Борьба против эвтаназии
Петцль, который не был антисемитом, нацепил, однако, в качестве кандидата в партию значок НСНРП[62], но с величайшей отвагой продолжал помогать мне и моим еврейским пациентам — других я принимать уже не имел права. Он наведывался ко мне в еврейскую больницу, чтобы организовать перевод пациентов с опухолью мозга в хирургическую клинику университета. Более того, с его помощью мы саботировали предписанную национал-социалистическими властями эвтаназию душевнобольных.
Я раздобыл в еврейском доме престарелых пару коек с решеткой. Гестапо следило за неуклонным выполнением предписания, согласно которому размещать душевнобольных в доме престарелых категорически запрещалось. Я обошел это правило и при этом уберег от неприятностей руководство дома престарелых, но сунул в петлю собственную шею: я выписывал медицинские справки, согласно которым шизофрения превращалась в афазию, то есть в «органическое заболевание мозга», а меланхолия — в бред, вызванный лихорадкой, то есть опять-таки это не был «психоз в собственном смысле слова». Стоило поместить пациента в дом престарелых на кровать с решеткой, и появлялась возможность по необходимости лечить шизофрению в открытом отделении кардиазоловым шоком[63] и проходить фазу депрессии без риска самоубийства.
Петцль об этом прослышал, и в его клинике взяли за обыкновение всякий раз, когда поступал пациент-еврей, обращаться в дом престарелых с вопросом: «У нас есть пациент-еврей, примете его?» Крайне осмотрительно, одним лишь словом удавалось намекнуть на истинный диагноз — психоз. Моим диагностическим чудесам Петцль нисколько не препятствовал: каждый, кто решался саботировать эвтаназию, участвовал в общем деле. И так вышло, что приверженцы национал-социализма могли пасть жертвой эвтаназии, но евреев зачастую удавалось спасти — без Петцля нам бы тут никак не обойтись.
Припоминаю, как однажды меня вместе с сотрудницей культурного объединения вызвали в Пуркерсдорф — забрать мужчину и женщину: до того они частным образом содержались опекунами — супружеской парой, — которые больше не могли оставлять их у себя. Обратно мы с дамой из культурного объединения поехали на такси, а перед нами ехали две машины с пациентами. В Хитцинге я вдруг увидел, как одно такси продолжает ехать туда же, куда и мы, то есть по направлению к дому престарелых, а второе свернуло налево.
— Куда это они? — спросил я свою спутницу.
— Ах да, — спохватилась она. — Забыла вам сказать: эта женщина крестилась, а в дом престарелых принимают только иудеев. Ее, к сожалению, придется отправить в «Штайнхоф».
Так разошлись пути! Прямо — в спасительный дом престарелых, налево — в «Штайнхоф» и оттуда в газовую камеру. Кто мог такое предвидеть, когда несчастная (кто знает, по каким причинам) надумала отказаться от веры своих предков? У меня мурашки побежали по спине: я воочию увидел, как любые жизненные решения могут обернуться смертным приговором.
Выездная виза
Год пришлось мне дожидаться визы, дававшей право эмигрировать в США. Наконец, незадолго до вступления Соединенных Штатов в войну, я получил письменное предписание явиться в консульство США для получения визы. Тут я спохватился: как же оставить родителей? Я ведь понимал, какая их ждет участь: депортация в концлагерь. Распрощаться с ними и предоставить их такой судьбе? Виза-то предназначалась для меня одного!
В нерешительности я вышел из дому, прошелся немного и сказал себе: «Не в такой ли ситуации нужен человеку знак свыше?» Вернувшись домой, я увидел на столе небольшой осколок мрамора.
— Что это? — спросил я отца.
— Это? А, это я вытащил сегодня из груды обломков на месте сожженной синагоги. Это осколок скрижалей. Если хочешь, я могу тебе сказать, какая именно заповедь начинается с буквы, уцелевшей на этом осколке, — потому что лишь одна из десяти заповедей начинается с этой заглавной буквы.
— А именно?
И он ответил мне: «Чти отца своего и мать свою, дабы продлились дни твои на земле…»
И я остался «на земле», с родителями, не стал получать визу. Такой знак подал мне маленький осколок мрамора.
Возможно, решение остаться давно уже созрело во мне, и оракул на самом деле вторил, словно эхо, моей совести. Иными словами, это был проективный тест. Можно ведь было увидеть в этом куске мрамора всего лишь карбонат кальция, но ведь и это был бы проективный тест, отражение экзистенциального вакуума такого человека…
В связи с этим хотелось бы рассказать, как я с помощью психотерапевтической техники отсрочил нашу, мою и родителей, депортацию — возможно, на целый год. Однажды утром меня разбудил звонок телефона: гестапо, немецкая тайная полиция. Явиться к такому-то часу в их штаб-квартиру. Я спросил: «Взять с собой запасную смену белья?»
