- Стужи, бездельник, напустил. - Гаврила Степанович прихлопнул дверной сквозняк и вернулся готовить чай.
Чай он всегда готовил сам, ополаскивая прежде крутым кипятком внутренности чайника. Затем следовала мята, заварка, снова кипяток до краев, тронутых пенным буруном, и доведение чая до нужной кондиции на самоварном кратере. Далее на чайник опускалась крышечка и плотно прижималась засаленной рукавицей.
- Ты, Сергей, нынче за провиантом отправляйся, - пробурчал он, сверяя свою память с отрывным календарем. - Считай, что это тебе наряд вне очереди. И не потому мы этот блок выкурили, что нам заняться было нечем, а потому что вонь от него распространялась на весь Коминтерн.
Он так сказал, словно речь шла о сигаретах. Между тем накануне у нас произошла бурная полемика относительно печально известного разгрома блока троцкистов и зиновьевцев. Аргументы типа «лес рубят - щепки летят» я и раньше слышал. Но сравнение людей со щепками представлялось мне подлым и беспомощным способом защиты идеалов революции. Все же рубку деревьев от рубки голов отделяет такая пропасть, что в нее можно падать бесконечно.
- Вне очереди я, полковник, не хожу, - отвечал я насмешливо. - Я человек воспитанный. Очередь в нашем советском обществе полагается соблюдать. Она создает иллюзию равенства и братства.
- Болтай, - беззлобно реагировал на мою тираду Обрубков.
По четвергам в Пустыри заезжал фургон с продовольствием, ведомый моим давешним автобусным попутчиком Виктором. Угадать, к какому часу он будет, получалось редко. Виктор мог подъехать к десяти, а мог запросто и к шестнадцати. Но уже в десять страждущие мутанты подтягивались к сельпо. Карточную систему в стране победившего социализма давно упразднили, отчего портвейна иной раз хватало не на каждого. Впрочем, надо честно признать, подобная картина имела место разве что к Пустырях. Негласный указ партии и правительства о снабжении народа креплеными винами исполнялся неукоснительно, ибо это уравновешивало его сознание с окружающей реальностью.
Я спешился, воткнув лыжи в сугроб у магазинного крыльца. Трое бузотеров - дед Сорокин и братья танкисты - уже захватили высоту в ожидании фабричной гадости. Своей отравы в поселке было с избытком, но портвейн «Золотистый», пожалуй, добавлял единственную возможность разумно потратить заработанные рубли.
В тройке ожидающих солировал дед Сорокин:
- Когда он увел из докторской конюшни мерина, он мне еще только показался, но когда он, контра, каменную буржуйку с фонтана снял, вздулись жилы на лбу возмущенного крестьянства!
- Каменную буржуйку?! - опоздав к началу истории, я успел удивиться. Сколько я слышал, временные печи, больше известные в быту под названием «буржуйки», всегда производились исключительно из металла.
- Бюст, - сурово пояснил рассказчик. - Женщину с грудьми.
- Ты чего к деду лезешь?! - осадил меня Ребров-старший. - Ты стой, пока стоишь, и не дергайся.
Это было здравое предложение, и я его принял.
- Так вот, - продолжил Сорокин. - И сказал Трофимка над телом брата: «Потому ты теперь, Павлуха, законченный кулак и подкулачник, что зря ты, падла, моей бабе подол задирал, пока я австрийских вшей откармливал. Но я страдаю не за себя, а за весь наш Брусиловский прорыв, и ша».
Рассказ долгожителя носил какой-то былинный характер.
- Да, мудянка вышла, - туманно резюмировал Тимофей.
- Но с годами я осознал, - обратился Сорокин уже непосредственно ко мне, - что корень тут был не в изваянии, а в ревности. Ревность, малый, того гада в могилу унесла. Так что ты Фильку-то учитывай в будущем. Он тебе за Настену башку отвинтит.
