Измеряя мир - Даниэль Кельман 3 стр.


Александр завершил свое образование и получил мундир. Его он должен был носить, где бы ни появлялся. Должность его называлась асессор горного департамента. Ему и самому совестно, писал он брату, что все это доставляет ему такую радость.

Несколько месяцев спустя Александр фон Гумбольдт считался уже самым надежным инспектором горного дела в Германии. Его проводили по шахтам, торфяным разработкам, ему показывали печи королевских фарфоровых мануфактур; и всюду он пугал рабочих той стремительностью, с какой делал какие — то записи. Он всегда был в пути, почти не спал и не ел, и сам не мог понять, что с ним происходит. Сидит в нем что-то такое, писал он своему брату, что заставляет его опасаться за свой рассудок.

Случайно ему в руки попалась книга Гальвани об электричестве и лягушках. Гальвани присоединил к отрезанным лягушачьим ляжкам пластинки разных металлов, и лягушатина задергалась как живая. Оставалась ли в ляжках лягушки какая-то жизнь или то были внешние движения под воздействием разности металлов, вызывавших сокращение мышц лягушачьей плоти? Гумбольдт решил выяснить, в чем тут дело.

Он снял сорочку, лег на кровать и велел слуге наклеить ему на спину два пластыря для кровопускания. Слуга повиновался, на коже Гумбольдта вздулись два больших волдыря. А теперь пусть он взрежет эти волдыри! Слуга замешкался, Гумбольдт прикрикнул на него, и бедняге пришлось взять в руки скальпель. Он был так остр, что боли от пореза Гумбольдт не почувствовал. Кровь капала на пол. Гумбольдт приказал приложить цинк к одной из ран.

Слуга спросил, нельзя ли обождать какое-то время, мол, ему совсем худо.

Гумбольдт приказал не валять дурака. Едва серебряная пластина коснулась второй его раны, как по спине до самой шеи пробежали разряды боли. Дрожащей рукой он пометил: musculus cucularis, затылочная кость, продолжающиеся покалывания в области позвоночника. Действие электричества, несомненно! Еще раз серебро! Он насчитал четыре разряда, в равные промежутки времени; после чего предметы вокруг него стали терять свой цвет.

Очнувшись, он увидел, что слуга сидит на полу: лицо бледное, руки в крови.

Продолжим, сказал Гумбольдт, ужаснувшись собственному открытию: что-то внутри него испытывало странное наслаждение. Давай лягушек!

Ну, нет! сказал слуга.

Гумбольдт спросил, не желает ли он поискать себе новое место.

Слуга возложил четырех тщательно препарированных лягушек на кровоточащую спину господина.

Но это всё, заявил он, в конце концов, мы — христиане!

Гумбольдт, не слушая, приказал снова подать серебро! Разряды возобновились. При каждом из них, он это видел в зеркале, лягушки подпрыгивали как живые. Он впился зубами в подушку, наволочка намокла от его слез. Слуга истерически похохатывал. Гумбольдт хотел сделать запись, но руки его не слушались. Он с трудом поднялся. Из двух ран текла жидкость, растравляя кожу. Гумбольдт хотел собрать немного жидкости в колбочку, но распухшее плечо не дало ему повернуться. Он взглянул на слугу.

Тот помотал головой.

Ладно, смирился Гумбольдт, тогда пусть слуга ради Всевышнего позовет поскорее врача! Он вытер лицо и подождал, пока снова сможет владеть руками, чтобы что-нибудь записать. Разряды тока возникли, он это почувствовал, и источником электричества было не его собственное тело и не тело лягушки, а химическая враждебность металлов.

Нелегко было втолковать врачу, что же здесь произошло. Слуга на той же неделе отказался от места, рубцы на теле остались, а работа Гумбольдта о проводимости живых тканей принесла ему славу в научных кругах.

Похоже на помешательство, писал ему старший брат из Йены. Однако следует помнить, что есть моральные обязательства и перед собственным телом, каковое не есть просто вещь среди других вещей; прошу тебя, приезжай! Шиллер хотел бы с тобой познакомиться.

Ты не понимаешь меня, отвечал ему Гумбольдт. Я открыл, что люди готовы постигать превратности и невзгоды, однако не добиваются многого, потому что боятся боли. Кто же решится испытать боль, тому откроются вещи, которые… Он отложил перо, потер плечо и скомкал бумагу. Вот мы с тобой братья, начал он новый лист, отчего я вижу в этом великую загадку? В том, что мы каждый по себе и все же нас двое, что ты таков, каким я не должен быть, а я такой, каким ты не можешь быть; что мы обречены на то, чтобы вместе избывать существование, оставаясь друг другу ближе всех прочих людей, хотим мы того или нет. И отчего я предчувствую, что от нашего величия не останется и следа, что исчезнет всё, чего бы мы ни достигли, будто ничего и не было, и что наши имена, соединившись опять воедино, померкнут? На этом он остановился и разорвал лист на мелкие клочки.

