Он был младшим из двух братьев. Их отец, зажиточный дворянин из не очень знатного рода, умер рано. И тогда мать справилась, какое им дать образование, не у кого иного, как у Гёте.
Двое братьев, ответствовал тот, в коих столь ясно обнаруживается разнообразие человеческих устремлений, а к тому же вполне преосуществляются как воля к действию, так и наслаждение совершенством, суть поистине зрелище, призванное наполнить сердца надеждою, а разум размышлением.
Никто не понял, что он сказал. Ни мать, ни ее мажордом Кунт, тощий субъект с большими ушами. Может быть, надо полагать, заключил наконец Кунт, что речь идет об эксперименте. Одного из братьев готовить к поприщу культуры, а другого к занятиям наукой.
А которого куда определить?
Кунт задумался. Потом пожал плечами и предложил бросить монетку.
Пятнадцать хорошо оплачиваемых наставников читали им лекции на университетском уровне. Младшему из братьев — по химии, физике, математике, старшему — по древним языкам и литературе, обоим преподавали греческий, латынь и философию. Двенадцать часов в день, всю неделю, без перерыва и каникул.
Младший брат, Александр, был немногословен и вял, его приходилось понуждать, отметки у него были посредственные. Стоило только предоставить его самому себе, как он устремлялся в леса, собирал там жуков для своей коллекции, выстроенной по собственной системе. В девять лет он воспроизвел громоотвод Бенджамина Франклина и укрепил его в предместье столицы, на крыше замка, в котором они жили. В Германии то была вторая модель вообще, первая торчала на крыше профессора физики Лихтенберга в Гёттингене. Лишь эти два места были защищены от неба.
Старший брат выглядел подобно ангелу. Он мог витийствовать как поэт и с юного возраста вел глубокомысленную переписку с самыми знаменитыми мужами страны. Кто бы ни встречался с ним, не мог скрыть своего восхищения. В тринадцать лет он владел двумя языками, в четырнадцать — четырьмя, в пятнадцать — семью. Его ни разу еще не наказывали, ибо никто не мог припомнить, чтобы он сделал что-то не так. С английским посланником он беседовал о торговой политике, с французским — об опасностях мятежа. Однажды он запер своего младшего брата в шкафу в дальней комнате. Когда на следующий день слуга обнаружил там малыша почти без чувств, тот заявил, что сам себя запер, зная, что правде всё равно никто не поверит. В другой раз младший брат обнаружил в своем кушанье некий белый порошок. Александр уже достаточно разбирался в химии, чтобы распознать крысиный яд. Дрожащими руками он отодвинул от себя тарелку. С противоположной стороны стола на него оценивающе смотрели бездонно светлые очи старшего брата.
Никто не мог отрицать, что в замке водятся привидения. Правда, ничего зрелищного, так — шаги в пустых коридорах, детский плач без всякой причины или чей-то неясный силуэт, смиренно просящий сиплым голосом купить у него банты для туфель, намагниченные игрушки или стакан лимонада. Гораздо больший ужас, чем сами привидения, наводили рассказы о них: Кунт давал мальчикам читать книги, где речь шла о монахах и разрытых могилах с торчащими из них руками, о приготовленных в преисподней эликсирах и о магических сеансах, во время которых оцепеневшие родственники внимали усопшим. Все подобное тогда только-только входило в моду, и еще не было выработано противоядия от этих кошмаров. Все сие необходимо, уверял Кунт, соприкосновение с тьмой есть непременная часть возмужания; тот не станет немецким мужчиной, кто не испытает страха метафизического. Однажды им попалась история об Агирре Безумном, что нарушил клятву, данную своему королю, и самого себя провозгласил императором. В беспримерном, похожем на страшный сон путешествии по Ориноко он со своей дружиной нигде не мог ступить на берег — настолько непроходимые были там джунгли. Птицы кричали на языках вымерших народов, а стоило взглянуть на небо, как можно было увидеть там отражения городов, чья архитектура ясно обнаруживала, что их строили не люди. В этих краях еще не побывали исследователи, и надежной карты тех мест до сих пор не существовало.
А он сделает это, сказал младший брат. Он там побывает.
Всенепременно, съязвил старший.
Он не шутит!
Кто бы сомневался, сказал старший и позвал слугу, дабы пометить день и час провозглашенного обещания. Наступит время, и мир возрадуется, что сохранилась эта дата.
