Думаю, да, сказал Гаусс.
Конечно, Фридрих Вильгельм ценит его исследования! Вот Наполеон, тот всегда ненавидел и его, и Бонплана, потому что триста его ученых сделали в Египте меньше, чем они двое в Южной Америке. После их возвращения в Париже много месяцев только и было разговоров что о них. Наполеону это явно не нравилось. Дюпре сделал несколько прекрасных реминисценций того времени в Humboldt — Grand voyageur.[6] Автор этой книги, исказил факты в значительно меньшей степени, чем, скажем, тот же Уилсон в своей Scientist and Traveller: My Journeys with Count Humboldt in Central America.[7]
Ойген спросил, поинтересовался, а что стало с господином Бонпланом. По нему было видно, что он плохо спал. Он ночевал с двумя посыльными в душной каморке в соседнем доме. Он и не знал, что можно так громко храпеть.
Во время единственной аудиенции его товарища, рассказывал Гумбольдт, Наполеон спросил, правда ли, что он собирает растения. Бонплан ответил утвердительно, на что император сказал, мол, точь-в — точь как его жена, и бесцеремонно отвернулся.
Ради него, напомнил Гаусс, Бонапарт отказался от обстрела Гёттингена.
Он слышал об этом, сказал Гумбольдт, но сомневается, что это так, возможно, на то были какие-то стратегические причины. В любом случае, позднее Наполеон хотел выслать его из страны как прусского шпиона. Вся Академия сплотилась, чтобы воспрепятствовать этому. А он при этом и не собирался — Гумбольдт бросил взгляд на секретаря, тот немедленно открыл блокнот, — ни у кого выведывать тайны, кроме как у природы, не интересовался никакими секретами, разве что столь очевидными для всех истинами мироздания.
Очевидные для всех истины мироздания, повторил секретарь, сложив губы трубочкой.
Такие очевидные для всех! Он подчеркнул первое слово.
Секретарь кивнул. Слуга внес поднос с серебряными чашками.
Да, но как же Бонплан? повторил свой вопрос Ойген.
Гумбольдт вздохнул. Скверная история. И весьма печальная. А вот, наконец, и чай — подарок русского царя. Его министр финансов несколько раз уже приглашал Гумбольдта в Россию. Конечно, он отказался, из политических соображений, как и по причине возраста, что само собой понятно.
Правильное решение! сказал Ойген. Самая чудовищная тирания в мире! Он покраснел от ужаса, что осмелился высказать свое мнение.
Гаусс наклонился, поднял с кряхтением суковатую палку, прицелился и сильно ткнул под столом Ойгена в ногу. Он промахнулся и ткнул еще раз. Ойген вздрогнул.
Гумбольдт сказал, что тут он не может отчасти не возразить. Он махнул рукой, и секретарь тотчас перестал записывать. Реставрация накрыла Европу, как мучнистая роса. Вина затрагивает, он не может этого замалчивать, и его брата. Надежды его юности ушли в прошлое и стали нереальными. С одной стороны — тирания, с другой — полная свобода для дураков. Если на улице стоят трое, а нас это тоже уже коснулось, то это скопление лиц в публичном месте с целью совершения противозаконных действий. А если тридцать человек в задней каморке вызывают духов, то тут никто ничего возразить не может. Десятки смутьянов бродят по стране, проповедуют свободу и кормятся за счет доверчивых простофиль. Европа стала ареной кошмарных снов, от которых никто уже никогда не избавится. Много лет назад он подготовил экспедицию в Индию, собрал деньги, все инструменты, разработал план. Это могло бы стать коронным деянием его земного существования. Но ему помешали англичане. Никто не захотел видеть в своей стране противника рабства. В Латинской Америке, напротив, возникли десятки новых государств, без всякой цели и смысла. Дело всей жизни его друга Боливара кончилось полным крахом. А известно ли, между прочим, господам, как его называл великий борец за независимость?
Гумбольдт молчал. Только через некоторое время стало ясно, что он ждет ответа.
Ну и как же? спросил Гаусс.
Истинный первооткрыватель Южной Америки! Гумбольдт улыбнулся, глядя в свою чашку. И добавил, что об этом можно прочитать у Гомеса в El Baron Humboldt.[8] Очень интересная книга. Кстати, он слышал, что господин профессор занимается сейчас исчислением вероятностей.
