– Зачем мне нужен диплом?
– То-есть как зачем? А как же без диплома? Ведь ты же захочешь работать архитектором.
– А меня и так берут работать архитектором в шестую мастерскую Киевпроекта. Я уже даже эскизирую конкурсный проект музея Ленина в Москве для бригады Милецкого.
Толик осел в Киевпроекте, женился и отпустил совсем неуправляемую бороду «а ля Карл Маркс».
У меня тема диплома была суховатая, планировочная – Киевский район Чоколовка – в это время там был еще пустырь. Отец посоветовал мне включить в диплом разработку двух типов жилых домов для этого района с малометражными квартирами. Особенно я гордился 12-этажным точечным домом. Мне удалось выкрутить планировочную схему, в которой восемь квартир выходили на одну лестничную клетку. Тогда это был рекорд.
Работы было много – 14 досок. «Китайцы» у меня были добровольные, самого высокого класса. Покраску генплана взялась сделать Клара Георгиевна Демура – ассистент кафедры, покраску фасада точечного дома взял на себя Юра, причем он решил красить гуашью, что тогда было внове. Остальные 12 досок красил я сам. Отец в мою работу уже не вмешивался. Он считал, что тут я должен показать полную профессиональную самостоятельность.
Когда работа была закончена, произошло неприятное событие. К нам в гости зашел мой дядя – профессор живописи Михаил Аронович. Отец предложил мне расставить доски и похвастать перед ним законченной работой. Особое внимание дяди Миши привлек фасад точечного дома, на котором Юра изобразил гуашью декоративные облака.
– Все это смотрится хорошо, – заявил он, – но вот на этом подрамнике нужно кое-что обобщить. А ну-ка дай мне воду и большую акварельную кисть.
Ничего не подозревая, я выполнил его просьбу. Долгая работа в одиночку сыграла с ним злую шутку, а заодно и со мной. Мне не могло в голову прийти, что он никогда не работал гуашью, и принял ее за акварель. Он привычным движением зажал подрамник между колен и начал обильно поливать облака водой и размазывать их кистью. Облака потекли на фасад, залили его серо-зелено-голубой краской и фасад просто исчез.
– Странная какая-то краска, – донеслось до меня, – она полностью смывается. – Дядя Миша замолк, а я вообще потерял дар речи. – Нет, нужно взять нормальную акварель и все перекрасить. Ты это все перечерти и мы вместе попробуем сделать мягкую покраску.
– Какое перечерти?! Послезавтра утром защита.
Дядя совсем растерялся и стал спешить домой, а я бросился звонить Юре. Когда он увидел свои разрушенные облака и серо-буро-малиновый фасад, ему стало плохо. Слава Б-гу бумагу на подрамниках я клеил добротно. Мы посоветовались, перетащили подрамник в ванную и мыли его губкой прямо под краном. Смыли все, но чертеж все-таки остался, и за день мы привели его в порядок.
НАСЛЕДИЕ МИХАИЛА АРОНОВИЧА
Передо мной лежат два солидных тома – «Выставки советского изобразительного искусства». 1 том – 1917–1932 годы, второй том – 1933–1940 годы. Эти книги были изданы давно и очень маленьким тиражом, но мне их каким-то чудом удалось вывезти в эмиграцию. В перечнях художников, выставлявшихся на этих экспозициях, я довольно часто встречаю имя своего талантливого родственника Михаила Штейнберга.
Дядя Миша, старший брат отца, был низеньким, абсолютно лысым и очень скромным человеком. Михаил Аронович был блестящим художником, со своим совершенно уникальным стилем и неподражаемой акварельной техникой. Ему пришлось работать в трудные времена и поэтому он разработал свою акварельную технику, дающую ему возможность работать на любой бумаге, любой акварелью и карандашами сепией. Он не стремился к легкости и прозрачности своих акварельных картин. Иногда он работал над одной акварелью месяц или два, корректируя по ходу сепией и добиваясь удивительной мягкости изображения. При этом он использовал большое количество воды для размывания красок. На кафедре говорили, что на том месте, где он работал, пол начал прогнивать от большого количества возлияний.
Приехав в Киев после войны в уже очень солидном возрасте (62 года) и не обнаружив своей мастерской и своих картин, он сначала впал в депрессию, а потом бросился лихорадочно работать, запечатлевая все киевские развалины. Он тоже поселился в одной из наших комнат вместе с другими родственниками, отделился от них занавеской и сразу же, как и следовало ожидать, их отношения испортились. Квартирная служба Академии, давшая квартиру отцу, была не в восторге от этой Вороньей слободки. Родичи бегали по вечерам к отцу жаловаться друг на друга.
