– Что с тобой?.. – испуганно залепетала Настя, увидав, что глаза ее двоюродной сестры мечут молнии, а щеки горят красным полымем. – И впрямь, кажись, сглазил он тебя, от того и говоришь ты речи странные…
– Нет, не сглазил, поняла я теперь, ты же мне глаза открыла, люблю я его, люблю, хоть может никогда и не увижу его, добра молодца…
Елена Афанасьевна замолкла и низко-низко опустила на грудь свое горевшее пожаром лицо.
– Ишь ты какая!.. Не даром в тебе цыганская кровь!.. – полушутя, полусерьезно заметила Настасья Федосеевна.
На это раз разговор подруг окончился.
Он не успокоил Елену Афанасьевну, почему она на другой день и за обедом была задумчива и рассеянна.
Трапеза оканчивалась, ели уже клюквенный кисель с молоком, когда дверь отворилась и в горницу вошли два опричника.
– Максиму Григорьевичу… милости просим, – встал с места Федосей Афанасьевич, обтирая ручником бороду и обратился к первому из вошедших.
За Максимом, немного позади, стоял Семен Иванович.
– Хлеб да соль… – произнес Скуратов, делая всем поясной поклон и успев окинуть восторженным взглядом Настасью Федосеевну.
– Не побрезгуйте! – отвечала хозяйка, Наталья Кузьминична, высокая, полная, дородная женщина, совершенно под пару своему мужу, Федосею Афанасьевичу.
Глаза Семена Ивановича тоже на мгновение встретились с глазами Аленушки, и этот взгляд решил все, она поняла без слов, что они любят друг друга.
Девушки тотчас вышли из-за стола и пошли в свои светлицы, а в горнице остались, кроме гостей, лишь старик Горбачев с сыновьями да Наталья Кузьминична, на обязанности которой лежало угостить гостей почетными кубками.
– Вот уже ты и свиделась… подлинно, что суженого, конем, говорят, не объедешь! – шепнула Настя Аленушке, выходя из горницы.
– Не обессудь, Федосей Афанасьевич, – начал снова Максим Григорьевич, – я к тебе пожаловал с приятелем, друг мой закадычный и единственный… Наслышался он от меня о тебе, о доме твоем гостеприимном… захотел знакомство с тобою повести. Такой же он точно по мыслям, как и я, так коли я тебе, как ты мне не раз баял, по нраву пришелся, то и его прошу любить да жаловать…
Федосей Афанасьевич подошел сперва к Скуратову, обнял и троекратно облобызал, а затем обнял и поцеловал Семена Ивановича.
– Милости просим к столу, гости дорогие! Жена, наливай полней вина искрометного.
Гости сели за стол.
Хозяйка, поднеся кубки с поясными поклонами, вышла из горницы, оставив мужчин вести беседу.
Беседа эта затянулась надолго.
Семен Иванович не принимал, впрочем, в ней большого участия. Ему было не до того. Он чувствовал, что его бросало то в холод, то в жар от только что пережитого им взаимного взгляда; он ощущал, как трепетало в его груди сердце, и с сладостным страхом понимал, что это сердце более не принадлежит ему.
В сумерках только выбрались друзья из гостеприимного дома Горбачева.
– Ну что, какова моя-то зазнобушка?.. – спросил Максим Григорьевич.
– Ничего, краля видная, только перед приезжей не выстоит…
– Аль тебя тоже зазнобило?..
– Каюсь, сам не свой… да и не с нонешнего.
Семен Иванович откровенно рассказал своему другу про первую его встречу с Еленой Афанасьевной.
– С Богом, засылай сватов, тебе можно, ты не отверженный… – печально произнес Скуратов.
– Сватов… – усмехнулся Карасев… – Кого же мне сватами засылать… Я, как ты знаешь, один как перст… ни вокруг, ни около…
– Так сам сватай… Федосей Афанасьевич человек разумный, поймет.
– Да что ты, брат, ошалел, что ли? Кажись, всерьез гутаришь… Два раза девушку видел… уж и сватай…
– А что ж, старые люди бают, коли первый раз хорошо взглянется, на долго тянется.
Друзья вошли на дворцовый двор, в одной из изб которого жил Семен Иванович.
Прошло несколько недель.
Роман Семена Иванова и Аленушки сделал необычайно быстрые успехи.
Мы не будем описывать в подробности его перепитии. Это может занять много места, а между тем у человеческого пера едва ли хватит силы выразить галопирующее чувство, охватившее сердца влюбленных. Клены и вязы сада при доме Горбачевых одни были свидетелями и первого признания, и последующих любовных сцен между Семеном Ивановым и Еленой Афанасьевной.