- А мы подсобим! - вызвался Тимофей в добровольцы. - Подсобим, братуха?!
- Законно, - кивнул Ребров-старший. - Будет наших девок трепать.
- И откуда вы все знаете, дедушка? - усмехнулся я, присматриваясь к Сорокину.
- Оттуда знаю, - серьезно отвечал долгожитель, - что я и есть Трофим Сорокин, георгиевский кавалер и первый на селе большевик, имеющий контузию. Мерина-то, слышь, я себе забрал. А семью ветеринара определил на постой в дом казненного мироеда Павлушки. С тех суровых пор и обитают Белявские в этом доме.
- Что ж вы помещика-то пощадили? - не унимался я. - Помещика пощадили, а брата - шлепнули!
- Доктор мои декреты принял, - ушел дед в пространные рассуждения. - Он и роды у бабы моей принимал. Да что здесь! Лучший ветеринар во всей губернии помещик наш был! Опыты ставил на животных! А сам родимчиком, вишь ты, маялся. Судорога его порой дергала, как лягушку под электричеством. Изо рта пена шла, пока палку зубами не изгрызет. В девятнадцатом наш доктор без вести канул. Говорили, до атамана Семенова подался. Казачье войско без ветеринара не способно. Конь, он тоже требует.
- Ты чего к деду лезешь?! - очнулся вдруг Ребров-старший от зимней спячки.
Был он, оказалось, левша. Получив по другому уху, я слетел со ступенек и проверил, как там поживают мои лыжи. А тут и фургон подъехал. Я молча вернулся на крыльцо.
- За мной будешь! - предупредил Тимоха. - Сорокин и мы с брательником раньше заняли!
Не знаю уж, сколько и где они заняли, но купили они сразу четыре ящика «Золотистого».
Пока строгая продавщица Дуся, вооружившись химическим карандашом, принимала товар у экспедитора, мы с моим автобусным собутыльником Виктором устроились внутри сельпо на подоконнике. Обыкновенно шофера сами подрабатывают экспедиторами, совмещая две ставки. Почему Виктор пренебрегал обычаем, я у него не справился. Возможно, ему скучно было колесить в одиночестве, или, возможно, разгружать фургон он считал ниже своего достоинства. Сидя, мы общались вполголоса, да и присутствующие к нам интереса не проявляли, так что содержание нашей беседы осталось между нами.
- Стало быть, на Обрубкова пашешь? - Виктор дослушал скупую сводку моих приключений, из которой я удалил почти все, кроме «пришел, устроился, тружусь», и глянул на меня как-то искоса.
- На государство, - уточнил я подчеркнуто вежливым тоном.
- Зря обижаешься. - Он снял с языка табачную крошку и щелчком отправил ее в полет. - Обрубков сволочь. Не хотел я тебе в автобусе тогда говорить. Сволочь, сволочь, не сомневайся.
Тут я потребовал объяснений, и Виктор мне их дал. С его слов выходило, что Обрубков никакой не полковник, а наоборот, бывший полицай. Спас его от возмездия уполномоченный НКВД некто Паскевич. Сей Паскевич, уйдя из органов на пенсию, сам поселился в Пустырях. Здравствует здесь и поныне. А в сорок первом как будто бы по его заданию Обрубков внедрился к фашистам.
- Значит, по его заданию Гаврила и батю моего с другим еще подпольщиком расстрелял, - процедил шофер, затаптывая окурок в доски пола.
- Но егерь-то в Пустырях только с пятидесятых! - вступился я за Гаврилу Степановича.
- Святая ты простота. - Виктор закурил вторую подряд. - Он, вражья сила, рванул на Дальний Восток япошек бить. А вернулся, когда все заглохло. Не по амнистии, заметь. Как герой вернулся. Грудь в орденах. Но кое-кто помнит его еще со свастикой на повязке. Все, что ль?
Не подав мне руки, Виктор снялся с подоконника и вышел за экспедитором на улицу.