– Он является вечером после своих этюдов, – говорила племянница отцу, – и наедается чеснока, а мы должны задыхаться. Если это будет продолжаться, то мы не выдержим и того срока, о котором мы договорились. – Они договаривались на два месяца, но, как показало время, они выдержали спокойно целых десять лет.
– Мало того, что она третирует меня непристойными выкриками, – жаловался дядя Миша, – то я еще не могу отдохнуть после трудового дня, так как ее муж репетирует свои упражнения на скрипке.
– Ты должен ему сказать, чтобы он быстрее добивался комнаты и выезжал отсюда, – науськивала отца племянница.
– Ты должен заставить их прекратить эти хамские выступления в мой адрес, – требовал Михаил Аронович.
Отец был в ужасе. Он пытался их успокаивать и уверял, что они сами должны решить свои взаимоотношения. Отцу приходилось довольствоваться старой пословицей, что никакое добро не остается безнаказанным. Если учесть, что в нашей квартире жило еще три семьи, то станет понятно, что обстановка у нас была не очень простой.
Дядю Мишу назначили заведующим кафедрой рисунка и живописи КИСИ и дали профессуру. В связи с этим он получил через несколько лет комнату на первом этаже недалеко от нас на Большой Житомирской. Дом был старым, этажи высотой более четырех метров. Вскоре стены его комнаты оказались полностью завешены картинами в простеньких рамах, расположившимися вплотную друг к другу.
Установившееся благополучие оказалось недолгим. После кампании с гонением на беспаспортных бродяг его пытались тоже в чем-то обвинить. Но не найдя никаких следов космополитизма в его творчестве, отправили на пенсию. Заодно его исключили из Союза художников, членом которого он был с 1937 года. Выгнали с формулировкой «за формализм». Все знали, что он реалист, но доказывать это было бессмысленно и некому, так как решение принимало правление Союза – коллективный орган по указанию свыше.
Дядя Миша продолжал напряженно работать. Он вел замкнутый образ жизни. Иногда его посещали друзья скульпторы – Ковалев и Ульянов, с которыми он оживленно обсуждал последние интриги Союза художников.
Когда я его посещал, он угощал меня домашней наливкой собственного изготовления, расспрашивал о новостях в КИСИ, показывал новые работы. При этом я чувствовал, что его пояснения продиктованы многочисленными последними гонениями. Вместо того, чтобы говорить о композиции и колорите, он убеждал меня в реалистичности своих картин.
– Ты посмотри на это яблочко на натюрморте. Оно совсем живое, как настоящее. А как крутится этот кувшин – он стал объемным как на скульптуре.
А я в ответ говорил о его неординарных композициях в пейзажах, о живых и мучительно извивающихся деревьях, как бы растущих у вас на глазах.
Он испуганно смотрел на меня.
В Союзе художников его восстановили, и он начал готовить юбилейную выставку к своему восьмидесятилетию. Каталог работ, которые он приготовил насчитывал 319 наименований, несмотря на то, что много картин погибло во время войны. Он был невероятно работоспособен. Но его мечте не удалось осуществиться. Его работы есть в музеях 38 городов, в том числе Ленинграда, Львова, Одессы, Севастополя и т. д. А в Киеве его картина есть только в музее революции. Нет пророка в своем отечестве. Все попытки его учеников устроить ему выставку не встречали поддержки в Союзе художников.
У нас были картины, подаренные нам дядей Мишей: и у отца, и у меня, и у Ирины. У меня было шесть картин, подаренных мне автором с трогательными надписями.
После его смерти первыми в его комнате оказались родственники во главе с племянницей, которая так критически относилась к его образу жизни и осуждала его диету. На третий день нам с отцом вручили ключи от его квартиры. Отец не хотел туда идти, и он попросил меня пойти в квартиру на Большой Житомирской, где дяде Мише принадлежала комната и кладовая, забрать картины и краски к себе, а он посмотрит их и распределит по своему усмотрению.
На следующий день после работы я пришел туда, но не обнаружил в комнате ни картин, ни красок. Стены были пустыми, голыми, и вся комната представляла из себя весьма убогое зрелище. Все окантованные картины исчезли и краски тоже. В углу сиротливо стоял муляж Венеры Милосской со страшным коричневым шрамом на шее. Абажур исчез. Бледная лампочка освещала две посмертные маски Пушкина и Толстого, висевшие у окна на стене, что усугубляло это мрачное зрелище. В кладовой я нашел три большие папки с эскизами и неокантованными работами и несколько коробок с тюбиками использованных масляных красок без колпачков, завернутых в тряпки и бумажки. Одна коробочка немецких красок «Рембрандт» состояла почему-то из шести тюбиков фиолетового масла.