— Разумеется, — ответили мне, и этот ответ означал, что домой я уже не вернусь, меня отправят в концлагерь. Я пришел в гестапо, эсэсовец начал меня допрашивать: он хотел получить информацию о человеке, уличенном в шпионаже и бежавшем за границу. Я сказал, что знаю этого господина только по имени, однако не имел случая общаться с ним. И тут последовал вопрос: «Вы же психотерапевт? Как справиться с боязнью открытого пространства?»
Я объяснил.
— Понимаете, у меня есть друг, у него агорафобия. Что ему посоветовать?
Я ответил:
— Скажите ему, пусть каждый раз, когда почувствует страх, он говорит себе: «Чего я боюсь? Упасть на улице в обморок? Прекрасно, именно этого я себе и пожелаю: я свалюсь, сбегутся люди, хуже того — у меня случится удар, инсульт и в придачу инфаркт и так далее, и так далее».
Короче говоря, я научил эсэсовца применять логотерапевтическую технику парадоксальной интенции. Конечно, я сразу же угадал, что его «друг» — это он сам.
Так или иначе логотерапия (непрямая) подействовала, иначе никак не объяснить, почему и я, и мои старики родители смогли прожить в Вене еще год, прежде чем угодили в концлагерь.
Тилли
Благодаря тому, что я остался в Вене, мне представился случай познакомиться с моей первой женой, Тилли Гроссер. Она работала медсестрой, ассистенткой профессора Доната, и сразу мне приглянулась, потому что походила на испанскую танцовщицу, как я себе их в ту пору представлял. Но сошлись мы подругой причине: Тилли решила влюбить меня в себя, чтобы отомстить за подругу, с которой у меня что-то наклевывалось, но потом я ее бросил. Я тут же разгадал ее умысел и открыто ей об этом сказал: это произвело на Тилли сильное впечатление.
Однако следует уточнить, что самое примечательное в нашем союзе придется искать не там, где все думают: я женился на Тилли не потому, что она была так очаровательна, и она вышла за меня не потому, что я «такой мозговитый», причем мы оба весьма гордились тем, что причина нашего союза оказалась не столь банальной.
Разумеется, ее внешность меня привлекала, но еще больше — ее существо, ее… как это назвать? Естественный ум, сердечный такт? Приведу для пояснения пример: ее мать в один непрекрасный день лишилась брони, которую она имела постольку, поскольку ее дочь работала в клинике. Было объявлено, что родственники льготников больше не имеют права на отсрочку депортации. Незадолго до полуночи в дверь позвонили. Мы с Тилли как раз находились в гостях у ее матери. Никто не решался открыть дверь, все были уверены: принесли повестку о депортации. Наконец кто-то отворил — и кого мы увидели? Курьера из религиозной общины, который принес матери Тилли предписание с утра приступить к новой работе — помогать при вывозе мебели из квартир депортированных евреев. И вместе с этим предписанием курьер вручил моей теще удостоверение, автоматически спасавшее ее от депортации.
Курьер ушел, мы остались втроем, смотрели друг на друга — нет, мы сияли, — и первой нашла что сказать Тилли: «Ну, разве Бог не в каждом?» Прекраснейшее богословие, самая краткая сумма теологии, Фома Аквинский позавидовал бы!
Что же побудило меня жениться на Тилли? Однажды она готовила обед у меня дома, то есть в квартире моих родителей на Чернингассе, и тут зазвонил телефон. Меня срочно затребовали в больницу Ротшильда: к одному из терапевтов поступил пациент, наглотавшийся снотворного, — не хочу ли я опробовать на нем свои хирургические приемы? Я даже не стал варить кофе, сунул пару кофейных зерен в рот и разжевал их на пути к стоянке такси.
Через два часа я вернулся, семейный обед был сорван. Я-то думал, все поели без меня (и родители действительно так и поступили), но Тилли дождалась и приветствовала меня отнюдь не ворчней: «Наконец-то явился, я тебя заждалась, проголодалась», но вопросом: «Как прошла операция, как себя чувствует пациент?» В этот момент я и решил взять эту девушку в жены, не потому, что она значила что-то для меня, но потому, что она была собой.