В девушке, – Настасья Федосеевна была права – в самом деле, заговорила цыганская кровь ее матери: после второй встречи Семен Иванов не даром стал бродить у изгороди сада Горбачева, на третий или четвертый день он увидал свою зазнобушку около этой изгороди и отвесил почтительный поклон; ему ответили ласковой улыбкой; на следующий день он завязал разговор, ему отвечали. Аленушку не смутило и то, что ее двоюродная сестра, испугавшись этой дерзости «шальной цыганки», как мысленно называла ее Настя, убежала без оглядки из сада; она спокойно говорила с Карасевым…
Так и началось…
– Отец любит меня, я у него одна… приезжай туда сватать меня, а теперь и навсегда знай, я твоя невеста или ничья… За тебя или в гроб, так и отцу скажу… Не бойся, благословит… увидит, что без тебя мне не жисть… Любит он меня, говорю тебе… Знаю, что любит… И я его люблю, но для тебя, ясный сокол мой, и с ним малость повздорить решуся… – говорила Елена Афанасьевна за день до отъезда своего обратно в Новгород.
– А не поклониться ли наперед дяде Федосею Афанасьевичу… чтобы замолвил он словечко в грамотке брату своему, твоему батюшке, а то мне все боязно, как не будешь ты моей, моя касаточка, кралечка моя ясная… – говорил Карасев, нежно обнимая Аленушку.
– Поклонись, пожалуй, – не сопротивлялась та, – не мешает и его помощь, но только, хоть я и тятенькина, но и своя, и, как сказала тебе, так и будет, или твоей буду, или ничьей…
Тяжело было для них это последнее свиданье – свиданье разлуки.
Грустный, с поникшею головою, хотя и с радужными надеждами в сердце, ушел от сада Горбачевых в этот вечер Семен Иванов.
Печальнее его, впрочем, был в последние дни его друг, Максим Григорьев Скуратов.
Его последние надежды на обладание Настасьей Федосеевной были разрушены окончательно и безвозвратно.
К чести Семена Иванова, надо заметить, что он среди более чем пятинедельного упоения разделяемой любовью не забыл о своем друге, и через Аленушку выспросил Настю, может ли Максим питать какие-либо надежды на удачу своего сватовства. Ответ, полученный им для друга, был роковой:
– И люб он ей, да пусть лучше и не сватает… он сын Малюты, – сказала ему Елена Афанасьевна.
Конечно, не в этой форме передал этот ответ своему другу Карасев, но первый понял то, что не договорил его товарищ.
– Мне не видать счастия в этом мире, – грустно заметил Скуратов, – я сын Малюты.
На его лицо набежала мрачная тень, да так и не сходила с него.
Прошла неделя. Однажды вечером Максим Григорьев пришел к Карасеву…
– Побратаемся, – сказал он ему, – снимая с шеи золотой тельник, ты мой единственный задушевный друг, тебя одного жаль мне оставлять в этом мире…
– С охотой побратаемся, – снял в свою очередь деревянный тельник Семен Иванов… – Но как это оставлять, ты это куда же собрался? – добавил он, видя Скуратова в дорожном платье.
– Погоди, потом расскажу… – грустно отвечал тот, надевая свой крест на шею друга.
Последний благоговейно сделал то же самое.
Новые братья облобызались.
Обряд побратимства совершился…
– Так куда же ты… что задумал? – после некоторой паузы спросил Карасев.
– Вон из мира… В нем нет места сыну Малюты… Пойду замаливать грехи отца… Может, милосердный Господь внемлет моим молитвам и остановит окровавленную руку отца в ее адской работе… А я пойду куда-нибудь под монастырскую сень… повторяю, в мире нет места сыну палача… Да простит меня Бог и отец за резкое слово.
Он снова бросился на шею Семену Иванову и горячо на прощанье обнял его.
Карасев ничего не нашелся сказать, чтобы утешить или остановить несчастного.
Да и что мог сказать он?
И Максим ушел.
На другой же день весть о бегстве сына Григория Лукьяновича облетела всю Александровскую слободу.
Малюта был вне себя от гнева и разослал гонцов во все концы земли русской.
Но погоня была безуспешной.
Максим Григорьевич, что называется, как в воду канул.
Малюта заподозрил, что его сына приютил и скрывает новгородский архиепископ Пимен, и задумал, а с помощью Петра Волынца, составившего и тайком положившего за икону Богоматери в Софийском храме подложную изменную грамоту, исполнил тот новгородский погром, кровавыми картинами которого мы начали наше правдивое повествование.
Кроме того, Григорию Лукьяновичу доложили досужие языки, что видели Максима Григорьевича у изгороди сада Горбачевых, в беседе с приезжей из Новгорода красавицей – племянницей Федосея Афанасьевича. За Максима, видимо, приняли Семена Иванова, похожего на него по фигуре.
