Он нашел Бонплана там, где и предполагал. Дом был богато украшен, по фасаду — китайские изразцы. Страж у дверей попросил его подождать. Минуту спустя появился Бонплан, наспех одеваясь на ходу.
Гумбольдт поинтересовался, сколько еще раз он должен напоминать ему об их уговоре.
Да это же обыкновенный отель и ничего другого, возразил Бонплан, и что это за уговор, если его все время подозревают в дурных поступках. Он такой уговор не признает!
Так или иначе, сказал Гумбольдт, а уговор был.
Бонплан возмущенно потребовал не читать ему нотаций.
На следующий день они совершили восхождение на Попокатепетль. Тропинка вела на самую вершину: Гомес и Уилсон, а также столичный градоначальник, трое рисовальщиков и почти сотня любопытных зевак следовали за ними по пятам. Стоило Бонплану срезать какое-нибудь растение, он тотчас же должен был обязательно показать его всем. Иногда оно возвращалось к нему в таком жалком виде, что положить находку в свою ботанизирку он уже не мог. Когда Гумбольдт перед очередной ямой нацепил на себя дыхательную маску, раздались громкие аплодисменты. А пока он определял с помощью барометра высоту вершины и опускал в кратер термометр, торговцы продавали прохладительные напитки.
Во время спуска с ними заговорил один француз. Его зовут Дюпре, и он пишет для многих парижских журналов. Собственно, он приехал ради возглавляемой Боденом геодезической экспедиции Парижской академии. Но Боден так и не появился, и он никак не мог поверить своему счастью, когда узнал, что в этой стране может встретить кого-то намного более знаменитого.
На какой-то момент Гумбольдту не удалось подавить самодовольную улыбку. Он все еще надеется присоединиться к Бодену, сказал он, и поехать вместе с ним на Филиппины. Он вынашивает идею перехватить в Акапулько капитана, чтобы вместе с Боденом посвятить себя исследованию благословенных островов.
Вместе, повторил Дюпре. Благословенных островов.
Исследованию благословенных островов!
Дюпре перечеркнул написанное, сделал новую запись и поблагодарил Гумбольдта.
А потом они посетили руины Теотиуакана. Все казалось таким гигантским, трудно было поверить, что это построили люди. По ровной, как проспект, дороге они добрались до центра, со всех сторон окруженного пирамидами с храмами богов на вершине. Гумбольдт сел на землю и принялся все считать, толпа наблюдала за ним с некоторого расстояния. Вскоре нашлись первые заскучавшие, они начали потихоньку ворчать, через час большинство зевак ушли, а через полтора часа ушли все. Остались только трое журналистов. Бонплан тем временем спустился, изрядно пропотев, с вершины самой большой пирамиды.
Он не представлял себе, что это так высоко!
Гумбольдт, с секстантом в руках, молча кивнул.
Спустя четыре часа, уже давно наступил вечер, он все еще сидел на том же месте, в той же позе, склонившись над листом бумаги. Бонплан и озябшие журналисты задремали. Когда Гумбольдт вскоре после этого принялся собирать свои инструменты, он знал, что солнце в день солнцестояния, если глядеть на него с проспекта, точно так же всходит над острием самой большой пирамиды и заходит за острием второй пирамиды по величине.
Этот огромный город был своеобразным календарем. Кто все это придумал? Как хорошо ориентировались люди по звездам и что они хотели сообщить другим? Через тысячи лет он был первым, кто смог прочесть их послание.
Бонплан, проснувшийся от стука складываемых инструментов, поинтересовался, почему у него такой подавленный вид.
Такая высокая цивилизация и столько жестокости, сказал Гумбольдт. Что за странное сочетание! Явно полная противоположность всему тому, чем так дорожит Германия.
Может, пора уже вернуться домой? спросил Бонплан.
В город?
Но не в этот.
Некоторое время Гумбольдт молча смотрел в усыпанное звездами ночное небо.
Хорошо, сказал он наконец. Он научится читать эти удивительно разумно сложенные камни, будто они часть природы. А потом он отправит Бодена на Филиппины одного и поднимется на первый же корабль, отплывающий в Северную Америку. Оттуда они вернутся назад в Европу.
