На солнечной стороне улицы - Дина Рубина 22 стр.


Затем тот же голос проводил утреннюю гимнастику на узбекском языке.

Она торопливо заглатывала куски «хлеб-с-сыром», потому что уже вовсю разорялся хор Всесоюзного Центрального радио. Начинали выть высоченными истеричными голосами: «Мир! Нам нужен мир!.. Мир, чтоб смеяться (и вдруг резко и очень высоко): — Смеяться!!! Мир — чтоб трудиться! (новый прыжок сверлящей боли): — Трудиться!!! Мир, чтоб любить и дружить…»

Ну почему, почему, когда ты еще, собственно, не проснулась, и мать все рычит-бурчит и норовит достать обжигающей своей лапой то затылок, то задницу, то спину… — почему с утра они поют такие песни, да еще такими сдавленными бутылочными голосами, словно и сами не верят в то, о чем поют?…

— Значит, так, — говорит мать. — Я отлучусь по делу дня на два, чтоб все тут было подбрито!

Веру, как всегда, обдало внутри радостным жаром, но она и глаз не подняла, равнодушно наклонила голову. «Подбрито!» — стыдно кому пересказать… У матери вообще были такие выраженьица — закачаешься. Это означало: «чтобы все было в порядке полнейшем». Как обычно, Вера внесла в свой тайный список и это безобразное слово. Она уже года три вела такой вот собственный счет словам, которые никогда, ни при каких обстоятельствах произносить было нельзя. Так она исподволь готовилась к будущему отделению от материка под названием МАТЬ. Так беглый каторжник готовится к побегу, запасаясь сухарями; так матрос, бегущий с корабля, мысленно прочерчивает маршрут. Когда-нибудь, думала девочка, когда-нибудь она пройдет мимо этой чужой женщины, не оглянувшись…

Вообще-то, если мать говорит — на два дня, может выпасть и счастливейшая неделя. А однажды она месяц где-то пропадала. Явилась как ни в чем не бывало — похудевшая и крикливая. Может, ее где-то там держали под замком, не выпускали, прятали? Эх, заперли бы ее на подольше… Одно время Вера даже раздумывала над неким письмом — просьбой насчет того, чтобы мать подержали где-нибудь взаперти, но не могла придумать — за что, и главное — куда бы и кому такое письмо послать.

* * *

В дни материных отлучек Вера кормилась как и где придется, ведь денег мать не оставляла никогда. Правда, перед отъездом закупала несколько кило баранок, сушила сухари в духовке, словно заключенному передачу готовила (и они вкуснейшими у нее выходили — посыпанные солью и сахаром), и оставляла шмат сала и кило сыра. На этом девочка жила. Иногда забегала к дяде Вале, и там всегда что-нибудь находилось, уж яичницей тебя накормят в любом случае. Сама себе часто готовила замечательное блюдо «мурцовку» — Серега научил: много жареного лука, залитого кипятком с мукой; такой отличный суп, чреватый, однако, долгой изжогой…

Еще она бродила по базарным рядам и помогала хозяйкам поднести кошелки до трамвая, за что ей давали яблоко или огурец какой-нибудь, а то и пять, иногда десять копеек…

Несмотря на неприязнь к любой толпе, базар она любила: там каждый занят своим делом, каждый знает чего хочет и ни минуты не бросает на ветер.

…Если долго ходить вдоль рядов и смотреть на еду, узбеки угощают. Узбеки добрые. Отрезают липкий жгут-косицу от бруса сушеной дыни или гроздку винограда оторвут и протянут: «Ай, чиройли кизимкя!..»

С некоторыми обитателями Алайского она уже была хорошо знакома. Слева от главных ворот сидел мастер Хикмат, чинил расколотую фаянсовую посуду. Вера стояла рядом минут по двадцать, смотрела, как с помощью ручного привода в виде древнего лука и сверлышка, вокруг которого петелькой обернута тетива, он сверлит в черепке дырочки, а затем скрепками их соединяет. Чашки, блюдца, чайники возрождались к новой жизни, в этом были и справедливость, и доброта…

В сторонке у забора сидела на складной холщовой табуретке старуха — продавала нитки, гребешки, мотки бельевой резинки, а также всякий причудливый хлам, который все же находил свой спрос и был предметом постоянной Веркиной тревоги: среди старых открыток она давно приглядела себе две: на одной, блекло-серой, неуловимо нежной, испуганной по настроению, мчалась карета с невидимой и загадочной девушкой внутри. Почему девушкой? Тонкая рука высовывалась из распахнутой дверцы, то ли пытаясь остановить карету, то ли подавая кому-то знак…