Чтобы обследовать растения во фрейбергских шахтах, Гумбольдт изобрел шахтерскую лампу: огонек от газовой горелки, которая давала свет и там, где не было воздуха. И это его едва не погубило. Он спустился в еще не исследованную пещеру, поставил там свою лампу — и вскоре потерял сознание. Уже умирая, он увидел перед собой сплетения тропических растений, превращавшихся у него на глазах в извивающиеся женские тела; вскрикнув, он пришел в себя. Испанец по имени Андрее дель Рио, бывший соученик по фрейбергской академии, нашел его и вытащил на поверхность. От стыда Гумбольдт едва нашел в себе силы пролепетать слова благодарности.

За месяц упорной работы он придумал респиратор: из пузыря с воздухом две трубочки вели к дыхательной маске. Закрепив на теле сей прибор, он спустился вниз. С окаменевшим лицом перенес начавшиеся галлюцинации. И лишь тогда, когда стали подкашиваться колени, а свечной огарок начал казаться пламенем пожара, Гумбольдт открыл вентиль и, злорадствуя, наблюдал, как женщины снова превращались в лианы, а лианы — в ничто. Несколько часов он пробыл в холодной тьме. А когда снова выбрался на свет божий, ему вручили письмо от Кунта, призывавшее Александра к смертному одру матери.

Как и полагается в таких случаях, он вскочил на первую же лошадь, какую смог достать. Дождь хлестал его по лицу, плащ развевался на ветру, дважды он свалился с седла наземь. Прибыл небритым, чумазым, нарочито задыхаясь — ибо догадывался, как следует выглядеть при такой оказии. Кунт кивнул ему с одобрением; они вместе сидели потом у постели матери, наблюдая, как страдание превращает ее лицо в нечто чужое. Чахотка сожгла ее изнутри, щеки впали, подбородок удлинился, нос неожиданно заострился, кровопускания ее измождили. Пока Гумбольдт держал мать за руку, день, посерев, перешел в вечер, и посыльный принес письмо от брата — с извинениями: мол, крайне неотложные дела в Веймаре. Когда наступила ночь, мать вдруг выпрямилась и стала что-то хрипло выкрикивать. Снотворное не помогало, второе кровопускание также не принесло успокоения; и Гумбольдт все никак не мог понять, что же понуждает мать вести себя противу всяких приличий. Ближе к полночи ор ее стал совсем уж несдержан, он исторгался откуда-то из самых глубин ее тела, и причем казалось, будто старуха испытывала от этого высочайшее наслаждение. Александр ждал с закрытыми глазами. Лишь через два часа она стихла. На рассвете мать пробормотала что-то неразборчивое, а когда солнце поднялось повыше, взглянула на своего сына и заметила, что ему надо держаться прямее, нельзя быть таким нескладехой. Потом голова ее отвернулась, глаза остекленели; впервые в жизни Александр увидел мертвое тело.

Кунт положил ему руку на плечо. Никому не дано измерить, насколько дорога ему была эта семья.

Почему же, возразил Гумбольдт таким тоном, словно ему кто-то суфлировал, он знает это и никогда не забудет.

Кунт издал растроганный вздох. Теперь он знал, что будет и впредь получать свое жалованье.

После обеда слуги видели Гумбольдта расхаживающим взад-вперед перед замком, по всхолмиям вокруг пруда; язык высунут, голова запрокинута в небо. Таким они его еще никогда не видели. Должно быть, говорили они друг другу, это потрясло нашего господина. И впрямь: Александр никогда еще не был так счастлив.

Спустя неделю он оставил свою должность. Министр не мог этого понять. Такой высокий пост в юные годы, а уж перспективы! В чем же дело?

Дело в том, что всего этого ему слишком мало, отвечал Гумбольдт. Невелик росточком, но прям, стоял он, опустив плечи, перед столом своего начальника. И еще в том, что ему пора отправляться в путь. Глаза его светились.

Для начала он поехал в Веймар, где старший брат представил его Виланду, Гердеру и Гёте. Последний приветствовал Александра как своего соратника. Всякий ученик великого Вернера ему друг.

Он собирается путешествовать по Новому Свету, сказал Гумбольдт. Об этом он еще никому не говорил. Никто не сможет его удержать, однако он не рассчитывает на то, что вернется живым.