Но перед этим они еще добрались до вулкана Хорулло, который пятьдесят лет назад так неожиданно возник из недр земли под непрерывный гул, извержение огненной лавы и груды камней и пепла. И сейчас, стоило вулкану замаячить вдали, как Гумбольдт захлопал от возбуждения в ладоши. Ему необходимо подняться туда наверх, диктовал он журналистам. Это даст ему возможность окончательно опровергнуть тезисы теории нептунизма. И когда он думает о великом Абрахаме Вернере — он готов по буквам повторить его имя, — это причиняет ему боль.
У подножия вулкана их встретил губернатор провинции Гуанахуато с большой свитой, среди которой были и те, кто первым поднялся тогда на вулкан — например, старый господин по имени Дон Рамон Эспельде. Он настоял на том, что поведет экспедицию сам. Это слишком опасное дело, чтобы доверять его дилетантам!
Гумбольдт заявил, что влез уже на такое количество гор, какое здесь никому и не снилось.
Дон Рамон невозмутимо дал ему совет не смотреть непосредственно на солнце, а, делая шаг правой ногой, всегда призывать на помощь Святую Деву Гвадалупскую.
Они поднимались наверх мучительно медленно. Им без конца приходилось ждать кого-нибудь из своих проводников, особенно часто Дона Рамона: он все время поскальзывался и не мог потом сделать ни шага от изнеможения. Сопровождаемый удивленными взглядами, Гумбольдт методично опускался на четвереньки и прослушивал стетоскопом гору под ногами. Поднявшись наверх, он тут же спустился на канате в кратер.
Этот тип, сказал Дон Рамон, просто какой-то сумасшедший. Лично я такого еще никогда не видел.
Когда Гумбольдта вытащили из кратера, он был зеленого цвета, сильно кашлял, а его одежда подпалилась.
Нептунизму, крикнул он, часто моргая, с этого дня место на кладбище!
Ах, какая жалость, сказал Бонплан. В этом было столько романтики!
В Веракрусе они сели на первый же корабль, взявший курс на Гавану. Он должен признаться, сказал Гумбольдт, когда берег скрылся в синей дымке, он рад, что путешествие близится к концу. Он облокотился на поручни и смотрел, сощурившись, в небо. Бонплану бросилось в глаза, что впервые его друг не выглядел больше молодым.
Им повезло. Из Гаваны как раз отчаливал корабль, бравший курс на север вдоль континента и потом по реке Делавар до Филадельфии. Гумбольдт обратился к капитану, показал ему свой испанский паспорт и попросил разрешения взойти на корабль.
Боже мой! сказал капитан. Вы?!
О, небо! воскликнул Гумбольдт.
Они растерянно смотрели друг на друга.
Эта идея не кажется ему удачной, сказал капитан.
Но ему обязательно нужно снова подняться туда, на север континента, сказал Гумбольдт и пообещал, что не будет производить в пути никаких навигационных расчетов. Он полностью доверяет капитану во всем. Тогдашнее пересечение океана осталось у него в памяти как блистательный образец морского искусства. Несмотря на мор, беспомощность корабельного врача и ошибочные расчеты курса.
И потом, как назло, Филадельфия, сказал капитан. Если кого интересует его собственное мнение, то пусть все эти мятежные колониалисты подохнут, что там, что здесь.
У него четырнадцать ящиков с образцами горных пород и растений, сказал Гумбольдт, к тому же двадцать четыре клетки с обезьянами и птицами, а также несколько требующих особенно осторожного обращения стеклянных футляров с насекомыми и пауками. Если он не возражает, то можно прямо сейчас приступить к погрузке.
Капитан заметил, что это очень оживленный порт и наверняка скоро появится другой корабль.
Он не имеет ничего против этого, сказал Гумбольдт. Но у него только этот паспорт, и важные католические особы ожидают от него, что он не будет мешкать.
Гумбольдт придерживался данного им обещания и не вмешивался в дела навигации. Если не считать того, что из клетки вырвалась одна обезьяна, в одиночку уничтожившая половину запасов провианта на корабле, а из футляра вылезли два гигантских паука и изгрызли в капитанской каюте все в клочья, то путешествие, можно сказать, протекало без особых происшествий. Гумбольдт держался все время на задней палубе, спал больше обычного и все писал письма к Гёте, своему брату и президенту Томасу Джефферсону. Пока в Филадельфии сгружали ящики, они с капитаном распрощались, к обоюдному удовольствию.
Он очень надеется встретиться еще раз, сухо сказал Гумбольдт.
Наверняка не больше, чем он, ответил капитан, форма которого была заштопана на скорую руку.