Статистикой смертей, сказал Гаусс. Он выпил глоток чая, скривился от отвращения и отодвинул от себя чашку так далеко, как только смог. Люди думают, что их существование подвластно им. Они созидают, открывают новое, наживают добро, находят людей, которых любят больше своей жизни, производят на свет детей, иногда умных, а иногда глупых до идиотизма, видят, как тот, кого они любят, умирает, стареют сами и глупеют, болеют и уходят в землю. И думают, что все это они сами так решили и придумали. А вот математика доказывает, что они ходят исхоженными тропами. Да какие там тираны! Князья и правители — такие же бедные людишки, живут, страдают и умирают, как и все остальные прочие. Настоящие тираны — это законы природы.
Но разум, сказал Гумбольдт, разум диктует природе законы!
Старческие глупости Канта. Гаусс покачал головой. Разум ничего не диктует и даже мало что понимает. Пространство прогибается, а время растягивается. Тот, кто чертит прямую, проводит ее все дальше и дальше, тот доберется когда-нибудь вновь до ее исходной точки. Он показал на низко стоящее за окном солнце. Даже лучи этой затухающей звезды не падают па Землю как прямые линии. Мир, если понадобится, можно измерить и исчислить, но это еще далеко не означает того, что он будет понят.
Гумбольдт скрестил руки и заявил, что, во-первых, Солнце никогда не потухнет, оно обновляет свой флогистон и будет светить вечно. Во-вторых, что там происходит с пространством? На Ориноко у него были гребцы, которые тоже позволяли себе подобные шутки. Он никогда не мог понять, что за чушь они несли. Они к тому же частенько принимали путающие мысли субстанции.
Гаусс поинтересовался, что, собственно, входит в обязанности камергера.
Разное, и то, и это. Во всяком случае, он как камергер дает советы королю при принятии важных решений, опирается в качестве доводов на свой жизненный опыт, если это может пойти на пользу. Часто его привлекают при дипломатических беседах и испрашивают у него совета. Король желает, чтобы он непременно присутствовал на вечерних трапезах. Монарх совершенно без ума от всех его рассказов о Новом Свете.
Значит, деньги ему платят за еду и светскую болтовню?
Секретарь захихикал, тут же побледнел и попросил извинения, у него-де кашель.
Подлинные тираны, сказал Ойген в полной тишине, это не законы природы. В стране имеются сильные политические движения. Свобода — это уже больше не только слово Шиллера.
Движения ослов, сказал Гаусс.
Он сам всегда предпочитал общение с Гёте, сказал Гумбольдт. Шиллер был ближе его брату.
Ослов, повторил Гаусс, которые ничего не добились в жизни. И которые, возможно, унаследуют немного денег и родовое имя, но только не интеллигентность.
Его брат, сказал Гумбольдт, только недавно написал глубокомысленное исследование творчества Шиллера. А ему самому литература как-то всегда мало что говорила. Книги без цифр вызывают в нем беспокойство. В театре он тоже вечно скучает.
Абсолютно верно! воскликнул Гаусс.
Художники как-то слишком легко забывают свою задачу: отразить то, что есть. Художники принимают всякого рода отклонения от нормы за достоинство и силу, но их выдумки сбивают людей с толку, а стилизация искажает мир. Сценические декорации, например, где даже не скрывается, что они из картона, или английская живопись, фон которой — расплывчатая мазня масляными красками, как и романы с их лживыми сказками, в которых теряется здравый смысл, потому что авторы приписывают свое вранье историческим фигурам.
Отвратительно, сказал Гаусс.
Он работает сейчас над каталогом растений и природных явлений, придерживаться которого живописцы просто будут обязаны по закону. То же самое можно порекомендовать и прозаикам, и драматургам. Он думает о составлении реестра отличительных свойств важнейших персон, отклоняться от которых не будет волен в дальнейшем ни один автор. В случае если изобретение господина Дагерра в один прекрасный день достигнет совершенства, все остальные виды искусства так и так окажутся излишними.
Вот он пишет стихи. Гаусс указал подбородком на Ойгена.
В самом деле? спросил Гумбольдт.
Ойген покраснел.
Стихи и всякие разные глупости, сказал Гаусс. Причем с самого детства. Он никому их не показывает, но иногда бывает так глуп, что забывает свои бумажки где попало. Мало того, что он никудышный ученый, но как литератор он и того хуже.
