— Хватит-то хватит, — ответил Ауновский не на эту фразу, а на предыдущую, — да почем будет стоить, вот вопрос! Ведь господа Струве хлопочут не из-за себестоимости. Им прибыль нужна. Согласись, неисправимый ты оптимист, Илья Николаевич, — что куда лучше было бы городу самому продавать населению воду ну там с копеечной надбавкой. Зачем ему посредник понадобился? А уж господа Струве, будь уверен…
— Не увег'яй, не увег'яй, не увег'яй, — картаво пропел Илья Николаевич, быстро сворачивая на Стрелецкую улицу. — Ты у меня первый кандидат в директоры Порецкой семинарии. Так что будешь пить чай не из колодцев господ Струве, успокойся, пожалуйста!
Он быстро переоделся дома и зашел в детскую, попросив ямщика, ходившего возле лошадей, обождать еще с минуту.
Мария Александровна уже собрала ему на дорогу и укладывала все в неизменную клеенчатую сумку. Толстенький Володя в рубашке и шерстяных носках, связанных ему няней, уже разгуливал по всем комнатам, слегка кривя ножки под тяжестью своего тельца. Рыжеватые волосы на большом лбу чуть-чуть кудрявились. Говорить он еще не мог, а только кряхтел, хотя крохотная, как кукла, Оля опередила его. Она сказала Илье Николаевичу явственно и четко «папа».
Илья Николаевич поднял дочку, легкую, как пушинка.
— Девочки завсегда раньше мальчиков дар обретают, — по-книжному пояснила няня Варвара Григорьевна, тоже ходившая в церковь, — зато поздний овощ крепче раннего, — прибавила она уже своим лексиконом, не желая дать своего любимца в обиду. — Володечка по осени лучше Оли заговорит!
— Няня, — так же четко и явственно произнесла Оля на руках у отца.
Илья Николаевич засмеялся, поставил ее на пол и, подхватив Володю, подбросил к потолку. Теперь хохотал и малыш, цепляясь за отца и открывая первые щербатые зубки во рту. Потом инспектор прошел в другую комнату, где, усевшись за круглым низеньким столом, шестилетний Саша и старшая, Аня, которой в августе уже исполнялось восемь, сообща что-то громко читали из «Родного слова» Ушинского. Аня, умевшая читать и писать, старательно обучала этим наукам Сашу, а вечером, когда Мария Александровна поканчивала с хозяйственными заботами, старшие дети занимались с ней немецким языком.
Приласкав обоих и послушав с минуту, как Саша медленно, целиком произносит слова по книге, сперва слитно соединив их в уме, — детей учили читать не по складам, а сразу все слово — он прошел к жене и, притворив за собой двери в детскую, крепко прижал ее к себе. Нужно было успеть поручить ей многое: «Если придет Арсений Федорович… Если пришлют из Казани заказанные книги… Если понадобятся деньги…» Но вместо всех этих поручений, которые, он знал, она выполнит лучше его самого и будет сама знать, что делать, он только постоял так, обняв ее, и вздохнул. Ему было, как всегда, жалко оставлять ее одну с детьми. Но ямщик волнуется, — сегодня и так поздно для выезда.
И вот уже опять едет Илья Николаевич, сперва по рытвинам симбирской околицы, потом знакомая ширь распахивается перед ним, дорога становится мягкой, а ямщик, любящий поговорить с барином, поворачивается боком и сетует, что бог дождичка долго не посылает, а дождя бы во как нужно. Левая пристяжка вдруг поддает задними ногами, словно кавалерийская лошадь в галопе, пыль и ссохшаяся грязь комом летят в самую бричку, и ямщик садится прямо, лицом к лошадям, перестает говорить и начинает перебирать вожжами.