Физику и философию преподавал им Маркус Герц, любимый ученик Иммануила Канта и супруг прославленной красавицы Генриетты. Он наливал в стеклянный кувшин две разные жидкости: чуть помедлив, смесь внезапно меняла цвет. Он выпускал жидкость через трубочку, подносил к ней огонь, и мгновенно, с шипением, вспыхивало пламя. Полграмма образует пламя в двенадцать сантиметров высотой, говорил Герц. Чтобы не пугаться незнакомых вещей, их следует лучше измерить — вот где здравая мысль.
В салоне Генриетты раз в неделю собирались образованные люди, они говорили о Боге и своих чувствах, пригубливали вино, писали друг другу письма и именовали себя Обществом Добродетели. Никто уж не помнил, откуда взялось это название. Их беседы должно было хранить в тайне от посторонних; зато перед другими соучастниками Добродетели следовало обнажать свою душу в мельчайших подробностях. А ежели душа вдруг окажется пустой, непременно нужно было что-нибудь выдумать. Оба брата были в числе самых младших членов этого общества. Все сие также необходимо, уверял Кунт и запрещал им пропускать собрания. Они-де служат воспитанию сердца. Он настаивал на том, чтобы мальчики писали письма Генриетте. Пренебрежение искусством сентиментальности на ранних этапах жизни может привести впоследствии к самым нежелательным результатам. Разумеется, всякое послание нужно было сначала показывать наставнику. Как и следовало ожидать, письма старшего брата бывали удачнее.
Генриетта присылала им вежливые ответы, выполненные неустоявшимся детским подчерком.
Да ей и самой-то было всего девятнадцать. Одну книгу, которую подарил ей Гумбольт-младший, она вернула непрочитанной; то была L'homme machine Ламетри.[1] Запрещенное сочинение, презренный памфлет. Она не может позволить себе даже открыть подобную книгу.
Какая жалость, сказал младший брат старшему. Это выдающаяся книга. Автор всерьез утверждает, что человеческий организм — самостоятельно заводящаяся машина, действующая подобно часовому механизму, но с высокой долей искусства мышления.
И без всякой души, откликнулся старший брат.
Они шли замковым парком; на голых деревьях лежал тонкий иней.
Вовсе нет, возразил брат младший. С душой. С предчувствиями и поэтическим ощущением беспредельности и красоты. Да только и сама эта душа всего лишь часть, пусть и сложнейшая, этой машины. И я подозреваю, что все это соответствует истине.
Все люди — машины?
Может быть, и не все, задумчиво сказал младший. Номы.
Пруд замерз, снег и сосульки казались голубыми в предвечерних сумерках.
Он должен что-то сказать Александру, заметил старший. Он всем внушает беспокойство. Своей молчаливостью, своей замкнутостью. Весьма посредственными успехами в учебе. Их обоих вовлекли в некий великий эксперимент. И ни один из них не имеет права увиливать от него. Помолчав, старший брат заметил, что лед-то совсем окреп.
В самом деле?
Наверняка.
Младший кивнул и, набрав побольше воздуха, ступил на лед. Раздумывая, не продекламировать ли ему оду Клопштока о беге на коньках, он широко раскинул руки и заскользил на середину пруда. Закружился вокруг своей оси. А старший брат стоял, слегка запрокинув голову назад, на берегу и смотрел на него.
И вдруг на Александра обрушилась тишина. В глазах у него потемнело, холод пронзил так, что он едва не потерял сознание. И только тогда понял, что провалился под воду. Он отчаянно барахтался. Голова его билась обо что-то твердое, то был лед. Меховая шапочка слетела с головы и уплыла, волосы вздыбились, ноги колотили о дно. Глаза постепенно привыкли к темноте. На какой-то миг он увидел застывший ландшафт: подрагивающие стебли; над ними какие-то листья, прозрачные, как вуаль; одинокая рыбка, вот она только что была здесь, а теперь уже там, будто видение. Он попробовал всплыть, но снова ударился головой о лед. Александру стало ясно, что жить ему осталось считаные секунды. Он шарил рукой по льду и, когда уже кончался воздух, вдруг увидел неясный просвет наверху; он устремился туда и вырвался наконец наружу; тяжело дыша и отхаркиваясь, он стал цепляться за острую кромку льда. Она резала ему руки, но он все-таки подтянулся, перевалился на что-то твердое, вытянул за собой ноги и застыл на льду, отдуваясь и плача. Потом повернулся на живот и пополз к берегу. Его брат стоял, как и прежде, в той же позе, руки в карманах, шапка надвинута на глаза. Протянув руку, он помог Александру встать.