Через два часа я вернулся, семейный обед был сорван. Я-то думал, все поели без меня (и родители действительно так и поступили), но Тилли дождалась и приветствовала меня отнюдь не ворчней: «Наконец-то явился, я тебя заждалась, проголодалась», но вопросом: «Как прошла операция, как себя чувствует пациент?» В этот момент я и решил взять эту девушку в жены, не потому, что она значила что-то для меня, но потому, что она была собой.
Уже в лагере я подарил ей к 23-му дню рождения какую-то мелочь, которую мне удалось раздобыть, и написал: «На твой праздник желаю себе, чтобы ты хранила верность себе». Двойной парадокс: на ее день рождения я пожелал что-то не ей, а себе, и пожелал, чтобы она хранила верность себе, а не мне.
Мы и еще одна пара оказались последними евреями Вены, кому национал-социалистические власти разрешили вступить в брак. Затем еврейский загс попросту закрыли. Вторая пара — мой учитель из средней школы доктор Эдельман (лет за двадцать до того он преподавал мне историю) и его супруга.
Даже в официальном браке евреям запрещалось иметь детей — не официально, однако де-факто. Был опубликован указ, согласно которому всех евреек, у кого будет установлена беременность, прямиком отправляли в концлагерь, а медицинская ассоциация одновременно признала, что для евреек аборт не является противозаконным. Тилли вынуждена была принести в жертву нашего нерожденного ребенка. Моя книга «Неуслышанный крик о смысле»[64] посвящена ему.
В религиозной общине наш брак скрепили под хупой — навесом, символизирующим небо, и мы пошли, как требовалось, к фотографу (пешком, поскольку евреям успели запретить пользование такси). Тилли так и шла в белой фате новобрачной. Затем мы вернулись домой, заглянув по пути в книжный магазин, на витрине которого я заприметил книгу «Мы хотим пожениться». Не без колебания вошли мы внутрь, Тилли все еще, разумеется, в фате, и мы оба — меченые желтыми звездами. Я доставил себе удовольствие, уговорив Тилли спросить эту книгу: я хотел, чтобы она «утвердилась», и вот она, украшенная белой фатой и с желтой еврейской звездой на груди, краснея, обратилась к продавцу, спросившему, что ей угодно: «Мы хотим пожениться».
Наше свадебное фото сослужило мне службу и после войны: по ее окончании я оказался первым гражданином Австрии, кому оккупационные власти разрешили выехать за границу для выступления с докладом на конгрессе. Конгресс состоялся в Цюрихе. Оставался открытым вопрос, пропустят ли меня через границу, да и швейцарских франков у меня все равно не было, так что хозяевам пришлось встречать меня на вокзале. Это была семья, у которой Густав, брат Тилли, жил в пору эмиграции. Из Инсбрука я телеграфировал в Цюрих и предупредил, что в качестве опознавательного знака воткну в петлицу пальто значок ассоциации узников концлагеря — перевернутый красный треугольник.
В Цюрихе мне пришлось долго дожидаться, пока за мной кто-то явится. Никого не было видно. Вскоре платформа опустела. И вдруг из тумана вышла дама, неторопливо приблизилась ко мне, на каждом шагу сверяясь с фотографией, которую она держала в руке.
— Вы доктор Франкл? — спросила она. И тут я разглядел, что она взяла с собой свадебную фотографию, на которой были запечатлены мы с Тилли. Без нее она бы никогда меня не узнала.
На вокзале собралось множество людей с этими красными перевернутыми треугольниками в петлицах пальто — где уж тут разобраться, который из них доктор Франкл. В тот самый день проходила акция «Зимняя помощь», сбор средств, и каждый, кто бросал деньги в копилку сборщика, получал в подарок такой значок. К тому же эти значки были крупнее моего и сразу бросались в глаза.
Концлагерь
Итак, мы отпраздновали свадьбу. Девять месяцев спустя мы угодили в лагерь Терезиенштадт. Два года мы пробыли там, а затем, когда у Тилли еще сохранялась бронь — она работала на слюдяной фабрике, имевшей оборонное значение, — меня уже определили «на восток», в Освенцим. Поскольку я понимал, что Тилли — уж я-то ее знал — сделает все, лишь бы последовать за мной, я ясно и недвусмысленно запретил ей добровольно записываться на депортацию. Это было тем более опасно, что уход с фабрики могли истолковать как саботаж работы на военном предприятии. И тем не менее Тилли, втайне от меня, подала заявление на депортацию и, по неизвестным мне причинам, получила разрешение.