Для начала он поехал в Веймар, где старший брат представил его Виланду, Гердеру и Гёте. Последний приветствовал Александра как своего соратника. Всякий ученик великого Вернера ему друг.

Он собирается путешествовать по Новому Свету, сказал Гумбольдт. Об этом он еще никому не говорил. Никто не сможет его удержать, однако он не рассчитывает на то, что вернется живым.

Гёте взял его под руку и через анфиладу выкрашенных в разные цвета комнат подвел к высокому окну. Великое начинание, сказал он. Особенно важно обследовать вулканы, дабы подтвердить теорию нептунизма. Под землей не горит огонь. Природные недра вовсе не представляют собой кипящую лаву. Лишь поврежденные умы могут порождать такие нелепые мысли.

Гумбольдт обещал взглянуть на вулканы.

Гёте скрестил руки за спиной. И он никогда не должен забывать, от кого он туда прибыл.

Гумбольдт не понял.

Он должен помнить, кто послал его. Гёте повел рукой в сторону пестрых комнат, полных гипсовых слепков римских статуй, за которыми слышалась теперь приглушенная мужская беседа. Старший брат Гумбольдта разглагольствовал о преимуществах белого стиха, Виланд внимал, поддакивая, а Шиллер, расположившись на кушетке, украдкой позевывал. От нас вы туда прибудете, сказал Гёте, отсюда. И за морем вы останетесь нашим посланником.

Гумбольдт проследовал далее в Зальцбург, где запасся самым дорогим набором наиточнейших приборов, какими кто-либо когда обладал. Два барометра для измерения атмосферного давления, гипсотермометр для определения точки кипения воды на различных высотах, теодолит для измерения на местности горизонтальных и вертикальных углов, зеркальный секстант для определения высоты звезд во время морского плавания, складной карманный секстант, инклинатор с магнитной стрелкой для определения силы земного магнетизма, волосяной гигрометр для измерения влажности воздуха, эвдиометр для определения количества кислорода в воздухе, лейденская банка для улавливания электрических зарядов, цианометр для измерения цвета ясного дневного неба. А вдобавок к сему еще две пары неслыханно дорогих часов, что недавно стали изготовлять в Париже. Они обходились без маятника, секунды отмеряли неслышно, благодаря упрятанным в корпус пружинам. Если обращаться с ними осторожно, они не отклонятся от точного парижского времени; кроме того, установив угол солнцестояния над горизонтом, можно с их помощью и по таблицам определить градус долготы.

В Зальцбурге Гумбольдт задержался на год, непрестанно упражняясь. Изучил тут все окрестные холмы, каждый божий день измерял атмосферное давление, картографировал магнитные поля, исследовал воздух, воду, землю и небесную синеву. Он научился так раскладывать и собирать инструменты, что мог делать это вслепую, стоя на одной ноге, под дождем или посреди коровьего стада, над которым кружила туча мух. Местные жители считали Гумбольдта придурком. Но и к этому, как он знал, тоже нужно было привыкнуть. Как-то раз он целую неделю ходил с рукой, привязанной к спине, — чтобы привыкнуть к неудобству и боли. Поскольку мундир стеснял его в движениях, он заказал себе другой, в котором даже спал и по ночам. Вся штука в том, чтобы ко всему быть готовым, толковал он своей квартирной хозяйке и просил подать ему еще одну кружку зеленоватой сыворотки, от которой его воротило.

Лишь после всего этого Александр отправился в Париж, где его брат вел свободную жизнь, воспитывая по собственной строгой системе своих гениальных детей. Невестка своего нового родственника терпеть не могла. Она заявляла, что Александр внушает ей ужас, говорила, что его деловитость кажется ей формой безумия, да и весь он представляется ей неким карикатурным слепком с ее супруга.

Что ж, с этим нельзя, пожалуй, не согласиться, отвечал ей муж, поясняя, что, мол, ему и самому всегда нелегко давалось опекать младшего брата: приходилось удерживать его от разного толка благоглупостей и быть для него чем-то вроде пастыря.

В академии Гумбольдт читал лекции о проводимости нервной системы человека. Он был среди тех, кто собрался под моросящим дождем на истоптанном газоне близ Парижа, дабы измерить последний отрезок долготы, соединявшей столицу с Северным полюсом. По завершении сего действа все сняли шляпы и пожали друг другу руки: одна десятимиллионная часть расстояния, выполненная в металле, станет отныне эталоном всех будущих измерений длины. Ее решено было назвать метром. Гумбольдта и всегда-то переполняли чувства, когда что-либо измерялось, а на сей раз он словно опьянел от энтузиазма. Несколько ночей не мог спать от волнения.