Ночью начался жар. Он слышал голоса и не знал, то ли они ему мерещатся, то ли принадлежат людям, обступившим его кровать. Ощущение ледяного холода не отпускало его. Какой-то человек мерил комнату большими шагами, вероятно врач; он говорил, решайся теперь, быть этому или не быть, нужно только решиться и потом уж держаться до конца, не так ли? Александр хотел ответить, но не мог вспомнить, что было сказано; он видел перед собой широко простиравшееся море под небом, посверкивающим электрическими разрядами, а когда он снова открыл глаза, был полдень третьего уже дня, зимнее солнце бледной тенью висело в окне, а жар его тем временем спал.
С того дня отметки Александра улучшились. Он сосредоточился на занятиях и обрел привычку сжимать кулаки, когда размышлял, точно должен был повергнуть врага. Он изменился, писала ему Генриетта, ей немного боязно за него. А потому он испросил разрешения провести ночь в той пустой комнате, откуда чаще всего слышались по ночам какие-то звуки. Наутро он был бледен и тих, а на лбу его появилась первая вертикальная складка.
Кунт решил, что старший брат должен изучать право, а младший камералистику. И, само собой разумеется, он отправился вместе с ними в университет во Франкфурте-на-Одере, сопровождал их на лекции и следил за их успехами. Сия высшая школа была не из лучших. Любой неуч, писал старший Генриетте, ежели только желает стать доктором, может со спокойной душой отправляться сюда. Кроме того, в коллегиуме, бог весть зачем, вечно обретается огромный пес, скребется и создает всякий шум.
У ботаника Вильденова младший впервые увидел засушенные тропические растения. У них имелись отростки, как щупальца, бутоны, похожие на глаза, и листья, на ощупь словно человеческая кожа. Они были такими, какими Александр их видел в своих снах. Он резал их, тщательно зарисовывал, испытывал их реакцию на кислоты и щелочи и старательно препарировал.
Теперь он знает, сказал он Кунту, чем он хочет заниматься и что его интересует. Жизнь.
Сие он не может одобрить, сказал Кунт. Есть в мире и другие задачи, чем просто жить. Только жизнь не может составить содержание существования на Земле.
Он не это имел в виду, возразил Александр. Он хочет исследовать жизнь, то ее истовое упорство, с которым она покрывает весь земной шар. Хочет понять ее секреты!
Тогда пусть остается и учится у Вильденова.
В следующем семестре старший брат перебрался в Гёттинген. И пока он там обретал своих первых друзей, впервые пробовал спиртное и касался женщины, младший написал свою первую научную работу.
Добро, сказал Кунт, но еще не настолько, чтобы издавать ее под именем Гумбольдта. С опубликованием следует повременить.
На каникулах младший брат посетил старшего. Там, на приеме у французского консула он познакомился с математиком Кестнером, его другом гофратом Циммерманном и Георгом Кристофом Лихтенбергом, самым значительным ученым Германии в области экспериментальной физики. Тот, настоящая глыба из мяса и духа, горбатый, но с безупречно красивым лицом, протянул ему свою мягкую руку, забавным образом глядя поверх него. Гумбольдт спросил его, на самом ли деле он пишет роман.
И да и нет, ответил Лихтенберг, взглянув так, будто видел перед собой нечто, не доступное взору Гумбольдта. Произведение называется О впадине, повествует ни о чем и никак не продвигается.
Написание романа, заметил Гумбольдт, представляется мне той столбовой дорогой, что позволит спасти для будущего мимолетности настоящего времени.
Ага, сказал Лихтенберг.
Гумбольдт покраснел, добавив, что становится модным делать местом действия далекое прошлое, а это представляется ему нелепым.
Лихтенберг прищурился, разглядывая его.
Нет, наконец заключил он. И да.
Возвращаясь, братья увидели рядом с только что взошедшей луной еще один серебряный круг, чуть побольше.
Воздушный шар с подогревом воздуха, пояснил старший. Пилатр де Розье, летавший на этом воздушном шаре братьев Монгольфье, обретается сейчас поблизости, в Брауншвейге. Город полон слухов. Говорят, скоро все люди смогут подняться в воздух.
Да только вряд ли они этого захотят, сказал младший. Испугаются.