Оба отдали друг другу честь.
Гумбольдта уже ждал экипаж, чтобы отвезти его в столицу. Посыльный передал ему официальное приглашение. Президент просит оказать ему честь разместить их в новой правительственной резиденции; он сгорает от нетерпения узнать все и как можно более подробно о ставшем уже легендарным путешествии господина фон Гумбольдта.
Какой торжественный момент! сказал Дюпре.
Какой знаменательный день, отреагировал Уилсон. Гумбольдт и Джефферсон! И он будет присутствовать при этой встрече!
Почему опять речь идет лишь о путешествии только господина фон Гумбольдта? спросил Бонплан. И почему, собственно, никогда о путешествии Гумбольдта — Бонплана? Или даже Бонплана — Гумбольдта? Или об экспедиции Бонплана? Может ли кто-нибудь хоть раз объяснить мне это?
Заштатный президент, сказал Гумбольдт. Кого это может интересовать, что он там себе думает?
Город Вашингтон строился. Повсюду виднелись леса, вырытые котлованы и горы кирпичей, раздавались лязг пилы и стук молотков. Правительственная резиденция, только что возведенная и еще не до конца побеленная, была классическим образцом купольного сооружения, окруженного колоннами. Ах, как он рад, сказал Гумбольдт, когда они покинули экипаж, что вновь видит перед собой свидетельство влияния великого теоретика искусств Иоганна Иоахима Винкельмана!
Шпалеры неумело салютующих солдат выстроились в его честь, и звуки фанфар возвестили небо о его прибытии, на ветру развевался флаг. Гумбольдт держался очень прямо, приложив руку тыльной стороной к своему берету. От здания к ним направлялись мужчины в темных сюртуках; впереди шел президент, за ним министр иностранных дел Мэдисон. Гумбольдт что-то пробормотал насчет великой чести находиться здесь, выразил респект либеральным идеям, а также свою радость, что оставил наконец позади регионы удручающей деспотии.
Обедал ли уже барон, спросил его президент, похлопав по плечу. Не мешало бы подкрепиться!
Торжественный обед никуда не годился, однако все высокопоставленные лица республики были в полном сборе. Гумбольдт рассказывал о ледяном холоде на Кордильерах и о тучах москитов на Ориноко. Он был хороший рассказчик, только путался все время в фактах: он так подробно говорил о потоках воздуха и колебаниях атмосферного давления, о взаимосвязи высоты над уровнем моря и плотностью флоры, о тонких различиях в видах насекомых, что большинство дам начали зевать. А когда он вытащил свой блокнот и принялся зачитывать данные проведенных им измерений, Бонплан толкнул его под столом ногой. Гумбольдт отпил глоток вина и перешел на тяготы деспотизма и эксплуатацию земных недр, которые дают несметное богатство, не приносящее плодов трудящимся. Он заговорил о кошмарах рабовладения. И тут же снова почувствовал пинок ногой под столом. Он зло посмотрел на Бонплана и только потом понял, что на этот раз его пнул министр иностранных дел.
У самого Джефферсона обширные плантации, зашептал министр.
Ну и?
Со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Гумбольдт тотчас же сменил тему. Он принялся рассказывать, какая грязь царит кругом в порту Гаваны, о высокогорье Кахамарка, о затонувшем золотом саде Атахуальпы, о мощенных каменными плитами, тянущихся на тысячи миль дорогах, которыми инки связали одну возвышенность с другой. Гумбольдт выпил больше, чем обычно, его лицо раскраснелось, и он размахивал руками. Он всегда был в пути, с восьмилетнего возраста. Он никогда не сидел на одном месте больше полугода. Он знает все континенты и видел мифические существа, о которых рассказывают восточные сказители: летучих собак, многоголовых змей и необыкновенных попугаев-полиглотов. А потом, тихонько посмеиваясь про себя, он отправился спать.
На следующий день, несмотря на головную боль, Гумбольдту пришлось выдержать многочасовую беседу в Овальном кабинете президента. Джефферсон откинулся на спинку кресла и снял очки.
Бифокальные стекла, заявил он, очень практично, одно из многих изобретений моего друга Франклина.
Откровенно говоря, этот человек всегда казался мне каким-то зловещим, я никогда не мог его понять. Вы позволите взглянуть?
Да, конечно, с удовольствием. Возьмите, пожалуйста!
