– Нет, не у банника. Меня… разбойники украли.
– Разбойники? Не было у нас отродясь разбойников. Врешь ты все.
– А может, и не та это была Маруся? Может, ошиблась я, баба Нюра? Я же маленькая была. Да и матери не помню.
– Ошиблась ты, девка. Не твоя это мамка. Ты дальше ищи: мож, найдешь. Мож, твоя живая еще…
Качая головой, баба Нюра подошла к Василисе и, взяв чашку из ее рук, принялась тихонько подталкивать гостью к выходу.
Пошатываясь, словно одурманенная, вышла Василиса из Нюриного дома. Она не чувствовала ничего: ни боли, ни страха, ни сожаления. Грудь ее распирала пустота. Она чувствовала себя игошей: пустым, бессмысленным, несчастным духом. Ей хотелось подняться в воздух, к птицам, быть подхваченной безжалостным холодным ветром и застонать от боли, начать просить и звать: «Люди! Люди! Простите меня! Окрестите меня! Спасите!»
Она долго брела по тропинке, глядя вокруг себя бессмысленным взором, как вдруг на взгорке мелькнул силуэт деревянной церкви. Рука Василисина потянулась к груди, на которой не было креста.
– Мамочка моя, мамочка, – шепнула она себе, небу, лесу и одинокому прозрачному облаку. А потом, словно очнувшись, зашагала к церкви. Там оказалось темно и пусто: лишь десятки тонких свечей горели перед иконами. Заслышав ее шаги, вышел откуда-то пузатый батюшка с вьющейся рыжеватой бородой и, склонив голову, приготовился ее выслушать. Сбиваясь и путаясь, рассказала ему Василиса историю, что будто бы украли ее в младенчестве разбойники, и что теперь вырвалась она из плена, а не знает, была ли крещена. Нехристем же оставаться не хочет. Батюшка окрестил ее, щедро окропив святой водой, измазав маслом лоб и запястья, и подарил ей крохотный оловянный крестик, который она тут же прижала к сердцу. Выходя, Василиса положила денежку в ящик для пожертвований и почувствовала вдруг, что грусть ее становится не такой плотной. Она вышла из церкви и перекрестилась, повернувшись лицом к храму.
Уже вечерело, когда она вернулась в село. Церковь здесь была не в пример внушительнее, чем та, в полях. Белые высокие стены матово сияли в сгущающемся сумраке, темнели за церковью кладбищенские кресты.
– Сивка-Бурка, вещая каурка, – шептала Василиса, идя по тропинке вдоль стены. Она так и не сменила стандартный шутливо-сказочный пароль на оригинальный. Она стеснялась этих детских слов, своего бормотания и – в первую очередь – того, что ей нравилось сказочное заклинание. Василиса не услышала топота копыт и вздрогнула, когда теплое дыхание коснулась ее шеи.
– Я здесь, – шепнул конь.
– Привет, – шепнула она в ответ и погладила его по морде, как обычно гладят коней. – Поможешь найти? Могилу. Мамину. Поможешь?
– Конечно.
Василиса стояла, беспомощно оглядывая кладбище. Ухоженные могилы сияли свежими досками крестов. Старые, заброшенные, чернели подгнившим деревом и зарослями темных, неопрятных репейников. Она старалась не смотреть на коня: из груди его змеились черные змейки заряженных зондами щупов, они впивались в землю, уходили вглубь. Конь проводил эксгумацию. Василиса заставляла себя не думать о том, что черные металлические черви взрыхляют землю, откалывают щепы от подгнивших гробов, впиваются острыми жальцами в кости, в остатки истлевающих тканей, берут пробы, и что крохотные частицы трупов бегут по черным жилам в тело черного коня.
– Она там, – шепнул он наконец.
Могила оказалась старой, заброшенной. Покосившийся крест был сер и порист, как бумага осиного гнезда. Конь окружил могилу темной завесой и включил автоподсветку. Василиса смотрела на могилу как на что-то обретенное, но все еще потерянное: будто нашла пустоту. Она не знала, что следует делать, но, опустившись на колени, принялась выпалывать грубые сорняки. От их стеблей на ладонях оставались кровоточащие ссадины.