Во время транспортировки она была вполне верна себе. После краткой панической реакции, когда она зашептала мне: «Вот увидишь, нас повезут в Освенцим» — кстати, в тот момент едва ли кто мог об этом догадаться, — она вдруг взялась разбирать наваленный грудой в переполненном вагоне багаж и уговаривала всех помочь ей в этом занятии. Вскоре она совершенно успокоилась.
Последние часы, которые мы вместе провели в Освенциме, она сохраняла наружно бодрость. Непосредственно перед расставанием она мне шепнула: ей удалось раздавить часы (насколько припоминаю, речь шла о будильнике), чтобы этот трофей не достался эсэсовцам; эта ничтожная победа явно доставила ей радость. Мужчин и женщин разделили, в последний момент я сказал ей настойчиво, простыми словами, чтобы она в точности меня поняла: «Тилли, выжить любой ценой. Ты слышишь? Любой ценой!»
Я думал о том, чтобы она, если возникнет ситуация, когда спасение ее жизни будет зависеть от согласия на сексуальные отношения, ни в коем случае не упустила этот шанс из-за меня. Я выдал заранее индульгенцию, опасаясь стать причиной ее несговорчивости, которая приведет к смерти.
Вскоре после освобождения в Тюркхайме (Бавария) я брел через поле и повстречал такого же освобожденного узника. Мы разговорились, во время беседы он вертел в пальцах какую-то вещицу.
— Что это? — спросил я.
Он раскрыл ладонь, и я увидел маленький золотой глобус с синей эмалью на месте океанов и надписью по золотой ленте экватора: «Мир движется любовью». Похожую подвеску, очень похожую, я подарил Тилли на первый ее день рождения, который мы отпраздновали вместе. Похожую — или это она и была? С большой вероятностью та самая, ведь когда я ее покупал, их всего две и продавали на всю Вену. А в Бад-Вёрисхофене, возле Тюркхайма, эсэсовцы обустроили склад для драгоценностей и украшений, которые в большом количестве доставляли из Освенцима. Я выкупил у случайного знакомца этот глобус — на нем осталась небольшая вмятина, но мир, как и прежде, был движим любовью…
И кратко, напоследок: в первое же утро, когда я вернулся в Вену, в августе 1945 года, я узнал, что Тилли умерла в Берген-Бельзене. Умерла она уже после того, как лагерь был освобожден английскими войсками. Они обнаружили в лагере 17 000 трупов, и в первые шесть недель после освобождения к ним прибавилось еще 17 000 — среди них оказалась и Тилли. Мне также сообщили, что цыгане по ночам варили на костре части трупов, в особенности предпочитая печень. Потом меня долго преследовала навязчивая картина: цыгане, поедающие печень Тилли…
Депортация
Вернемся к моменту депортации. Ситуация обострилась, я со дня на день ожидал приказа о депортации — вместе с родителями — и пока что сел и срочно написал первый вариант книги «Доктор и душа»: пусть уцелеет хотя бы эта квинтэссенция логотерапии.
И даже когда меня доставили в Освенцим, рукопись все еще оставалась при мне, зашитая под подкладку пальто. Разумеется, там она затерялась (один экземпляр первого варианта все же вынырнул спустя какое-то время после войны, однако к тому моменту я успел подготовить новый вариант, зато многие дополнения, которые я сделал в рукописи до перевода в Освенцим, так, разумеется, и канули). По прибытии в Освенцим я был вынужден бросить все — одежду и остававшееся у меня имущество, в том числе предмет особой гордости — значок альпинистского клуба «Донауланд», который подтверждал мою квалификацию скалолаза.
Об Освенциме я уже кое-что рассказал. Предварительное впечатление о «настоящем» концлагере (в отличие от «образцового гетто» — Терезиенштадта) я получил в так называемой «малой крепости» — концлагере на окраине основного лагеря Терезиенштадта. Проработав там несколько часов, я был с ног до головы покрыт тридцатью ранами — и большими, и совсем незначительными, и мой земляк Пюлхер, гангстер, о котором мне еще предстоит рассказать, поволок меня в барак. На улице Терезиенштадта меня увидела Тилли, подбежала:
— Бога ради, что с тобой сделали?
В бараке она, опытная медсестра, обработала и перевязала мои раны, и к вечеру я настолько оправился, что для утешения и развлечения она отвела меня в другой барак, на полуподпольное собрание, где известный джазмен из Праги, тоже заключенный, играл мелодию, которой предстояло сделаться неофициальным гимном концлагеря: «Для меня ты красива»[65].
Контраст между пыткой, пережитой в первой половине дня, и вечером джаза был типичен для нашего существования со всеми его противоречиями — красота и уродство, человечность и бесчеловечность рядом.