Гумбольдт настоятельно посоветовал ему написать прощальное письмо, ибо недостойно умереть просто так, не оставив последнего слова. На горе они будут собирать камни и растения, ведь даже здесь, наверху, встречаются неизвестные образцы флоры, и он за последние месяцы обработал их столько, что несть им числа. Барон утверждает, что существует всего шестнадцать основных видов растений, но он, Бонплан, между прочим, хорошо умеет распознавать разные виды растений, и ему они представляются неисчислимыми. Большую часть препарированного материала, в том числе три древних трупа, они погрузили в Гаване на корабль, взявший курс на Францию, а на другом корабле отправили брату барона Гумбольдта гербарии и все записи. Три недели назад, а может, и все шесть, дни бегут так быстро, что он потерял им счет, они узнали, что один из кораблей затонул. Барон сперва воспринял это как настоящую трагедию, но потом сказал, что это не так уж и страшно, у них ведь еще все впереди. Ему, Бонплану, было в тот момент не до переживаний, его сильно мучила лихорадка, он даже с трудом соображал, где он, что здесь делает и вообще кто он такой. В бреду ему досаждали кошмары, он постоянно сражался с жужжащими в ушах мухами и скребущими и ползающими в мозгу пауками. Он старался мысленно не возвращаться к этому и только надеялся, что трупы были на другом корабле. В их обществе он провел столько часов, что к концу плавания по Ориноко видел в них не просто груз, а своих молчаливых спутников.

Бонплан вытер лоб и сделал большой глоток из медной фляги. Раньше у него была серебряная, но он потерял ее при непонятных обстоятельствах, о которых никак не мог вспомнить. У них ведь еще все впереди, написал он. Заметив, что эта фраза встречается теперь в его письме дважды, он вычеркнул ее. У них ведь еще все впереди! Он заморгал и вычеркнул еще раз. К сожалению, он не может описать их путешествие в деталях, у него все путается и плывет перед глазами, остаются только обрывочные картины, которые лишь с трудом удается связать между собой. В Гаване, например, барон приказал поймать двух крокодилов и запереть их со сворой собак, чтобы изучить хищнический инстинкт крокодилов. Невыносимый визг и вой бедных псов напоминал детский плач. Стены после этого были в крови, так что помещение пришлось красить заново за счет барона Гумбольдта.

Бонплан закрыл глаза, вновь открыл их и изумленно огляделся, словно забыл на мгновение, где находится. Он закашлялся и снова глотнул из фляги. Перед Картахеной их корабль едва не перевернулся, а на реке Магдалене москиты терзали их еще отчаяннее, чем на Ориноко, а потом они взбирались по тысячам ступеней, вырубленных в скале исчезнувшим народом инков, к ледникам на вершинах Кордильер. Обыкновенно путешественников поднимают туда на носилках туземцы, но барон Гумбольдт этому решительно воспротивился, ибо такой способ передвижения оскорбителен, по его мнению, для человеческого достоинства. Носильщики пришли в неописуемую ярость, чуть их не побили. Бонплан перевел дух и, сам того не желая, тихонько вздохнул. Перед въездом в Санта-Фе-де-Богота их встречала местная знать, слава явно бежала впереди них, но, как ни странно, все слышали о бароне и никто — об Эме Бонплане. Может, все дело в лихорадке? Тут он замер, подняв перо, последняя фраза показалась ему нелогичной. Он собрался было вычеркнуть ее, но раздумал.

Там собралось одно благородное общество, потешавшееся над тем, что барон противится выпустить из рук барометр, удивлялись они также и тому, как мал ростом столь знаменитый человек. Беседа протекала у биолога Мутиса. Барон все время порывался завести разговор о растениях, но Мутис то и дело прерывал его, полагая, что не приличествует в хорошем обществе беседовать на подобные темы. Однако же ему, Бонплану, удалось потом несколько усмирить лихорадку целебными травами Мутиса. В доме у него горничной служила молоденькая незамужняя индианка с высокогорного плато, с которой он (тут Бонплан вздохнул, глотнул из фляги и украдкой взглянул, сморщив лоб, на едва различимую в сумерках фигуру Гумбольдта), вел приятные беседы о том, о сем и о многом другом, пока барон осматривал рудники и составлял карты. Превосходные карты! В этом он нисколько не сомневается.