Конь лазером подновил стершееся уже с креста имя: Мария Кузнецова. «Я – Кузнецова», – подумала Василиса, и в обретенной пустоте зажглись искорки далеких, холодных пока еще звезд.
Покосившийся крест они подправили и подперли камнем. Теперь могила стала могилой, а не забытым воспоминанием.
– Я вернусь, мама, – пообещала Василиса и отмахнулась от коня: в минуты, когда она, словно исступленная, выдергивала сорняки и сгребала ладонями слежавшуюся землю, он все пытался ей что-то сказать.
– Ну чего тебе?! – возмущенно спросила она наконец.
– У вас температура, – смущенно сказал конь. – Пульс учащен. Налицо признаки стресса и, возможно, инфекции. Разрешите, я подключу диагност?
– Не надо, – Василиса махнула рукой. – Я просто устала. Я… пере… пере… перенервничала, наверное.
Странно, но теперь, когда конь сказал о температуре, она поняла, что и вправду чувствует себя не слишком хорошо. Кружилась голова, и вдоль позвоночника пробегал нехороший холодок. Крупные капли пота выступили на висках.
– Диагност? – спросил конь.
– Нет, – ответила она. – Поспать. Тут недалеко наш лаборант… Маргарита Петр… образцы собирала… мне собирала… Поспать, – закружилась голова, мир поплыл, сжался в яркую, окруженную серым точку, и Василиса упала в обморок.
Василиса очнулась в доме Маргариты Петровны, но не сразу поняла, где она. Искаженное висящим в воздухе экраном лицо лаборантки выглядело сказочно-зловещим. Верхняя губа ее показалась Василисе расщепленной надвое и сросшейся с носом. И вся эта конструкция тянулась через комнату, стремясь достигнуть потолка. Василиса потрясла головой, прогоняя морок, и увидела за тонкой пеленой экрана знакомое лицо Маргариты Петровны, слившееся с бежевыми полосками речных берегов, искаженное бесчисленными подробностями ландшафтов.
Василису успокаивала нежная белизна потолка, мягко отражающая мебельный беж. Мебель тут была простая, надежная, мягких оттенков. Цветных пятен не было вовсе: ни половичка, ни покрывала. Казалось, лабораторный стол, расположенный по центру, подчинял своих собратьев, заставляя их тоже быть простыми, надежными, чистыми. Эти незахламленность и чистота были квинтэссенцией прошлой Василисиной жизни, и сначала она этому обрадовалась, но потом вспомнила темный дом, заставленный рухлядью, кладбище с десятками самых разных крестов и тот крест – покосившийся, серый, ненадежный… – и заплакала.
Легко и проворно, привычным маршрутом огибая массивный стол, к ней заспешила Маргарита Петровна.
– Василиса Васильевна, голубушка, – заговорила она, присаживаясь на краешек постели и беря пациентку за руку жестом заботливой тетушки, – что же вы? Как же вы? Сама-то я не рискнула… не решилась прямо вашему отцу. Подумала, что вы уж сами, когда очнетесь, тогда и свяжетесь. А транспорт я вызову. Сейчас вызову. Я подумала: они все равно будут состояние стабилизировать, когда приедут, так лучше я сама. Чтобы они времени не тратили. Верно ведь?
Василиса прервала нежные излияния, тяжело перевернувшись на левый бок:
– Не надо мне транспорт. Я туда не поеду.
– Куда не поедете? В больницу?
Маргарита Петровна всплеснула руками. В глазах у нее было неподдельное изумление.
– Не поеду в больницу, – и Василиса зарылась лицом в подушку, чтобы не видеть умоляющих глаз Маргариты Петровны. – И с отцом… Не надо с отцом. Не хочу его видеть. Я, Маргарита Петровна, отлежусь у вас немного и пойду, хорошо? Вы уж только не выдавайте меня, ладно?
– Как это «отлежусь»? – Бедная лаборантка схватилась за сердце, и Василисе стало ее жалко: она видела в Маргарите Петровне человека, который всегда старается остаться в стороне, и у которого это никогда не получается.
– Вот так. Отлежусь. Не хочу жить в Москве. Хочу, как вы. Вы же должны меня понять.
Та закивала: медленно, словно продавливая подбородком невидимое препятствие – раздумывая.