Илья Николаевич изучил и полюбил эту особую музыку перебирания вожжами жилистой рукою своего ямщика. Много раз вспоминал он поэтов, воспевших ямщицкую удаль, ямщицкое горе, ямщицкую песню. Он часами следил, как работает рука ямщика, пропуская вожжи между большими и прочими пальцами, давая им скользить по ладони: и снова натягивая и как-то таинственно-непонятно для наблюдателя дергая то за одну пару, то за другую засаленные до блеска ремни, хотя пристяжка и коренная ничуть не отзываются на это дерганье, а поворачивать никуда не надо. Или вдруг натягивает он все четыре вожжи в обоих кулаках, а потом встряхивает ими, словно понукает, а лошади знай бегут, как бежали, и виду никакого не подают на эту музыку переборки. Однажды Илья Николаевич даже не вытерпел и спросил своего постоянного возницу, Еремеича, как же это лошади бегут ровно, ничего не меняя, в то время как он непрерывно трудится над вожжами, то притягивает, то дергает, то опускает… Для чего нужно это?
Еремеич ему тогда долго не отвечал. А когда ответил, видимо обдумав ответ, Илья Николаевич был поражен глубоким смыслом его слов.
— Надо ей, лошади, чувствие дать, что ямщик — он над ней трудится, работает. Вот она тогда и будет бежать ровно, как полагается. А поворачивать — это она и без вожжей лучше нашего брата найдет дорогу. Хоть и тварь она, а понимает. Я, барин, в ямщиках состою издавна. И скажу тебе, Илья Николаевич, лошади первое дело — чтоб ты вожжами работал. Спиной она тебя воспримат, ты работаешь — хорошо, а лошадь слушается, работает. Ты зазевался, задумался, и она, лошадь-то, остановится, иной раз голову повернет. Вот и сидишь, плетешь в руках вожжи, как баба кудель, — чтоб ей, коняге, обидно не было: она работает, и ты работай.
Еремеич говорил о лошади собирательно, объединяя двух своих коней, а подчас и тройку, в одно общее понятие. Илья Николаевич подумал тогда: до чего это верно! Хочешь, чтоб другие трудились, показывай, что сам над ними трудишься…
И снова, как много раз в разъездах, поразил его простой и ясный разум народа, всегда построенный на опыте, выведенный из жизни. Сколько твердили ему со всех сторон о трудности работы с крестьянами, об их упорстве на бессмысленном и стародавнем, об уклончивости их ответов, — а как это оказалось со всех сторон неверно. Он мог разговаривать с ними не только с пользой для себя. Ему было интересно разговаривать с ними.
— Мужик умен… А вы, — «загадочная душа народа», мистики… — почти вслух подумал он, вспоминая рассказ Ауновского.
Дорога пошла еловым лесом, начали жалить комары и кусать оводы, густо пахнуло ландышем из лесу, а молодым земляничным листом с лесных прогалин, и до чего же любил эти запахи раннего лета Илья Николаевич! Комары застревали у него в густой бороде, а он ловил их широкой ладонью и улыбался, — всему, даже этим досаждающим, путающимся в волосах комарам.
Инспектор ехал сейчас в село Порецкое, чтоб посмотреть и проверить внутреннюю отделку здания, уступленного удельным ведомством для будущей учительской семинарии.
Весь прошлый год прошел у него в борьбе за эту собственность, симбирскую, на всю их губернию, — учительскую семинарию. Министерство постановило открыть всего их пять: в Санкт-Петербургском и Московском, в Харьковском, Одесском и Казанском учебных округах. И началась война губерний! У каждой были в округе свои защитники. В конце концов победила Саратовская, предложившая для учительской семинарии свой Сердобский уезд.
Илья Николаевич думал было, что прогорело дело. Он знал по опыту: сердобцы в свою семинарию примут только своих, а когда кончат они учебу, их разошлют по всей Саратовской губернии, имеющей нужду в учителях, как имеют эту нужду и симбирцы. И вдруг — неожиданность! Сердобский уезд тщетно подыскивает у себя в деревнях помещение для семинарии. Нет и нет этого помещения! А тут с помощью Белокрысенко, — золотой он человек, — удельное ведомство отвалило им здание в селе Порецком, замечательное здание, какие строит только казна, — с колоннами на фасаде, или хоть не с колоннами, это он перемахнул, но как бы в колоннах, — трехэтажное, каменное, с палисадником перед ним.