Все эти остатки нужно было отнести домой, так как от меня потребовали вернуть ключи на следующий день. Жил я тогда один. Телефона у дяди не было. До моего дома было меньше двух кварталов, и я решил, что сам управлюсь. Папки и маски я перенес без особого труда и оставил их на ступеньках в вестибюле нашего подъезда, так как был уверен, что их не тронут. Оставалась только гипсовая Венера Милосская.
Тряпок у дяди в комнате я не нашел. Пришлось взять Венеру за талию, прижать к себе и в таком виде двинуться домой. Когда я проходил по Рыльскому переулку мимо Высшей партийной школы, я наткнулся на группу оживленно беседующих молодых людей. При моем приближении они умолкли, и я услышал реплику:
– О, гляди-ка! Вот движется Пигмалион в обнимку со своей Галатеей!
– А чего это он ей руки поотшибал?
– А чтобы она ему не изменяла.
– Чтобы не изменяла нужно было отшибить…
– Так она же ему самому нужна.
Если судить по проявленной эрудиции, это вряд ли могли быть слушатели Высшей партшколы. Однако непосредственность и категоричность высказываний свидетельствовала об их принадлежности к этому элитному клану. Сделав три остановки в пути, я, наконец, добрался до нашего подъезда. Когда я вошел в вестибюль, то увидел такую картину. На ступеньках сидела Катя, тетушка нашей дворничихи Маши, хорошо принявшая горячительное. Она раскачивалась и с увлечением рассматривала акварели Михаила Ароновича.
– А, Саша! Дывы, хтось выставил малюнки, видать не пондаравились, а мне они нравляться. Я облеплю ими нашу с Машкой нору (так она называла коморку, которую им разрешили огородить под лестницей).
– Положите сейчас же на место, только осторожно, чтобы не помять. Вот так. Это мои рисунки.
– Твои? Когда ж ты успел столько намалевать?
– Пить меньше надо, тетя Катя, тогда все успеете, – сказал я опуская Венеру на пол.
– Да я почти и не пила. Тут Машка опять с мужиком. А мне чего там делать? Я выхожу, а тут малюнки, ну я и стала глядеть. А шо це ты за памьятник приволок? Видать с фонтана. Нет. На фонтанах пионеры, а тут голая баба. Совсем без рук, одни сиськи торчат. Хто це такая?
– Венера ее зовут. Это греческая богиня.
– А шо ж вона без рук?
– Так ее такой и откопали.
– Это шо ж ее похоронили голую в одной юбке? Ты шото путаешь.
– Да, вот в партшколе тоже посчитали, что это Галатея.
– А це хто такая?
Я сел для передышки на ступеньки рядом с Катей и кратко изложил ей историю Пигмалиона. Она сильно переживала и причитала.
– Ой, господи, шо ж в свити робыться!
В это время в подъезд вошла наша соседка Клава. Следует отметить, что она успела обогнать намного тетю Катю. Это чувствовалось по ее нетвердой походке.
– А шо вы тут такое интересное делаете?
– Та вот Саша рассказал мени про цю билу кралю. Скульптор, шо зробыл ее, так в нее втюрился, что она ожила и они почали жить разом. А кличут ее Галянтея. Вот така сыльная любов.
– Какая еще любовь. Мужики совсем з ума посходили. Мало ему баб вокруг, так ему еще с каменной богиней махаться надо.
– А ты шо нервичаешь? У тебя же свой мужик есть.
– Да что то за мужик – одно слово инвалид трудового фронта. Сейчас пилить начнет: что пила, да где пила, да с кем пила. Надоело. Пошли, Саша, додому. Это твое барахло? Давай я подсоблю. Ты бери бабу, а я морды этих покойничков и одну папку. Остальные сам заберешь.
Лифт, как всегда, не работал. Пока мы поднимались по лестнице на четвертый этаж, Клава разглагольствовала все время. В основном она говорила, что рада оказать мне услугу, и намекала, что может оказать мне и другие, более интимные услуги, так как «увидишь, я буду помягче да повеселее твоей Галантереи, потому как…».
Ее монолог был прерван, так как на лестничной площадке встречал ее муж. Он, действительно, был инвалидом, ходил с палкой, сильно хромал и, как я понимал, находился не в лучших отношениях со своей супругой.
– Ты где шлялась? Ты с кем пила?
– Кому мила, с тем и пила. Тебе не дело.
– Ах ты стерва гулящая…
Я не стал дожидаться конца этой приятной беседы, забрал у нее маски и папку и проскользнул в нашу квартирную дверь. У них в комнату был свой вход с лестницы – они размещались в комнатке бывшей прислуги и считались полуправными соседями (их права распространялись только на ванную и уборную). Когда я выскочил забрать Венеру, скандал уже набрал обороты и в него включилась их дочка с криками: «Что же вы за люди такие – грызетесь как собаки!»