– Но и ты меня пойми, – сказала она наконец. – Тут не в отце твоем дело, не перед ним отчитываться мне: перед собой. Угроблю я тебя. Диагноз…
– Что?
– Плохой. Иммунитет подорван. Вышла за кольцо без прививок, без подготовки, да стресс, да усталость – и вот.
– Что – совсем? – Василиса приподнялась на локте. Она вслушивалась в каждое слово: ей было страшно болеть и еще страшнее было возвратиться назад. Она лихорадочно искала выход.
– Парамедик снял симптомы – и все, – Маргарита Петровна развела руками. – Это ненадолго.
– Маргарита Петровна, ну пожалуйста, ну придумайте что-нибудь! Мне в Москву нельзя! – Василиса схватила лаборантку за лацкан халата. Лицо ее исказила страдальческая гримаса, и Маргарита Петровна не поняла, страдание в ней было или злость. Она испуганно отстранилась, едва ли не закрывшись от пациентки рукой.
– Придумайте! – яростно шепнула та и слегка тряхнула ее.
– Хорошо, – сказала Маргарита Петровна, – есть у меня одна вещь, племянник достал. Спецкостюм. Лечит. Восстанавливает иммунитет. Разработан для экстренных ситуаций и работы в труднодоступной местности. Но ходить в нем надо постоянно. Потом снимать не сразу, а постепенно, каждый день увеличивая время, проведенное без костюма. Месяца три-четыре пройдет до того, как можно будет отказаться совсем.
– Придумайте! – яростно шепнула та и слегка тряхнула ее.
– Хорошо, – сказала Маргарита Петровна, – есть у меня одна вещь, племянник достал. Спецкостюм. Лечит. Восстанавливает иммунитет. Разработан для экстренных ситуаций и работы в труднодоступной местности. Но ходить в нем надо постоянно. Потом снимать не сразу, а постепенно, каждый день увеличивая время, проведенное без костюма. Месяца три-четыре пройдет до того, как можно будет отказаться совсем.
– Где он? – спросила Василиса.
3. Калинов Мост
Яркий костер разбрызгивал искры. Они поднимались вверх, к ночному небу. Алена провожала искры глазами, смотрела, как плавно они кружат, как летят то быстрее, то медленнее. Ей казалось, что они улетают прямо в громадную высь и там, застывая, становятся колючими желтыми звездами. Алене даже взгрустнулось: она пожалела, что такие горячие земные вещи становятся такими холодными в небесной вышине.
– Бедные, – шепнула она, натягивая низ рубашки на согнутые ноги и крепко прижимаясь подбородком к коленкам. А потом и про себя подумала, что летит, как искорка, в холодную высь и застынет там, и останется навсегда в захватывающей дух дали, в саду-Ирии, с тоскою глядя на далекую теплую землю.
Вспомнился дом, сизый вечер, околица, плывущий в воздухе разговор, обрывки чужих слов, ветром приносимые с реки, родная улица, а там и Варфоломей в белой, ради нее надетой рубахе, такой близкий, простой и надежный…
Алена шмыгнула носом, втягивая нечаянную слезу, но тут вдруг что-то хрустнуло за ее спиной. Она обернулась: между деревьями, на фоне светлеющего неба мелькнуло что-то круглое – словно бы даже сутулое, – бугристое. Как будто змеиная голова…
– Ваня! – несмело крикнула она. – Ты?
Круглое и бугристое исчезло. Захрустели снова ветки. Никто ей не ответил.
– Ваня! – крикнула она чуть громче.
– Что? – Ванин голос ответил ей совсем с другой стороны, и сам Иван вышел из кустов, оправляя кафтан.
– Ничего, – ответила она: с его приходом лес снова стал нестрашным. – Показалось. Чего не привидится со страху! Темень же, да лес кругом.
Иван присел на бревно возле костра.
– Так ты говоришь, – продолжил он прерванный разговор, – что нет ее у Бабы-яги?
– Нет, – подтвердила Алена и почувствовала себя виноватой: таким несчастным выглядел Иван. Его крупные карие глаза смотрели вниз, под крепкими скулами гуляли желваки, побледнели полные яркие губы, и даже каштановые, до плеч, кудри, казалось, перестали ловить ласковый отблеск костра.