На другой открытке сидел волоокий красавец со свисающей с кресла кистью прекрасной руки… Верка боялась, что кто-то опередит ее и купит эти старые открытки, и тогда все пропало. (Что же пропало? — удивлялась она самой себе, и не могла ответить. Желания, почти все ее желания, в то время были на столько сильны, что смириться с любой потерей, любым не-достижением желания было невыносимо…)

Каждое утро блеклая, с измученным лицом женщина приводила и усаживала под старым дубом, изобильно плодоносящим патронами крупных желудей, своего слепого и одноногого, вечно пьяного мужа. На плече его сидела птица-ворон, Илья Иванович, гадатель, источник благосостояния семьи. Мужик с утра был уже выпимши, но при нем всегда находилась бутылка, и в течение дня он на ощупь наливал себе водки в граненый грязный стакан, опрокидывал его, и с новой, возрожденной силой, сипло кричал:

— Кто в судьбу свою заглядывать желает?

— Па-адхади, Илья Иванович гадает! или:

— Тебе счастье или горе ожидают?

— Па-адхади, Илья Иванович гадает!

Были в его поэтическом арсенале еще несколько версий, сменявших друг друга в течение дня.

В полуденное время инвалид засыпал, открыв рот и опершись спиной о ствол дуба. Его храп перекрывал даже зазывные вопли торговцев дынями. В эти минуты Илья Иванович, привязанный шпагатом за лапку к единственной, в пыльном хромовом сапоге, ноге хозяина, бродил вокруг ствола по убитой растрескавшейся земле и клевал лакированные панцири желудей, удивленно отпрыгивая, если какой-нибудь высоко подскакивал от удара клювом.

Если кто доверчивый и рисковый все же подходил, не жалея десяти копеек, ворон нырял клювом в корзинку со скатанными в трубочку записками и доставал одну — там какое-нибудь счастье обязательно обещалось: «сакровище пиратов», например, «каварная любовь прекрасной половины» — это на всякий случай, для любого пола…

Довольно часто своей судьбой интересовался айсор Кокнар из сапожной будки по соседству. Разворачивал бумажку, внимательно вчитывался в прорицание, шевелил губами, качал головой, говорил: «Я так и знал!»… Он был, кстати, дядькой Веркиного одноклассника Генки Гамзанянца; однажды хулиганы раскачали его будку вместе с ним, вопящим изнутри, и опрокинули ее набок…

Вечером жена слепого забирала его домой — пьяненького, с вороном на плече, — убогого предсказателя базарной фортуны…

Вере нестерпимо хотелось узнать свою судьбу — например, не выпадет ли такого счастья, чтоб мать куда-нибудь навеки запропала?… Однако для гадания Ильи Ивановича нужны были десять копеек, деньги немалые, на дороге не валяются… Нет, пусть уж судьба улыбается пока таинственно и призывно…

Масса лавочек, будок, навесов, палаток, тележек занимает все окрестные к Алайскому улицы и переулки аж до Бородинской, до Алексея Толстого, до Крылова… Отовсюду, под крики перевозчиков товаров: «Пошт, пошт!!!» — «поберегись!», — несется узбекская музыка, монотонная и одновременно сложно-витиеватая, с горловым надрывным похныкиванием… Под своими навесами, прямо на виду у толпы, работают ремесленники: жестянщики, кузнецы, плотники, гончары. Чего только не найдешь в этих будках — развешанные на дверях медные кумганы, подносы, кружки… В глубине лавок — штабеля разновеликих сундуков, препоясанных цветными медными и жестяными поясами, свежеструганные люльки-бешики для младенцев, ведра-тазы любых размеров… Дощатые заборы захлестнуты цветастыми волнами сюзане и ковров…

Через каждые сто-двести метров восходит над жаровнями синий, нестерпимо благоуханный дым от шашлыков… Вообще на Алайском видимо-невидимо забегаловок, харчевен и шашлычных, да просто столиков на одной ноге, под открытым небом, где можно перекусить и даже, кому захочется, — выпить красного винца.

…Часто Верка забредала в конец базара, где под брезентовым навесом один парень готовил вкуснейший лагман. Огромный, бритый наголо, великолепно сложенный, — стоял, голый по пояс, и хлестал себя по спине и груди длинными веревками растянутого теста.

Брезгливые кричали ему:

— Эй, что делаешь?! Он весело отвечал:

— Слоистей будет!

Тридцать лет спустя картина «Лагманщик на Алайском базаре», где он, сверкая улыбкой на почти черном лице, все еще стоит, и будет всегда стоять, хлеща себя по могучей спине веревками растянутого теста, — продана за 34 000 долларов на аукционе в Ницце. В борьбу за ее обладание вступят адвокат из Лиона, генеральный менеджер сети отелей «Холидей Инн» и некий бизнесмен из Чикаго, собственно, и взвинтивший последнюю цену до невероятного предела, после чего никто, кроме него, на это небольшое полотно уже не претендовал.