Сам того не желая, он несколько раз кивнул, как бы подтверждая эту мысль, а затем продолжил писать. Получив в распоряжение одиннадцать мулов, они двинулись дальше — перешли реку, миновали горный перевал. И всё это под непрекращающимся дождем. Под ногами месиво из грязи и колючек, и поскольку барон Гумбольдт решительно отказался, чтобы их несли, они шли босиком, сберегая башмаки. Ноги были изранены в кровь. Да и мулы оказались страшно упрямыми! Восхождение на вулкан Пичинча пришлось прервать, ибо его одолели дурнота и головокружение. Поначалу барон Гумбольдт порывался идти дальше один, но потом и он лишился чувств. С трудом они спустились назад в долину. Барон попытался еще раз совершить восхождение с проводником, который, разумеется, ни разу туда не поднимался, в этих странах люди по горам не лазают, если их к этому никто не принуждает. Только с третьей попытки им удалось взойти на Пичинчу, и теперь они точно знают высоту горы, температуру курящегося смрада и что за лишайники покрывают каменистые склоны. Барон Гумбольдт особенно интересуется вулканами, это связано с его учителями в Германии и с одним человеком в Веймаре, которого он чтит как Бога. И теперь им предстоит коронное восхождение на Чимборасо. Бонплан сделал последний глоток, плотнее закутался в плед и посмотрел на всякий случай на Гумбольдта, который, насколько он мог разглядеть в темноте, припал к земле и приложил к ней медный раструб.

Я слышу рокот! крикнул Гумбольдт. Смещение земной коры! Если повезет, мы дождемся извержения вулкана!

Вот и прекрасно, сказал Бонплан, сложил письмо, убрал его и растянулся на земле. Он почувствовал на щеке холод промерзшей земли, умалявший его лихорадку.

Он тотчас же заснул, как всегда, и по обыкновению увидел во сне Париж: осеннее утро, по стеклу негромко барабанит дождь. Какая-то женщина, которую он не разглядел, спрашивает Бонплана, правда ли, что он собирается в тропики, а он отвечает ей: вообще-то, нет, разве что только на минутку. А потом он просыпается: Гумбольдт трясет его за плечо и спрашивает, чего он ждет, ведь уже четыре часа утра. Бонплан встает, но едва Гумбольдт поворачивается к нему спиной, он набрасывается на него, толкает его к краю пропасти и изо всех сил спихивает вниз. И тут вдруг оказалось, что кто-то сильно тряс его за плечо и спрашивал, чего он ждет, ведь уже четыре часа утра, пора выходить. Бонплан протер глаза, стряхнул снег с волос и встал.

Проводники-индейцы смотрели на него сонными глазами. Гумбольдт протянул им запечатанный сургучом конверт. Прощальное письмо брату. Он долго оттачивал стиль. В случае если он не вернется, он настоятельно просит доставить письмо в ближайшую миссию отцов-иезуитов.

Проводники пообещали, зевая.

А это от него, сказал Бонплан. Письмо не заклеено, они могут спокойно его прочитать, а если они никуда его не доставят, тоже не беда.

Гумбольдт велел проводникам ждать их не меньше трех дней. Те с полным безразличием кивнули и одернули на себе шерстяные пончо. Гумбольдт тщательно проверил, на месте ли хронометр и ручной телескоп. Он скрестил на груди руки и какое-то время смотрел неподвижным взглядом в никуда. Потом вдруг ринулся галопом с места. Бонплан лихорадочно схватил ботанизирку и палку и кинулся за ним.

Пребывая в хорошем, как никогда, настроении, Гумбольдт рассказывал о своем детстве, о работе над молниеотводом, об одиноких блужданиях по лесу, в результате которых появились его первые коллекции жуков, и еще о салоне Генриетты Герц. Ему искренне жаль каждого, кому не выпала честь удостоиться такого воспитания чувств.

А его воспитанию чувств, сказал Бонплан, поспособствовала крестьянская девица из соседней деревни. Она позволяла почти все. Вот только ее братьев приходилось опасаться.

У него из ума никак не идет тот пес, неожиданно сказал Гумбольдт. И от чувства вины он тоже никак не может избавиться. Он ведь нес ответственность за это животное!

Та юная пейзанка была просто чудо. Ей и четырнадцати не было, а она знала такое, что он только диву давался.

С теми собаками в Гаване — совсем другое дело. Конечно, ему было жалко их. Но они пали жертвой науки, человечество теперь больше знает о хищнических повадках крокодилов. Кроме того, это были дворняги, беспородные и даже паршивые.

Там, где они сейчас шли, растительности уже не было, только пожухлые лишайники на камнях, выступавших из-под снега. Бонплан слышал громкие удары собственного сердца и шуршащий свист ветра по снежному покрову. Когда из-под его ноги выпорхнул мотылек, он вздрогнул от испуга.