Я занес все домой. Краски пришлось выкинуть, папки надо было еще тщательно изучать. Венеру, обезображенную шрамами, нельзя было оставлять в таком непристойном виде. У этого «памятника», как ее называла Катя, была своя история. Отцу на юбилей, к его шестидесятилетию, сотрудники принесли в подарок гипсовый муляж Венеры Милосской. Муляж был настолько хорошо выполнен в мастерских Академии профессиональными скульпторами, что с него прокладчики сделали кусковую форму и изготовили несколько этих богинь для подарков своим корифеям в знаменательные даты. Мы установили Венеру на крепкий довоенный столик, на котором она себе жила спокойно до появления у нас домработницы.
Когда мама стала серьезно болеть, наша жизнь очень осложнилась. Отец в хозяйственных делах был абсолютным «чайником», как сейчас говорят, а я был загружен институтскими делами по горло. Появилась приходящая работница Галя. Галя была не очень молодой, но довольно расторопной и бойкой женщиной. Полдня она торчала на кухне, готовила обед и болтала с соседями. Как мне сообщила соседка, нашу Галю занимал один очень актуальный вопрос. «Как это так, я уже два месяца у их работаю, и ни разу ко мне не приставал ни Саша, ни Кавароныч (так она называла Якова Ароновича)». Но в общем Галя была хорошей работницей, кроме одного своего качества – она очень увлекалась техникой. То я обнаружил, что она носит антену от телевизора КВН по комнате, ставит на подоконник и на балкон, проверяя видимость. То она разобрала электроутюг и не смогла собрать. То я ее обнаружил со своим фотоаппаратом, который она не успела разобрать, другой раз с Рихтеровской готовальней, в которой ее очень удивил циркуль с двумя дужками. Этот циркуль она в следующий раз прилива любознательности все-таки прикончила.
Однажды я обнаружил на Венере потеки и спросил у Гали, что тут произошло.
– Дак надо же было ее помыть, так я ее протерла мокрой тряпкой.
– Теперь ее придется покрыть белилами.
– Дак ты же ее не сдвинешь – она же каменная.
– Во-первых, не каменная, а гипсовая, а во-вторых, она же пустая в середине.
– А как же ее делали? Ведь форма же снаружи а не внутри.
– Я тебе как-нибудь потом покажу.
Но у Гали не хватило терпения дожидаться объяснений. Она решила все проверить без меня. Через полчаса я обнаружил Венеру у нее в руках с отломанной головой.
– Она сама отвалилась, – завизжала испуганная Галя. – Но я ее сегодня же склею.
Она где-то достала жуткий коричнево-черный клей и приклеила-таки голову. Отец не стал ее ругать, но на раненую Венеру смотрел скептически. Так что когда дядя попросил ее у отца для ученических рисунков, отец ее с удовольствием отдал.
Теперь богиня вернулась в родимые пенаты. На следующий день я зачистил ее раны наждаком и покрасил ее всю гуашными белилами. Она смотрелась как новенькая, на старом месте, все на том же столике.
Я заказал в переплетной новые папки, разобрал акварели и эскизы Михаила Ароновича и разложил их по новым папкам. Однако организацию выставки в Союзе художников никто не поддержал. Некоторые молодые, но уже маститые, даже интересовались, кто это такой: «у нас его выставки никогда не устраивались».
На этом все бы и закончилось. Однако через несколько лет в комиссионные магазины Киева стали поступать работы дяди Миши. И у отца, и у меня начались неприятности. Отец был в республиканском правлении Союза архитекторов, я в Киевском. В правление входили ученики Михаила Ароновича, которые пожаловались председателю правления Седаку, что картины Михаила Штейнберга распродают, в то время как они хотят создать инициативную группу по наследию художника. Седак попросил отца разобраться с родственниками (сомнений, что это делали родственники, не было, так как кто-то выяснил, что при сдаче работ на комиссию, они показывали документы художника, в том числе его профессорский диплом). Отец попросил меня подойти в комиссионный магазин на Крещатике, который специализировался на антиквариате, живописи и скульптуре, и выяснить, кто сдал картины. Я зашел к директору этого магазина. Он оказался весьма вежливым человеком, приятным во всех отношениях. Он носил яркую косынку на шее под сорочкой, что как-то слабо вязалось с образом торгового работника, и периодически старался произносить слова с окончанием на с, что очевидно, по его представлениям, соответствовало образу человека, связанного с искусством. Он выслушал всю мою историю с картинами и после этого сказал.