Подозрительный Малюта и это намотал себе на ус, и этим объясняются его загадочные речи к Афанасию Афанасьевичу Горбачеву перед мученической смертью последнего на Городище.
Семен Иванов, конечно, ничего не ведавший о замыслах первого советника грозного царя, поклонился, как и говорил Аленушке, ее дяде Федосею Горбачеву.
– Сирота я круглый… некому за меня сватов заслать к отцу твоей племянницы, так будь отец родной, отпиши от себя брату, да и за меня, в память друга моего Максима, замолви словечко ласковое.
Он откровенно признался старику в их взаимной любви с Аленушкой.
– Хорошо, – ответил старик, – ты парень хоть куда, женишься, из опричнины выйдешь, ума тебе не занимать стать, тестю помогать станешь по торговле, а брату для дочери человек надобен, а не богатство, его у него и так хоть отбавляй, и то в пору… Да коли она тебе люба и ты ей… так мой совет брату будет, чтобы и за свадебку.
Не ожидавший такого быстрого согласия Карасев повалился в ноги Федосею Афанасьевичу.
Тот поднял его и облобызал.
– Не торопись благодарить, то мой ум раскинул, а у брата, чай, другой… А отпишу, сегодня же отпишу…
И Федосей Афанасьевич отписал.
Томительно шли недели. Наконец получился ответ из Новгорода, просят-де зятюшку нареченного побывать, потому девка дурит наподи и сладу нету, вынь ей да положь жениха слободского, так хоть посмотреть, каков он из себя, и если хороший человек, то и по рукам ударить, волей-неволей, придется, дочка-то ведь одна.
Так писал Афанасий Афанасьевич.
Ликованию Семена Иванова не было конца.
Задумал он сейчас же отправиться на побывку в Новгород, да царь сам кликнул его да и услал в Литву, с письмом к князю Курбскому.
Произошла, таким образом, неожиданная отсрочка свидания с невестой, – он уже мог называть ее так, – на несколько месяцев.
Отписал Федосей Афанасьевич и об этом брату и племяннице.
Семен Карасев уехал.
Мы видели, что застал он, когда наконец попал в этот дорогой его сердцу Новгород: замученного до смерти будущего тестя и опозоренную товарищами невесту.
VIII. В родительском доме
Тихо ехал Семен Иванов со своей роковой ношей по пустынным улицам Новгорода и думал свои горькие думы.
Как посмеялась над ним злодейка-судьба! Какими радужными мечтами тешила она его за последнее время, и вдруг… В один день, в один час почти отняла буквально все, чем красна была его жизнь.
Перед ним лежит почти бездыханный труп безумно любимой им девушки, впереди грозный суд царя и лезвие катского топора уже почти касается его шеи. Он чувствует холодное прикосновение железа, но он не своей головы жалеет… «Что станется с ней, с Аленушкой, когда она очнется… да и как привести ее в чувство… Где?.. Какому надежному человеку поручить ее… и умереть спокойно… А если царь смилуется над своим верным слугой и не велит казнить… тоже в какой час попадешь, к нему… тогда… еще возможно счастие… если Аленушка да отдохнет… Опозоренная… так что же, не по своей воле… люба она ему и такая… люба еще более… мученица»… мелькают в голове его отрывочные, беспорядочные мысли.
Он въехал на Рогатицу. Тут жили богатые посадские люди новгородские. Тут же он знал, что находился и дом Афанасия Афанасьевича Горбачева.
Но где он? На улице ни души.
Вот, на его счастье, из калитки одного дома вышел, озираючись, какой-то мужичонко.
– Дядюшка, а дядюшка!.. – окликнул его Карасев.
Тот взглянул и чуть было не дал тягу, но Семен Иванов предупредил его, обскакав наперерез.
– Родимый, не погуби, не повинен в изменном деле, – упал тот перед ним на колени.
– Какое тут изменное дело!.. Где тут дом купца Горбачева?
Мужичонко даже ошалел от такого неожиданного вопроса. Семену Иванову пришлось повторить его.
– Горбача-то… А вон насупротив!.. – поднялся с колен успокоенный мужичонко. – Только его самого надысь прикончили, – добавил он, сделав выразительный жест рукою.
Карасев направился к воротам указанного дома, а мужичонко все-таки тотчас же дал тягу и скрылся в тех же воротах, откуда вышел.
Ворота указанного Семену Иванову дома были отворены настежь.
Он въехал во двор, осторожно слез с седла и, положив на левую руку бесчувственную Аленушку, правой привязал коня к столбу находившегося во дворе навеса.
Бережно понес он свою драгоценную ношу в дом.
Дверь в доме тоже была открыта настежь.
Он вошел в первую горницу.
С первых же шагов было видно, что дом разграблен дочиста.
Семен Иванов положил Аленушку на лавку. Она не подавала никаких признаков жизни.