Он навел справки относительно предстоящих экспедиций. Некто лорд Бристоль собирался в Египет, но потом попал в тюрьму: его уличили в шпионаже. Гумбольдт узнал, что Директория намеревается послать в южную часть Тихого океана отряд исследователей под руководством великого Бугенвиля; однако Бугенвиль давно порос мохом, полностью оглох, недвижно сидел в кресле и бормотал что-то себе под нос, пытаясь распоряжаться, но никто не мог понять, чего именно и от кого он хочет добиться. Когда Гумбольдт отвесил Бугенвилю поклон, он благословил его жестом епископа и взмахом руки велел удалиться. Директория заменила его офицером Боденом. Тот принял Гумбольдта с учтивостью и дал массу обещаний. Вскоре, однако, скрылся вместе с той суммой, которую предоставило ему государство.

Однажды вечером Гумбольдт, возвратившись домой, по нечаянности наступил на руку какому-то молодому человеку, который пил шнапс из серебряной фляги, расположившись на ступеньках его дома. Молодой человек осыпал его громкой бранью, Гумбольдт извинился; между ними завязалась беседа. Молодого человека звали Эме Бонплан, и он тоже собирался в путешествие с Боденом. Лет ему было двадцать пять, он был высок ростом, довольно неопрятен, на лице несколько оспин, а спереди не хватало одного зуба. Они вгляделись друг в друга, и потом, спустя годы, никто из них двоих не мог сказать, промелькнуло ли в их душе предчувствие, что именно этот человек когда-нибудь станет для тебя куда более важным, чем любой другой, или так им только будет казаться в воспоминаниях.

Он родом из Ла-Рошели, рассказывал Бонплан, и низенькое небо тамошней провинции всегда воспринимал как тюремную крышу. Все мечтал вырваться оттуда, стал даже военным врачом, однако университет отказал ему в дипломе. Наверстывая упущенное, он занялся ботаникой, полюбил тропические растения, а теперь вот не знает, что ему делать. Только не назад в Ла-Рошель, лучше уж смерть, чем это!

Гумбольдт спросил, можно ли его обнять.

Нет, испуганно вскочил Бонплан.

У них одинаковое прошлое за спиной, заявил Гумбольдт, и одинаковые интересы, и если они объединятся, то кто сможет их остановить? Он протянул ему руку.

Бонплан не мог ничего понять.

Они могут отправиться в путешествие вместе, пояснил ему Гумбольдт, ему нужен спутник, а деньги у него есть.

Бонплан внимательно поглядел на него и закрутил крышку фляги.

Они оба молоды, сказал Гумбольдт, полны решимости, и вместе достигнут всего. Или Бонплан в том сомневается?

Бонплан сомневался, но воодушевление Гумбольдта действовало заразительно. Потому-то, а еще потому, что невежливо было оставлять человека с протянутой рукой, он встал и протянул ему навстречу свою ладонь — и едва не закричал от боли: рукопожатие Гумбольдта оказалось куда более крепким, чем можно было ожидать от этого маленького человека.

А что теперь?

Теперь в Испанию, отвечал Гумбольдт, куда же еще!

Братья простились церемонно, как двое монархов. Александр смутился, когда локоны невестки коснулись его щеки в миг прощального поцелуя. Увидятся ли они еще когда-нибудь, спросил он.

Наверняка, ответил старший брат. В этом или том мире. Во плоти или во свете Господнем.

Гумбольдт и Бонплан оседлали коней и отправились в путь. Бонплан с изумлением отметил, что его спутник ни разу не оглянулся на невестку и брата, хотя те смотрели им вслед, пока они не скрылись из вида.

На пути в Испанию Гумбольдт измерял каждый холм. Взбирался на каждую гору. Отколупывал куски породы от каждой скалы. Напялив кислородную маску, спускался на дно каждой пещеры. Случалось, местные жители, заметив, как он разглядывает солнце сквозь окуляр секстанта, принимали путешественников за язычников-звездопоклонников и забрасывали камнями, так что им приходилось, вскочив в седла, спасаться бегством. Два первых раза обошлось, на третий Бонплан заработал жестокую рану от удара камнем.

Он начал роптать. Зачем все это нужно, спрашивал он, ведь они здесь только проездом, им же надо в Мадрид, и они очутились бы там куда раньше, дьявол их побери, если бы просто скакали туда.

Он сожалеет, но это не так, отвечал Гумбольдт, подумав. Холм, о котором неизвестно, как он высок, оскорбляет разум и лишает его спокойствия. Не определяя постоянно свое местоположение, человек не может продвигаться вперед. Нельзя оставлять на обочине ни одну загадку, как бы мала она ни была.

Назад Дальше