Незадолго до отъезда Александр познакомился со знаменитым Георгом Форстером, худющим, вечно кашляющим человеком с нездоровым цветом лица. Он объездил с Куком весь мир и повидал больше, чем любой другой человек в Германии; ныне этот человек стал легендой, его книга обрела мировую славу, а сам он работал библиотекарем в Майнце. Форстер рассказывал о драконах и живых мертвецах, о вполне вежливых каннибалах, о том, что в иные дни океан становится столь прозрачным, что кажется, будто паришь над бездной, о штормах таких сокрушительных, что страшно даже молиться. Он кутался в меланхолию, как в легкий туман. Да — да, говорил Форстер, повидал он немало. И вспоминал притчу об Одиссее и сиренах. Даже привязав себя к мачте и проплыв мимо, не спасешься от навязчивости чужбины. Он теперь почти не ведает сна, настолько сильны воспоминания. Намедни пришло известие, что его капитан, великий и загадочный Кук, сварен и съеден на Гавайях. Форстер потер лоб, разглядывая пряжки на своих башмаках. Да, вот так, сварен и съеден, повторил он.
Он тоже хочет путешествовать, признался Гумбольдт.
Форстер кивнул. Многие хотят. И все потом раскаиваются.
Почему?
Потому что никто потом не может вернуться назад.
Форстер дал ему рекомендательное письмо в горную академию во Фрейберге. Там учил Абрахам Вернер, утверждавший, что внутренности Земли холодны и тверды. Горы-де образовались вследствие химических выпадений на месте схлынувшего первобытного океана. Пламя вулканов исходит вовсе не из самых глубоких недр, оно питается горящими залежами угля, а само ядро Земли представляет собой твердую породу. Это учение звалось нептунизмом; его осуждали обе церкви и Иоганн Вольфганг Гёте.
Во фрейбергской часовне Вернер заказывал мессы во спасение души своих врагов, пока еще отрицающих истину. Однажды он сломал нос какому-то сомневающемуся студенту, а другому, с тех пор прошло уже много лет, откусил ухо. Вернер был одним из последних алхимиков — членом тайных лож, знатоком символов, коим повинуются демоны. Он мог восстановить разрушенное: из пепла и дыма то, что сгорело; из растертого в порошок то, что имело твердую форму. Доводилось ему и беседовать с чертом, и делать золото. При всем том Вернер не производил впечатления человека интеллигентного. Принимая Гумбольдта, он откинулся в кресле и спросил, сомкнув веки, нептунист ли он и верит ли в то, что недра земли пребывают в хладе.
Гумбольдт заверил, что это так.
Ну, тогда ему следует еще и жениться.
Гумбольдт покраснел.
Вернер, надув щечки, подмигнул заговорщицки и поинтересовался, есть ли у него милашка.
Все это только помехи, заметил Гумбольдт. Жениться можно лишь в том случае, если не собираешься достичь в жизни чего-то существенного.
Вернер вперился в него взглядом.
Так принято считать, быстренько вставил Гумбольдт. Разумеется, это несправедливо!
Неженатый мужчина, заявил Вернер, никогда еще не был хорошим нептунистом.
Гумбольдт проскочил его академический курс за четверть года. С утра он шесть часов проводил под землей, после обеда слушал лекции, по вечерам и до полуночи готовился к занятиям следующего дня. Друзей он не завел, а когда старший брат пригласил его на свадьбу — он-де нашел женщину, посланную только ему, каких больше нет в мире, — Александр вежливо уклонился, написав, что у него нет времени. Он ползал по самым глубоким шахтам и делал это до тех пор, пока не приручил свою клаустрофобию — не отступившую совсем, но ставшую привычной, вполне терпимой болью. Он всюду измерял температуру Земли: чем глубже спускаешься, тем она выше — вопреки теориям Абрахама Вернера. Гумбольдт заметил, что и в самой непроглядной тьме подземелья наличествует еще какая-то вегетация. Жизнь, казалось, не кончается нигде, всюду можно обнаружить еще какой-то мох или вздутия чахлых растений. Ему от них делалось не по себе, а потому он тщательно их срезал, исследовал, распределял по классам, о чем написал работу. Спустя много лет, обнаружив подобные растения в пещерах захоронений, он знал, с чем имеет дело.
Александр завершил свое образование и получил мундир. Его он должен был носить, где бы ни появлялся. Должность его называлась асессор горного департамента. Ему и самому совестно, писал он брату, что все это доставляет ему такую радость.
Несколько месяцев спустя Александр фон Гумбольдт считался уже самым надежным инспектором горного дела в Германии. Его проводили по шахтам, торфяным разработкам, ему показывали печи королевских фарфоровых мануфактур; и всюду он пугал рабочих той стремительностью, с какой делал какие — то записи. Он всегда был в пути, почти не спал и не ел, и сам не мог понять, что с ним происходит. Сидит в нем что-то такое, писал он своему брату, что заставляет его опасаться за свой рассудок.