Тут же, под навесом, стояли три шатких фанерных стола, покрытых кусками истертой клеенки, с разнокалиберными стульями немыслимой ветхости. Однако никогда они не пустовали. Два раза Верке тут налили почти полную касу божественно жирного и густого лагмана, что остался на дне гигантской кастрюли… Она, однако, не злоупотребляла: раза три отказывалась, говорила, что сыта, глотала слюнки…

21

Да… базары моего детства… — Шейхантаурский, Фархадский, Госпитальный, Туркменский… И самый главный, легендарный и грандиозный — Алайский!

Кто только на нем не торговал!

Поволжские немки из высланных — в белейших фартуках — предлагали хозяйкам попробовать свежий творог, сливки и сметану.

Сморщенные пожилые кореянки пересыпали в вощеных ладонях жемчуга желтоватого или белоснежного риса.

Красавцы все как один — турки-месхетинцы — артистически взвешивали первую черешню, загребая ее растопыренной большой ладонью; сквозь пальцы свисали на прутках алые или желтые двойни-тройни…

Издалека душно благоухали прессованные кубы багряных и желтых сушеных дынь…

Россыпью полудрагоценных каменьев сверкали ряды сухофруктов: черный, янтарный, красноватый изюм, тусклое золото урючин, антрацитовые слитки чернослива…

А оранжево-глянцевые кулаки первой хурмы, а горы багровых, с маленькой сухой короной, гранатов, и один обязательно расколот на погляд: из-под молочной пленки капельками крови выглядывают плотно притертые друг к другу зерна… А бледно-желтые плешивые, с островками замши на каменных боках, плоды айвы! А тяжелые влажные кирпичи халвы — золотистой кунжутной, охристой маковой, урючной… да и бог еще знает — какой!

А как умели торговать узбеки! Это был талант от Бога — расписать товар вот так же, как художник расписывал ляганы и пиалы.

— Па-адхади наро-од, свой огоро-о-од! — выпевали, выкрикивали тенора, баритоны, басы, высвистывали фистулой слабые стариковские глотки, — от прилавков, с высоты арбузной горы, с перекладины арбы, полной длинных, как пироги, покрытых серебристой сеточкой мирзачульских дынь. — Палля-вина сахар, паллявина мье-од!

К каждой покупательнице, в зависимости от возраста, обращались либо «дочкя», либо «сыстра», либо «мамашя». Те тоже не уступали в умении торговаться. В этом многоголосом торге роли были расписаны каждому наперед. Тут вариантов несколько. Либо говорили: «Уступи, много возьму!», либо делали вид, что уходят, ожидая оклика и готовясь к нему… Либо, втихаря отсыпав часть денег в карман, искренне выворачивали перед хозяином товара кошелек: «Вот все мои деньги. Хочешь — бери!» Хотя самый действенный способ был — обратиться к нему по-узбекски: тут он точно не выдерживал, душа смягчалась, цена падала…

* * *

О, упоительные и изощренные поединки восточного торга!

* * *

Совсем недавно на улице Виа Долороза, в огромном антикварном магазине, похожем на пещеру Али-Бабы, куда после экскурсии завела меня и моих друзей-американцев гид Марина, я вступила в единоборство с самим хозяином, высокомерным Селимом.

Перед тем как войти, Марина рассказала, как в самый разгар очередных арабских беспорядков, когда толпа, вооруженная ножами и камнями, катилась гулом с Масличной горы по Виа До-лороза, Селим спас ее, вместе с группой туристов из России, — спрятал в своей пещере: запер двери лавки, перекинув на них средневековый железный засов…

Здесь, среди гор разнообразно изысканного хлама, мне пришло в голову показать настоящий класс восточного торга своим американским друзьям из Балтимора, приехавшим отпраздновать совершеннолетие сына у Западной стены.

…Это было похоже на борьбу палванов моего детства, когда богатыри засучивают рукава и подворачивают штаны на мощных икрах… разминаются в сторонке от ковра, переступая с ноги на ногу, массируя бицепсы… Селим не подозревал — с кем имеет дело, и вначале отвечал мне, снисходительно улыбаясь, — о эта обходительность торговцев Восточного Иерусалима… Мне неважно было — вокруг чего справить торг. Я выбрала небольшую серебряную вазочку ручной работы.

— А сколько стоит эта, к примеру? — лениво осведомилась я, небрежно покручивая в пальцах изделие.

Главным в этом вопросе является слово «к примеру». Оно сразу ставит под сомнение исходную цену товара.

— Это — настоящая ручная работа, госпожа, позапрошлый век, сирийский мастер, редкая вещь!