Он видел его, при своих наездах в Порецкое, только мельком, никак не полагая, что будет посылать туда своих кандидатов на обученье. А сейчас это белое внушительное здание, со средним корпусом в три этажа, с пятнадцатью окнами во всю длину второго этажа, казалось ему настоящим университетом для будущих народных учителей. По его предложению училищный совет утвердил будущим директором давнишнего друга его, естественника Владимира Александровича Ауновского, — и Ауновский с радостью согласился. Ауновский не только был педагог, но обладал краеведческой жилкой или, как тогда чаще говорилось, интересом этнографа. Он раньше Ильи Николаевича переселился из Нижнего в Симбирск, он же подыскал и квартиру Ульяновым на Стрелецкой улице. Он отлично изучил и город и губернию, и как много лет раньше, будучи в Пензе, интересовался залежами угля и даже писал об этом, так и теперь, не успев в Симбирск перебраться, занялся местной статистикой, стал редактировать «Симбирские вестники», «Памятные книжки Симбирской губернии», писал в газеты — словом, живой интерес ко всему ключом бил в этом человеке, и без Ауновского, может быть, и губерния не знала бы о себе так много, как знает сейчас.
Порецкая учительская семинария была излюбленной мыслью Ильи Николаевича. Он страстно хотел ей успеха; и каждой мелочью — переделкой внутреннего помещения под классы, отводом места под общежития, нужною мебелью, материалом для стенных переборок, обоями, числом и составом книг в библиотеке — занимался самолично. Да, это было великое счастье, что сердобцы не смогли найти помещение, а он этим воспользовался и провел в округе постановление — открыть семинарию в селе Порецком! Сейчас он ехал туда, чтоб проверить строительную часть, а кстати, и проинспектировать школы в Алатырском уезде… Как всегда, дни перешли в недели, одно дело потянуло за собой другое, и лишь к двадцатым числам июня смог Илья Николаевич вернуться из своей поездки. И как всегда, — обросший, бронзовый от загара, в черной от пыли рубашке, он прежде всего потянулся к бане, чтоб не занести грязи в детскую. На письменном столе ждали его бумаги. Их было очень много, из уездов, из города, из округа. Два больших конверта со штампом «секретно», он отодвинул прочь, чтоб не портить первого дня приезда. Но бумагу из округа прочитал. Это был второй запрос, уже за № 3219 и за подписью помощника попечителя, И. Соловьева, — когда же инспектор найдет удобным ехать в Москву на Выставку и «явиться в Казань для получения следующих ему денег». Бумага была от 13 июня, а получена у них 21-го…
Порецкая учительская семинария была излюбленной мыслью Ильи Николаевича. Он страстно хотел ей успеха; и каждой мелочью — переделкой внутреннего помещения под классы, отводом места под общежития, нужною мебелью, материалом для стенных переборок, обоями, числом и составом книг в библиотеке — занимался самолично. Да, это было великое счастье, что сердобцы не смогли найти помещение, а он этим воспользовался и провел в округе постановление — открыть семинарию в селе Порецком! Сейчас он ехал туда, чтоб проверить строительную часть, а кстати, и проинспектировать школы в Алатырском уезде… Как всегда, дни перешли в недели, одно дело потянуло за собой другое, и лишь к двадцатым числам июня смог Илья Николаевич вернуться из своей поездки. И как всегда, — обросший, бронзовый от загара, в черной от пыли рубашке, он прежде всего потянулся к бане, чтоб не занести грязи в детскую. На письменном столе ждали его бумаги. Их было очень много, из уездов, из города, из округа. Два больших конверта со штампом «секретно», он отодвинул прочь, чтоб не портить первого дня приезда. Но бумагу из округа прочитал. Это был второй запрос, уже за № 3219 и за подписью помощника попечителя, И. Соловьева, — когда же инспектор найдет удобным ехать в Москву на Выставку и «явиться в Казань для получения следующих ему денег». Бумага была от 13 июня, а получена у них 21-го…
Кажется — только еще вчера думал о Выставке, как о чем-то бесконечно далеком; вчера, в разговоре с Еремеичем, Москва вставала, как нечто почти нереальное. А вот и последние дни июня! И если попасть к сроку — надо опять собираться и ехать. Выставка подошла совсем близко… А дел больше прежнего, дел уймища.