Я приобрел у Дуси по списку Обрубкова бакалею с крупами, хлеб, рыбу-частик, от себя «Примы» пачек десять и двинулся в нижние Пустыри.
Откровениями Виктора я был весьма удручен. Мой московский друг Саня Угаров вывел формулу: «Хочешь сохранить врага - не заводи с ним личного знакомства». Когда-то прошедший «Афган и водку», он знал, о чем говорил, хотя о своем интернациональном прошлом теперь предпочитает помалкивать.
Позже я убеждался, что для слабого характера и в особенности когда вероятный враг вам чем-то импонирует, эта формула верна во всех случаях. В лучшем из них вы его обязательно выслушаете и, выслушав, согласитесь хотя бы частично с его доводами. Но если вы по стечению обстоятельств сошлись с ним накоротке, если вы, паче чаяния, оказались у него в долгу, то и вовсе прощайтесь с принципами. Так было в случае моем и Гаврилы Степановича.
Сперва я хотел его уличить. Я заготовил речь, суть которой сводилась к тому, что жить под одной крышей с предателем и убийцей противно моему существу. Произнеся мысленно речь до пяти раз, я сбился. Я ее постоянно усиливал и оттачивал, и речь потеряла свою первозданную чистоту звучания. Вместе с тем явился вопрос: что я знаю про Виктора и что - про Гаврилу Степановича? Виктор выпил мой «Зверобой». Гаврила Степанович обогрел меня и угостил фиолетовым самогоном. Виктор бросает на пол окурки. Гаврила Степанович - нет. Вообще, Обрубков своим поведением, характером и образом жизни полностью исключает все услышанное. Чужой навет, подхваченный сгоряча, мог жестоко оскорбить его. Посоветоваться с Настей, переложив на нее ответственность? Исключено. Оставалось только звонить Губенко и выяснять исподволь, где зарыты собачьи потроха.
ПАСКЕВИЧ
Тем же вечером я отправился в особняк Реброва-Белявского телефонировать Губенко.
В настоящих записках я склонен величать особняк не иначе как «Замком». Так называется незавершенное произведение Франца Кафки. Тогда Алексей Петрович отнесся ко мне в точности как чиновники из романа отнеслись к приезжему землемеру. Он попросту игнорировал факт моего существования в Пустырях. В первую же нашу встречу он скользнул по мне взглядом, будто по утвари, и на том наше знакомство завершилось. Тогда я списал это на счет психической травмы, вызванной потерей наследника. Оказалось, я слишком высоко себя вознес. Два-три последующих свидания на улице лишили меня наивных иллюзий. Пробовал я здороваться, да мимо. Впрочем, с подобным отношением к своей ничтожной персоне я уже сталкивался. Эдак примерно относилась ко мне поначалу и дворничиха на Суворовском. Когда, однако, я промазал, высыпая в бак для отходов мусорное ведро, она таки снизошла до меня. Она орала на весь двор минут пятнадцать. Потраченные в мой адрес эпитеты с лихвой окупили все предыдущее невнимание ко мне. И не то чтобы я нашел пропасть общего между нашей дворничихой и Алексеем Петровичем, но, стучась в струганные ворота «Замка», я приготовился к чему-то подобному.
На меня посмотрели в щель «Для писем и газет».
- Зачем бьешь? - спросили враждебно.
По акценту я догадался, что имею дело с привратником-татарином.
- Письмо, - отозвался я нахально, отсекая возможные ссылки на отсутствие хозяина. - Заказное. Лично товарищу Реброву-Белявскому.
Другого телефона в Пустырях не было, а значит, не было у меня и другого выхода.
Скрипнул засов, и сбоку отворилась пешеходная дверца. Во двор я ступил с гордо поднятой головой, зацепившись при этом шапкой о притолоку. Шапку сорвало, однако я успел ее поймать. Татарин Ахмет с топором в опущенной руке отодвинулся, пропуская меня дальше.