Гумбольдт, хрипя и задыхаясь, заговорил о падении Уркихо. Скверная история. Пока это еще только слухи, но постепенно множатся признаки того, что министр утратил благосклонность королевы. Значит, в ближайшие десятилетия рабство сохранится. По возвращении он напишет парочку памфлетов, которые вряд ли придутся этим мракобесам по вкусу.

Снега становилось все больше. Бонплан поскользнулся и съехал вниз, вскоре то же самое произошло с Гумбольдтом. Ободранные руки они обмотали от холода шарфами. Гумбольдт взглянул на кожаные подошвы башмаков. Гвозди, произнес он задумчиво. И чтобы остриями торчали наружу. Вот чего им сейчас недостает.

Вскоре они проваливались в снег уже по колено. Внезапно их окутал туман. Гумбольдт измерил отклонение магнитной стрелки и определил с помощью барометра высоту над уровнем моря. Если он не заблуждается, кратчайший путь на вершину проходит по северо-восточному пологому склону, а затем надо будет взять чуть левее и оттуда взбираться по отвесной скале.

По северо-восточному, повторил Бонплан. Да разве в этом тумане разберешь, где верх, а где низ!

Там! сказал Гумбольдт и решительно ткнул неизвестно куда.

Согнувшись пополам, они месили снег вдоль отвесной стены, выщербленной ветром и выкрошенной так, что образовались колонны. Высоко наверху, показываясь на мгновения и снова исчезая, к вершине устремлялся острый заснеженный гребень. Инстинктивно они наклонялись при ходьбе влево, там склон был схвачен ледяной коркой и поднимался более полого. А справа от них разверзлась бездна. Бонплану поначалу вовсе не бросился в глаза одетый во все темное господин, который со скорбным видом шагал рядом с ними. Только когда он превратился в геометрическую фигуру, напоминавшую дрожащие пчелиные соты, ему стало не по себе.

Там слева, обратился он к Гумбольдту, там что — нибудь есть?

Гумбольдт быстро посмотрел туда, куда показывал Бонплан.

Нет.

Хорошо, вздохнул Бонплан.

На маленькой узкой площадке они остановились передохнуть, у Бонплана пошла носом кровь. Краем глаза он озабоченно следил за медленно приближающимися к ним дрожащими сотами. Он покашлял и сделал глоток из фляги. Когда кровотечение прекратилось и они смогли двинуться дальше, он почувствовал облегчение. Если верить часам Гумбольдта, они пробыли в пути всего несколько часов, Туман сгустился настолько, что различия между верхом и низом уже не было. Куда ни глянь, всюду непроницаемая белая пелена.

Теперь они проваливались по пояс. Гумбольдт вскрикнул и исчез в занесенной снегом яме. Бонплан разгреб снег руками и, ухватив его за сюртук, вытащил наверх. Гумбольдт отряхнул руками снег со своей одежды и убедился, что инструменты целы и невредимы. На выступе скалы они подождали, пока туман немного не рассеялся и стало светлее. А там и солнце скоро проглянет.

Старый друг, сказал Гумбольдт. Ему не хочется впадать в сентиментальность, но пришел великий момент, и после такого длинного и тяжкого пути он должен все-таки сказать ему следующее.

Бонплан навострил уши. Но так ничего и не услышал. Гумбольдт, похоже, забыл, что хотел сказать.

Ему не хотелось бы показаться занудой, начал Бонплан, но тут что-то не так. Вон там, справа от них, нет, еще чуть-чуть дальше, нет, левее, вот теперь правильно, там. Какой-то странный предмет, похожий на звезду из ваты. Или на дом. Ему остается только предполагать, не плод ли это его воображения?

Гумбольдт кивнул.

Бонплан спросил, есть ли у него серьезные причины для беспокойства.

Это как посмотреть, сказал Гумбольдт. Все дело, по-видимому, в разреженности воздуха и изменении его состава. Миазмы, он имеет в виду ядовитые испарения, можно, пожалуй, исключить. Между прочим, врач здесь не он.

А кто же тогда?

Поразительно, заметил Гумбольдт, как плотность воздушных масс неизменно уменьшается по мере подъема вверх. Если вести расчеты с учетом высоты, можно вычислить, с какой точки начнется вакуум. Или где, принимая во внимание снижение температуры точки кипения, закипит в жилах кровь. Что касается его самого, так он, к примеру, видит с некоторых пор пропавшую собаку. Шерсть висит клочьями, одной лапы нет и одного уха тоже. И она не проваливается в снег, а глаза темные и тусклые, как у мертвой. Малоприятное зрелище, он все время сдерживается, чтобы не закричать от горя. И, кроме того, его постоянно занимает мысль, какую оплошность они совершили, не дав бедняге имя. Правда, может, в этом не было особой необходимости, ведь у них была только одна собака?

Назад Дальше