Час назад, вернувшись из бани, Илья Николаевич чувствовал себя бесконечно усталым. Он хотел бы прилечь на диван, слушая, как бегают старшие дети, как кричат и лопочут младшие, и наблюдая стройную тень на стене тихо проходящей из комнаты в комнату милой жены своей. И вдруг усталости — как не бывало. Зная, что все успеет, все устроит, все распределит, все обдумает сразу же, — Илья Николаевич вскочил с живостью мальчика и почти подбежал к стене, на которой висело у него расписание пароходов по Волге…
Глава четвертая ОТКРЫТИЕ ВЫСТАВКИ
1У Дмитрия Алексеевича Милютина нестерпимо болело плечо от старой, плохо зажившей раны. Весь этот год был для него тяжелым. Тяжела смерть брата Николая в январе. Тяжелы бесконечные придворные обязанности, связанные с визитами в Петербург. Они отрывали его от работы, мешали сосредоточиться и накапливали ту ненависть к форме, к обрядности, к суетному церемониалу, бессмысленно пожиравшему время, — которая нет-нет да и прорывалась в нем, несмотря на всю его петербургскую выдержку. В феврале появилась королева Вюртембергская, Ольга Николаевна, захотевшая говеть с царским семейством; тогда же, вслед за нею, прибыл король, ее муж; и тогда же, в феврале, состоялась торжественная присяга князя Георгия Максимилиановича, на которую приехали принц Вильгельм Баденский с женой. Все эти приезды, отъезды, торжества, связанные с приемами, посещеньями церквей и двора, встречами и проводами, отнимали массу драгоценного времени и сил, трепали нервы, ставили на ноги не только жандармерию и полицию, а и военные части, участвовавшие в парадах. Царь с королевой Вюртембергской и царица, прихварывавшая всю зиму, рано отбыли в Крым. Почти как на отдых посмотрел Милютин и на свою собственную поездку в Крым, когда пришла пора отправиться за царем.
Он рассчитал так, чтоб проездом через Москву провести в ней хотя бы один день, — посмотреть по просьбе генерал-адъютанта Исакова, как отделывались к близкому открытию Выставки военный и морской павильоны. Спустя много лет он записал в своих воспоминаниях под рубрикой 15 мая 1872 года: «Пользуясь этой остановкой, я осмотрел помещения, приготовленные для военного отдела предстоявшей в Москве большой политехнической выставки». И сквозь все эти годы живо сохранил в памяти особенную цель Выставки и ее роль для России, потому что написал сперва непроизвольно, или, как стали в те дни говорить, «машинально», — промышленной выставки, а потом вычеркнул слово «промышленной» и надписал сверху политехнической.
Зная, что с царем, которого он должен был привезти сюда на открытие, он мало что успеет посмотреть сам, Милютин не ограничился одним только военным отделом. Он объехал Выставку со всех сторон, обошел два главных здания со стороны набережной, где разместились военный и морской отделы, смотрел, как быстро налаживали через Москву-реку понтонный мост, побывал и у генерала Анненкова, прославившегося молниеносным воздвижением железной дороги для больших парадов в Красном Селе и получившего у петербургских остряков прозвище «русского фараона».
Как рассказывалось в салонах, генерал Анненков сказал однажды: «Техника — вздор, техники у египетских фараонов не было, однако пирамиды построены и стоят. Я вам без техники любую вещь молниеносно воздвигну». Техникой у Анненкова, как и у египетских его предшественников, были тысячи рабочих рук. И сейчас заменили ему технику даровые солдатские руки да и крупное денежное пожертвование купца Варшавского. Анненков был прислан в Москву «молниеносно воздвигнуть» железнодорожную ветку: от Петровского дворца, где должен был остановиться Александр Второй, до слияния ее на девятой от Москвы версте с Николаевской железной дорогой, чтобы царю удобнее возвратиться в Петербург.