Пока Гумбольдт изучал очки, Джефферсон скрестил на груди руки и начал задавать вопросы. Если Гумбольдт уклонялся от ответа на поставленный вопрос, он мягко качал головой, прерывал его и спрашивал еще раз. На столе, словно случайно, лежала карта Центральной Америки. Президент хотел все знать про Новую Испанию, ее транспортные пути и рудники. Его интересовало, как осуществляется управление страной, каким образом поступают приказы и распространяется информация за океан, каково настроение среди знати, насколько велика армия, как она вооружена и хорошо ли подготовлена. Когда имеешь соседом великую державу, информации мало не бывает. Однако он хочет обратить внимание господина барона на то, что тот совершает путешествие по поручению испанской короны. Возможно, это обязывает его умалчивать о некоторых подробностях.
Ну что вы, почему же! сказал Гумбольдт. Кому это может повредить?
Гумбольдт склонился над картой, многочисленные ошибки на которой он как раз только что выправил, и отметил четко нарисованными крестиками места расположения основных гарнизонов.
Джефферсон поблагодарил, глубоко вздохнув. Что они знают, сидя здесь? Они всего лишь небольшая протестантская община на краю света. Бесконечно далекая от всего мира.
Гумбольдт бросил взгляд в окно. Двое рабочих тащили мимо лестницу, третий раскапывал пласт гравия.
Если честно, он уже ждет не дождется, когда наконец уже вернется домой.
В Берлин?
Гумбольдт рассмеялся. Ни один человек, у кого хоть что-то есть в голове, никогда не назовет этот чудовищный город своим домом. Он имел в виду, конечно, Париж. В Берлине, а это так же верно, как и то, что дважды два — четыре, он больше никогда не будет жить.
СЫН
Гаусс недовольно отложил салфетку в сторону. Еда ему не понравилась, невкусная. Но поскольку жаловаться ему было не с руки, он начал ругаться на сам город. И даже спросил, как вообще можно тут жить.
Везде свои преимущества, уклончиво ответил Гумбольдт.
Какие?
Гумбольдт уставился в крышку стола и несколько секунд смотрел неподвижным взглядом в одну точку. Ему представляется, сказал он, что можно покрыть Землю сетью станций магнитного наблюдения. Он хотел бы выяснить, сколько магнитов находится внутри Земли — один, два или бесчисленное множество. Он уже привлек на свою сторону Royal Society,[5] но ему необходима еще помощь короля математиков!
Для такого дела не требуется никакой особенный математик, сказал Гаусс. Он еще в пятнадцать лет занимался геомагнетизмом. Детские забавы. А чай здесь можно получить?
Гумбольдт удивленно пощелкал пальцами. Время шло к полудню, и профессор проспал шестнадцать часов. А Гумбольдт встал, как всегда, в пять утра и до сих пор еще не завтракал. Он провел за это время несколько опытов по земному магнетизму, продиктовал текст меморандума о затратах и возможной пользе разведения тюленей в Варнемюнде, сочинил четыре письма в две Академии, поспорил с Дагерром по поводу очевидно неразрешимой проблемы получения устойчивого изображения на медной пластине с применением химии, выпил две чашки кофе, отдохнул десять минут и снабдил три главы своего труда о путешествии сносками о флоре в Кордильерах. Он обсудил с секретарем Общества естествоиспытателей порядок проведения запланированного на сегодняшний вечер приема, написал для нового мексиканского премьер-министра маленькую памятную записку об откачке грунтовых вод из рудников и ответил на письменные вопросы двух своих биографов. А Гаусс еще, только теперь сонный и в плохом настроении, явился из гостевой комнаты и потребовал завтрак.
Что касается Берлина, сказал Гумбольдт, то выбора практически не было. После стольких долгих лет в Париже… Он отвел белые пряди волос от лица, вытащил носовой платок, тихонько высморкался, сложил его, пригладил и снова убрал в карман. Как бы это выразиться?..
Деньги кончились?
Несколько грубоватая формулировка. Хотя документация путешествия в той или иной степени сказалась на его средствах. Тридцать четыре тома.
Таблицы, картографические материалы, описания растений, рисунки. И все это в военные времена, при недостатке материальных средств и сильно возросшей стоимости работ. Он мог бы один заменить целую Академию. А он исполняет обязанности камергера, обедает при дворе и ежедневно видит прусского короля. Может ли быть что хуже?