Им повезло с погодой, сказал Гумбольдт. Последний месяц все лили дожди. А сейчас можно вроде надеяться на прекрасную осень.
Ну, это еще, собственно, можно пережить. Его брат, тот, по крайней мере, военный. Хотя, конечно, ничему там не научился и ничего не умеет. Но стихи!
Я изучаю право, тихо сказал Ойген. И, кроме того, математику!
Но как? сказал Гаусс. Что это за математик, который понимает, что перед ним дифференциальное уравнение, только тогда, когда оно ставит его в тупик. То, что полученное образование еще ничего не значит, знает каждый. Десятилетиями я видел перед собой тупые лица молодых людей. Но от своего собственного сына я ждал чего-то большего. И почему вообще именно математика?
Я этого не хотел, сказал Ойген. Меня заставили!
Ах, и кто же?
Смена погоды и времен года, сказал Гумбольдт, и составляет истинную красоту этих широт.
Многообразию тропической флоры в Европе противостоит ежегодное красочное зрелище вновь пробуждающейся природы.
Как это — кто? закричал Ойген. А кому понадобился помощник для геодезической съемки?
Да уж, помощник хоть куда! Милю за милей приходилось измерять дважды из-за бесконечных ошибок!
Ошибки! И это в пятом периоде после запятой! Да они уже никакой роли не играют, это все уже совершенно безразлично!
Минуточку, сказал Гумбольдт. Ошибки в измерении никогда не бывают безразличными.
А разбитый гелиотроп? накинулся на сына Гаусс. Это тебе тоже безразлично?
Измерение — высокое искусство, сказал Гумбольдт. Оно налагает ответственность, к которой нельзя относиться легкомысленно.
Собственно, даже два гелиотропа, опять сказал Гаусс. Другой я просто уронил, а все потому, что какой-то болван вел меня по лесу не той дорогой.
Ойген вскочил, схватил свою суковатую палку и красную шапку и выбежал. Он хлопнул дверью так, что замок защелкнулся.
Вот и весь разговор, сказал Гаусс. Благодарность нынче не в ходу, да и само слово теперь не в моде.
Конечно, с молодыми людьми не просто, сказал Гумбольдт. Но и нельзя быть слишком строгим, иногда немного ободрения приносит больше пользы, чем укор.
Из ничего — ничего и не получится. А что касается магнетизма, то вопрос тут поставлен неправильно: речь идет не о том, сколько магнитов находится внутри Земли. Так или иначе, все равно в итоге окажется только два полюса и одно магнитное поле, которое можно будет описать, определив силу земного магнетизма и угол наклонения магнитной стрелки.
Он всегда использовал магнитную стрелку, сказал Гумбольдт. С ее помощью он собрал более десяти тысяч достоверных результатов.
Боже праведный, сказал Гаусс. Зачем же так напрягаться? Думать надо! Горизонтальная составляющая силы земного магнетизма несет в себе функцию географической широты и долготы. Вертикальную составляющую лучше всего разложить по степенному ряду обратной величины радиуса Земли. Простые шаровые функции. Он тихо засмеялся.
Шаровые функции. Гумбольдт улыбнулся. Он не понял ни слова.
Он уже утратил сноровку, сказал Гаусс. В двадцать лет ему и дня было бы много для таких несложных вещей, а сегодня ему понадобится для этого не меньше недели. Он постучал себя пальцем по лбу. Серое вещество здесь уже не работает так, как раньше. Он жалеет, что не выпил тогда кураре. Человеческий мозг угасает понемножку каждый день.
Кураре можно выпить, сколько душе угодно, сказал Гумбольдт, и ничего не произойдет. Чтобы умереть, его нужно ввести в кровь.
Гаусс удивленно уставился на него.
Точно?
Конечно, точно, уверенно, но и возмущенно сказал Гумбольдт. Практически я сам открыл эту субстанцию.
Гаусс какое-то мгновение помолчал.
А что, спросил он потом, случилось на самом деле с этим Бонпланом?
Время поджимало! Гумбольдт встал. Собравшихся нельзя было заставлять ждать. После его приветственной речи будет дан небольшой прием в честь почетного гостя.
Домашний арест!
Как, простите?