«Еще не начали?» — спросил Милютин.
«Начнем двадцать шестого мая и кончим к седьмому июня, — уверенно ответил Анненков. — Работать буду с составом команды из пятисот человек и с ежедневным нарядом из двух пехотинских полков, по 750 человек от каждого».
Милютин знал, что так оно и будет и что расчет произведен очень точно. Хотя официальное открытие Выставки назначено на 30 мая, но число это, связанное с торжествами юбилея Петра Великого, должно было задержать царя в Петербурге, и раньше первых чисел июня попасть в Москву было невозможно. О том, что фактическое открытие произойдет именно в июне, знал каждый участник Выставки, знали рабочие, и потому недоделки к официальному числу никого особенно не волновали. Небывало ранняя весна выдалась засушливой, и в Москве от непрерывного движения фур и повозок пыль стояла стеной. Боль в плече не уменьшилась, а скорей обострилась от жары, и Милютин поспешил в Крым.
Один-одинешенек, если не считать своего щеголеватого адъютанта Гагарина, умевшего держаться на расстоянии, военный министр наслаждался своим коротким одиночеством и успокаивающим ритмом дороги. В Ялте он пересел на присланную ему коляску. Каким отдыхом была весна в Крыму. Пылающая синева моря — вместо московской пыли; свеянные на дорогу, словно потоптанный снег, отцветшие лепестки миндаля; пожар неисчислимых желто-красных цветений на горных склонах, и эти бархатные бабочки, так мягко падающие на цветы, сливаясь с ними формой и краской; и этот запах, — особенный, терпкий запах дорогих ларцов, — от кипариса, выстоявшего в своей шершавой зелени всю крымскую зиму и сейчас отдававшего солнцу свои соки, — все это охватило Милютина, и все это он знал и любил старой любовью. Но глянцевитые, отъевшиеся кони быстро мчали его из одиночества и спокойных минут душевного отдыха — в царскую Ливадию.
Между тем все в Москве шло своим ходом. В предвкушении большого съезда гостиницы и домовладельцы подняли цены на комнаты; мясники скупили гурты и ждали счастливой минуты, когда можно будет запрашивать за фунт мяса по шестидесяти копеек; мужички грозились продавать сено по рублю за пуд. Под Москвой уже поднялась трава, и ее начали, не дожидаясь срока, местами покашивать.
Двадцать второго мая, во время маневра на рельсовых путях, скатились с насыпи два тяжело груженных вагона, задавив насмерть трех рабочих, и это, как раньше с Крупповой пушкой, было отнесено печатью в разряд «неотвратимых случайностей».
Всю ночь на 30 мая шла лихорадочная работа, и ночи как будто не было: горели плошки, двигались факелы, выбрасывалась земля под лопатами, вскапывавшими последние клумбы, и тут же, в разрыхленную землю, высаживались цветы. Карабкались по столбам, прибивая флаги, развешивали и расстилали ковры, срочно сгребали и вывозили строительный мусор, докрашивали стены, и в лихорадку ночной бессонницы вливался едкий запах краски. Под самое утро неожиданно брызнул дождь. К счастью, все уже было наметано и расставлено к Выставке, и очень сильный, частый, как из решета, полноводный майский дождик омыл всю территорию Выставки, ее цветы и дорожки, крыши и флаги, засверкав наутро под солнцем тысячью росинок.
Нижегородский поезд в составе II и III классов пришел, как полагалось, точно по расписанию, в 7 часов 15 минут утра, выбросив на перрон первую группу гостей Выставки — народных учителей, ехавших как делегаты. Дорога, по соглашенью с Выставочным комитетом, брала с них лишнюю половину за проезд; им были заранее приготовлены дешевые номера с койками, и каждый записал у себя в книжке фамилию чиновника министерства, Кочетова, и адрес, по которому надлежало явиться к нему для регистрации.