- Дрова колоть собрались? - поинтересовался я саркастически.
Сам пустыревский воевода Алексей Петрович встретил меня на высоком крыльце, опершись на балясину, будто на посох. Свитер с воротником под горло и галифе с лампасами, заправленные в старомодные бурки, придавали ему сходство со свадебным генералом. Он смотрел на меня сверху вниз глубоко посаженными глазами, и смотрел так Ребров-Белявский, я полагаю, на всех, независимо от того, стоял он на крыльце иль на коленях.
- Чему обязан? - спросил Алексей Петрович угрюмо.
- Позвонить бы. - Готовый удовлетвориться его отказом - сделал все что мог! - и с чистой совестью вернуться к Обрубкову, я повел себя вызывающе. - Знаю, о чем вы думаете. Сейчас, думаете, врать начнет про важные обстоятельства, сопляк. Да нет, не стану. Звонок, признаться, ерундовый. Так, с приятелем поболтать. Скучно тут у вас.
- Проводи, - бросил Ребров-Белявский татарину. После чего отвернулся и, тяжело ступая, пошел
в дом. Я остолбенел, глядя ему в спину. А где негодование патриция? Где «вон отсюда»? Где прибаутка о «сверчках и шестках»?!
- Не знаешь, о чем думаю, - сказал Алексей Петрович через плечо, словно бы и не ко мне обращаясь, да так оно, в сущности, и было. - Я вообще не думаю. Раньше надо было думать. А теперь-то, знать, пора…
Что «пора», я уже не расслышал. Алексей Петрович скрылся внутри.
- Ходи за мной, - равнодушно позвал Ахмет, указывая дорогу.
Мы обогнули угол, и татарин пустил меня в господские хоромы с черного хода.
Когда- то ходы назывались «черными» оттого, что пользовались ими кучера, лотошники, челобитчики, богомольцы, погорельцы и еще пропасть всякого сброда, именуемого «чернью». Проникали сквозь них и более родовитые господа: арендаторы, приказчики, лавочники, скупщики и кредиторы. То есть, уже те, кто мог бы захаживать и через парадное, но как-то не захаживал. Эту этимологическую справку мне выдал по доброте душевной гардеробщик из кафе «Перекоп», живописуя нравы и быт московской аристократии. Лучшую часть своих юных лет гардеробщик провел, именно охраняя эти самые черные ходы, и потому знал о них многое. Например, что персоны, грамматически более из категории прилагательных, нежели существительных, -беглые, поднадзорные, упившиеся, рассчитанные и застигнутые врасплох, - использовали черный ход исключительно как выход. Причем, застигнутые всегда успевали откупиться. Рассыльных и посыльных это, разумеется, не касалось. Отдельной статьей у него проходили «уличные», каковых В момент прохождения можно было ощупать и, при известном везении, кое-кому задрать юбку. Данную статью гардеробщик вспоминал с особенным удовольствием. Полагаю, самое сильное впечатление детства. В бывшем доходном доме на Суворовском, где я живу и поныне, запасной ход с понятием «черный» связывает разве что вечная темень, вызванная постоянно разбитой хулиганами лампочкой.
Мы с Ахметом проследовали по коридору до лестницы на следующий этаж. Там я попал в кабинет хозяина, обставленный плюшевой мебелью. Судя по книжным полкам, Алексей Петрович был не чужд просвещению. Двести томов «Библиотеки всемирной литературы» и «Большая советская энциклопедия» в полном сборе тому свидетели.
До Губенко я дозвонился сразу.
- Серега!.- обрадовался мой беззаботный товарищ. - Ты где, Серега? А мы тебя обыскались! Арзуманова в панике! Хотела заявление в ментуру тащить, да ей Гольденберг отсоветовал! Сказал, что ты в Таллин двинул и готовишься финскую границу пересечь. Короче, успокоил, как мог.