Он вышел снова во двор, добыл в полу кафтана чистого снегу и начал смачивать ей лицо, виски.
Холодная влага подействовала. Несчастная глубоко вздохнула.
– Аленушка! – тихо окликнул он ее.
Она с трудом открыла, видимо, от слез потяжелевшие глаза.
– Сеня… Сенечка!..
Она сделала движение встать, но не могла.
– Лежи, лежи, родимая!
– Где отец?
– Жив, здоров, не тревожься…
– Неправда… Тот сказал… палками… – еле слышно простонала она.
– Брешет он, рыжий пес, брешет… Не тревожь себя, родная… для меня…
– Для тебя… а по что я-то нужна тебе такая… сегодняшняя…
– Дорога ты мне была и есть… невеста моя ненаглядная, – наклонился он к ней и поцеловал ее в лоб.
– Не тронь! – вскинула она на него свои чудные, истомленные страданьем глаза. – Не стою я тебя… Я погибшая…
– Что ты, что ты, родная, не гони меня от себя, твой я, по гроб жизни твой!
Он начал горячими поцелуями покрывать ее холодные руки.
В это время в соседней горнице раздались чьи-то слабые шаги.
Карасев торопливо обернулся, положив руку на кинжал. Он, видимо, ожидал врага и готов был до последней капли крови защищать свою ненаглядную, пришедшую в себя невесту.
Дверь скрипнула и отворилась. На ее пороге появилась одетая в лохмотья, исхудалая старуха: космы совершенно седых волос выбивались из-под сбившегося на бок повойника.
Пересохшие губы были искажены как бы от невыносимого внутреннего страдания, глаза дико горели каким-то неестественным блеском.
Женщина протянула вперед свои почти голые, костлявые руки.
Семен Иванов снял руку с кинжала и как-то невольно отступил назад перед этим страшным видением.
– Ты здесь, душегубец… опять! – прохрипела старуха.
– Кто это? – почти в паническом страхе произнес Карасев.
Елена Афанасьевна сделала усилие и присела на лавке.
– Агафьюшка! – тихо проговорила она.
Старуха действительно была Агафья Тихоновна. Семен Иванов не узнал ее, хотя несколько раз видел ее в Александровской слободе. До того изменили ее последние пережитые дни, во время которых она была свидетельницей наглого надругания над ее дитятком – Аленушкой, которую она не считала уже в живых, и мученической смерти ее хозяина и благодетеля, Афанасия Афанасьевича, там, на Городище, где была и она.
Ум старухи не выдержал – он помутился.
Услыхав возглас Аленушки, Карасев пришел в себя и сделал шаг на встречу старухе.
– Какой же я душегуб, Агафья Тихоновна, я жених Елены Афанасьевны… Разве вы меня запамятовали?.. В слободе еще встречалися.
– Жених!.. – своим перекошенным ртом засмеялась старуха… – У ней один теперь жених… Христос…
Костлявой рукой своей она указала сперва на Аленушку, а затем на небо.
Елена Афанасьевна, прислонившись к стене, неподвижно сидела и с каким-то инстинктивным испугом переводила свои полузакрытые от слабости глаза с няньки на Карасева и обратно.
– Что вы, Агафья Тихоновна, заживо-то ее хороните, лучше проводите в опочивальню, да в постель уложите, ей отдохнуть, а мне к царю спешить надо, дело есть важное, – заметил Семен Иванов.
– Иди, иди к царю, он такой же, как ты, душегуб и кровопийца! – вскрикнула старуха, и, быстро бросившись вперед, встала между ним и Еленой Афанасьевной.
Он было сделал шаг, чтобы устранить ее, но она приняла угрожающую позу.
– Не подходи, не подпущу к моему дитятке! Прочь… без тебя управимся, не мужское это дело!..
Карасев колебался. Ему вдруг почему-то стало страшно оставить Аленушку в этом полуразоренном дом, с глазу на глаз со страшной старухой, говорящей какие-то нескладные речи.
Агафья Тихоновна, казалось, поняла его колебания.
– Иди же, говорю тебе, дай отдохнуть ей, я ее в постель уложу, не в опочивальню же ее мне пустить тебя прикажешь, не раздевать же мне ее при тебе, и так уж она много сраму натерпелася! – начала она уж более спокойным голосом и глаза ее потускнели и глядели на Карасева простым, добрым взглядом.
Это его успокоило, а намек на то, что, быть может, он считает теперь возможным относиться к Аленушке с неуважением, до боли уязвил его сердце.
– Так я пойду, а ты, Агафья Тихоновна, не расстраивай ее речами вздорными, может, я скоро удосужусь назад, мигом оборочусь, а если, неровен час, задержусь, то успокой меня, что скроешь ее от ворогов…