— Я спросила тебя о цене… — тон по-прежнему непроницаемый.

— Посмотри, какая тонкая вязь — видишь? Павлиний хвост… растения, тонкие листики, какие узоры… Многодневная кропотливая работа…

— Ну-ну?

— Это — вещь дорогая, но лично тебе я спущу цену, ты, я вижу, настоящий ценитель, разбираешься…

Он еще не видит — насколько я разбираюсь и на сколько ему придется спустить цену.

— Короче?

— Это стоит четыреста двадцать пять долларов, но тебе я уступлю за триста семьдесят пять, госпожа!

Тут особенно трогательны эти хвостики: двадцать пять, пять, пятнадцать… К реальной цене, и вообще к реальности, эти цифры не имеют никакого отношения.

— Спасибо! — прочувствованно говорю я. — Действительно, ценная вещь.

После чего аккуратно ставлю вазочку на полку и поворачиваюсь к ней спиной.

— Подожди! — вскидывается он. — Я вижу, ты серьезный покупатель. Назови свою цену.

Но я ухожу все дальше вдоль полок, скользя рассеянным взглядом по сводчатому потолку, с которого гигантскими виноградными гроздьями свисает добрая дюжина старинных бронзовых люстр.

— Погоди же, госпожа! Мы только начали интересный разговор! Назови свою цену!

— Нет, — бросаю я, полуобернувшись, — это ты назови сейчас настоящую цену такой маленькой вазочки.

— Сядь, — говорит он, — сядь, выпей кофе… И твоим друзьям сейчас сварят кофе…

Немедленно двое юношей (сыновья — племянники?) исчезают, чтобы сварить кофе. Нас усаживают на плетеные, с мягкими подушками, диваны вдоль стены, перед которыми на полу расстелены ковры, а по бокам стоят высокие медные и серебряные кальяны.

— Смотри, — говорит он, — вещь действительно изысканная, и ты видишь это сама. Я готов сделать тебе изрядную скидку. Но я не готов разориться!

Разорение Селиму вообще-то не грозит. Сотни квадратных метров этой пещеры заняты коврами, кальянами, вазами, старинной резной мебелью иранской тонкой работы, инкрустированной пластинками перламутра и слоновой кости; мраморными фрагментами с раскопок, крылатыми ангелами, золотыми и серебряными распятиями, печатками, кольцами, браслетами, древними монетами и всевозможными сокровищами земли и ее недр, особенно — недр, так как по большей части товар ему поставляют опытные и изощренные в своем мастерстве грабители древних могил… Ежеминутно в лавку заходят очередные покупатели, делают шаг другой в это зачарованное пространство, спускаются на три ступени вниз или поднимаются на пять ступеней вверх и — пропадают часа на полтора… По магазину снуют юноши-продавцы, мужские ипостаси райских гурий, призванные не дать уйти без покупки заблудившемуся в пещере…

Нами же — из уважения — занимается сам хозяин, которого связывает с Мариной многолетнее знакомство…

Нам приносят кофе, о котором не мог бы сказать худого слова ни один ценитель этого напитка ни в одном уголке земного шара. Мои друзья интересуются по-русски — что будет стоить это гостеприимство, я отвечаю им — ничего. Это — Восток. Сидите, пейте, забудьте на пять минут о своей Америке и следите за нашими руками…

А наши с Селимом руки действительно говорят сейчас более выразительно и откровенно, чем наши голоса. За всем этим танцем обольщения покупателя он как бы забывает назвать настоящую цену… А я не тороплю события. Я хвалю кофе, мы перебрасываемся несколькими фразами о ситуации с туризмом в этом году… Руки взлетают почти симметрично, его ладони свободны, движения их плавны, они словно подгребают к себе воду, по которой плывет выгода; мои ладони прикрыты, попеременно заняты чашкой кофе, и — отгоняя мух, — отгребают от себя притязания…

— К сожалению, — наконец замечает он сокрушенно, — тот поставщик, сириец, который добывал мне товар, в прошлом месяце умер… Больше таких вазочек у меня не будет.

Я цокаю языком, качаю головой и выразительно смотрю на часы, приподнимаясь из кресла.

— Ладно, давай совершим сделку! — восклицает хозяин. — Триста сорок пять долларов будет достойной ценой этой редчайшей вещи!

Я согласно киваю…

— Пятьдесят пять долларов, — говорю я негромко, — будет достойной ценой этой безделице. Для цветов она мала, для зубочисток — велика. Так, вазочка для двух карандашей.

Он фыркает, воздевает руки, откидывается в кресле, взывает к сочувствию моих, ни бельмеса не смыслящих в иврите, американцев…

Назад Дальше