- Совсем озверели?! - Я чуть не выронил трубку. - Ты же сам отправил меня к своему дяде Гавриле, сукин ты сын! Тридцать пачек «Беломора» еще припер и убедил, что лучших условий даже в Переделкино не сыщешь! Письмо ему, подлец, написал в две страницы!
- Так ты у Степаныча?! - Возбужденный голос Губенко то и дело перебивался каким-то подозрительным треском. - А мы тебя обыскались! Гольденберг уже обращение в Хельсинкскую группу составил! Как он? Все такой же?
- Борь, - я оглянулся на Ахмета, но тот явно не проявлял интереса к разговору. - Ты дядю-то своего хоть раз в жизни видел?
- А что? - притих мой товарищ в далекой столице. - Слушай, Серега… Пьян я был тогда. Ни хрена не помню. Потом еще у кого-то в общаге добавил. Кажется, пива с водкой. Ну, чпок - ты знаешь.
- Меня твой дядя честных правил интересует, а не где ты ханку трескал! - Я стал заводиться. - Я тебе рыло набью, когда вернусь! Что уже под большим вопросом!
- Под чем? - заволновался Губенко. - Ну, мать пристала как репей: «Съезди да съезди! Познакомься хоть с родственником!» Он-де в Москве лет тридцать не показывался!
- Что еще о нем знаешь?
- Да разное. Что герой, что инвалид, что егерем трудится в каких-то Пустырях. С одной-то рукой! Даже схему подробную начертала… Серега, я же родственников, сволочей этих, терпеть не могу! Но схема осталась. А тут ты со своим памфлетом: «Желаю, мол, советскую власть обосрать в художественной форме!…» Серега! А что, междугородние звонки уже не прослушиваются?
- Прослушиваются, - отозвался я в сердцах. - Слышишь треск?
Я представил, как Губенко бледнеет.
- Борь, не ссы! Я пошутил!
- Вам Бориса? - раздался в ответ едва различимый приглушенный голос. - Он в ванной! А что передать?
- Передайте ему общую тетрадь, две пачки махры и конвертов с обратным адресом, - сказал я, досадуя скорее на себя. - Больше на Лубянке ничего не принимают.
Ответом мне были короткие гудки.
- Все. - Бросив трубку на рычаг, я обернулся к татарину. - Хана, по-вашему.
Ахмет кивнул и молча проводил меня на улицу. Домой я вернулся с чувством исполненного долга.
- Давай ко мне переедем, - предложил я Насте ночью. - И бабушку твою заберем. Ей без разницы, где вязать. Там даже лучше. Там батарея центрального отопления.
- Это ты мне предложение делаешь?
- Да, - подтвердил я. - Сложносочиненное.
- Нет, - сказала Настя, отворачиваясь к стене. - Нет. Потом, быть может.
Позже она меня разбудила. Она металась в тяжелом бреду.
- Папа! - стонала Настя. - Он сзади, папа! Берегись! Клыки!
Опять ей снился вепрь. А кому он здесь не снился? Я прижал Настю к себе, погладил по голове, и она затихла.
На следующее утро я сел за свой печатный станок и набросал первый абзац антиутопии: «Минуло тридцать лет, как члены Политбюро в последний раз лицезрели своего Генерального секретаря. И все эти годы его образ окружала таинственная завеса каких-то гнусных домыслов. Сначала страну наводнили слухи. Слухи ползли и множились. С ними велась беспощадная борьба. Репрессии не искоренили брожение в умах, но лишь усугубили его. По здравом размышлении руководители государства оставили массы в покое. Слухи пошли на убыль. Народ постепенно привык к тому, что вождь его - затворник. Народ ко всему привыкает. Особенно когда это не сказывается на ценах. Генеральный секретарь по-прежнему визировал все судьбоносные указы, по-прежнему утверждал бюджет и назначал министров. И только его личный, допущенный к телу референт знал, что империей правит вепрь».