Гумбольдт пояснил, что Бонплан находится в Парагвае под домашним арестом. После возвращения в Париж он как-то оказался не у дел. Слава, алкоголь, женщины. Его жизнь утратила ясность и целенаправленность, это как раз то единственное, чего никогда ни с кем не должно случаться. Какое-то время он был главным архитектором императорских декоративных садов и разводил чудесные орхидеи. После падения Наполеона он снова отправился за океан. У него там осталась семья и земельные угодья, но в одну из гражданских войн он примкнул не к тем людям, к каким нужно было, а может, как раз к тем, к кому нужно, но, во всяком случае, они потерпели поражение. Сумасшедший верховный диктатор по имени Франсия, к тому же еще и доктор, запер его в своей резиденции и держит там под постоянной угрозой смерти. Даже Симону Боливару не удалось ничего сделать для Бонплана.
Ужасно, сказал Гаусс. А кто такой этот Бонплан? Он, собственно, никогда ничего о нем не слышал.
ОТЕЦ
Ойген Гаусс бродил по Берлину. Нищий протянул к нему ладонь; бездомная собака рядом заскулила, поднялась на лапы, достав ему до колен; лошадь, запряженная в дрожки, фыркнула ему в лицо; полицейский прикрикнул на него, чтобы он не болтался без дела по городу. Стоя на углу, юноша разговорился с молоденьким священнослужителем, тот был из провинции, как и он, и тоже робел.
Математика, сказал священнослужитель, интересно!
Ах, махнул рукой Ойген.
Его зовут Юлиан, сказал священнослужитель.
Они пожелали друг другу счастья и попрощались.
Ойген сделал всего лишь несколько шагов, и с ним заговорила женщина. Ноги у него подкосились от ужаса, ему уже доводилось слышать о таких вещах. Он ускорил шаг, ни разу не обернулся, почувствовав, что она бежит за ним, и так никогда и не узнал, что она всего лишь хотела ему сказать, что он обронил свою шапочку. В харчевне Ойген выпил два бокала пива. Скрестив руки, он сидел, уставившись в мокрую крышку стола. Еще никогда он не был в такой печали. И вовсе не из-за отца, тот всегда был таким, и не из-за своего одиночества. Все дело было в городе. В толпах людей, в высоких домах, в грязном небе. Он сочинил несколько стихотворных строк, но они ему не понравились. Он тупо смотрел перед собой, пока двое студентов в обвисших штанах и с длинными по моде волосами не сели за его стол.
Гёттинген? спросил один студент. Известное местечко. Там такие дела творятся!
Ойген заговорщически кивнул, хотя понятия не имел, о чем речь.
Но она придет, сказал другой студент, свобода придет, несмотря ни на что.
Наверняка придет, подтвердил Ойген.
Безотлагательно и неизбежно, как ночной вор, сказал первый.
Теперь они знали, что у них есть что-то общее.
Через час они двинулись в путь. Как это делали все студенты, Ойген шел, взяв под руку одного из новых товарищей, а другой следовал за ними шагах в тридцати, чтобы никакому жандарму не пришло в голову задержать их. Ойген не понимал, как это можно так долго идти: всё новые улицы, новые перекрестки, да и количество людей, снующих вокруг них, тоже не уменьшается. Куда они все шли и как можно так жить?
Новый университет Гумбольдта, рассказывал студент, который шел с Ойгеном, самый лучший в мире, все организовано по высшему разряду, с самими знаменитыми профессорами страны. Государство боится его как огня.
Гумбольдт основал университет?
Старший Гумбольдт, пояснил студент. Тот, что порядочный. Не этот лизоблюд Фридриха, который проторчал всю войну в Париже. Старший брат публично призывал младшего к оружию, но тот сделал вид, что ему сейчас не до Отечества. А во время оккупации Берлина Наполеоном он велел повесить на дверях своего берлинского замка табличку, что грабителей просят не беспокоиться: владелец имущества — член Парижской академии. Отвратительно!
Улица круто пошла вверх, потом резко под уклон. Перед входом в дом стояло двое молодых людей, они спросили пароль.
Борьба и свобода!
Это был предыдущий пароль.
Подошел второй студент. Они оба пошептались.
Германия?
Давным-давно уже нет.
Немцы и свобода?
Тоже нет! Стоявшие на страже обменялись взглядами. И пропустили их. Они вошли.