– Ты, Вань, не грусти, – Алена потянулась рукой и нежно дотронулась до его плеча. – Хочешь, я тебя обратно к ней провожу? Может, скажет, где твоя Василиса, а?
– А! – Иван обреченно махнул рукой. Уже который день бродил он по окрестностям, пытаясь найти Бабу-ягу или напасть на какой-либо другой след.
– Что ж ты, сдаться решил? – нахмурилась Алена.
– Да нет, не буду я сдаваться. Я про другое думаю…
– Про что же?
– Так Василиса моя навья, и Финист твой – навья чистой воды. А откуда берутся они, как думаешь?
– Из сада-Ирия?
– Из сада не из сада – не знаю, а что из одного они места – поклясться готов. Не много, думаю, таких мест на земле. Иначе все бы про них знали.
– Отчего ж? Может, из разных? Может, к Яге вернуться, спросить?
– К Яге? А веришь ли ты Яге? Я вот к чему, – Иван задумчиво тыкал в костер прутиком, – а ну как она скажет: «Передумала я. Отдавайте мне яблочко на тарелочке!» Или время упустим. Или еще чего.
– Боишься ее? – Алена несмело, снизу вверх, заглянула царевичу в глаза.
– Кого? – встрепенулся тот.
– Ягу.
– А, Ягу… Да, и ее боюсь.
– Отчего ж?
– Да ты бы знала, как посмотрела она на меня! Я ее спрашиваю: отчего, мол, невеста моя больна? А она мне: сам, мол, про то знаешь. А я разве ж знал? Разве ж знал? Я ж только об одном думал – чтоб мерзость эту зеленую сжечь. Чтоб невеста моя была нормальная, как Танька с Анькой у братьев. Я если б подумать мог, что вред такой – я бы!..
И Иван обреченно замолчал, пару раз остервенело ткнул прутиком в костер, обрушил прогоревшую головешку, и еще одна ватага искорок веселым хороводом ринулась прочь от родного костра. Потом он снова взглянул на Алену и сказал:
– Схожу с тобой в Ирий. Выручим Финиста твоего, а потом за Василису примемся. Глядишь, и Финист поможет. Он хоть стоящий?
– Стоящий, – подтвердила Алена, провожая тоскливым взглядом последнюю, поотставшую от других, оранжевую искорку.
Утром, наговорившись всласть и вздремнув часа два, они отправились в путь, то и дело сверяясь с волшебным блюдом. Идти стало гораздо веселее и, главное, не так страшно. У Алены появилась надежда: раньше она просто шла, совсем не думая о цели и конце пути. Теперь же посерьезнела и много размышляла, пытаясь представить, что ждет их впереди. Впрочем, ответа так и не нашла. Только мерцали у Алены перед глазами холодные звезды и теплые оранжевые искры. Они кружились хороводом, то складываясь в высоченные терема, то очерчивая причудливо изогнутые стволы деревьев Ирия-сада. Потом все погружалось в сумрак, и перед глазами снова была дорога.
На второй день Алена почувствовала, что от напряженных мыслей у нее сильно болит голова. Даже горизонт, украшенный нежной пеной облаков, зарябил черными точками. Алена зажмурилась и тряхнула головой, но точки так и кружили перед ее глазами, пока Иван, тронув ее за плечо, не спросил:
– Что это там? Не вороны?
И тогда Алена поняла, что это именно вороны кружат медленно и размеренно, не нарушая странного, неряшливого порядка. Черная шаль с синими дырами.
– А чего это они, а, Вань?
– Не знаю, – он пожал плечами. – Подойдем – увидим.
– А мне страшно как-то… – Алена сказала это шепотом, еле слышно, и пошла чуть сзади, словно хотела спрятаться за его широким плечом. Никогда еще не видела она столько ворон разом, и ей было страшно даже представить, к чему они собрались.
Ветер гнул к земле траву, по лугу расходились серебристо-зеленые волны, и в лицо бил сладковатый аромат. Сначала он был тонок – так пахнет рука, когда разотрешь стебель лекарственной ромашки, – потом сгустился, наполнился дымом сгоревшего дерева. А затем они увидели и первый сгоревший сруб. Он возвышался на четыре неполных венца, сожженная оконная рама торчала из него буквой Г, словно поднятая и застывшая в отчаянном жесте рука. Все остальное пылью, черным прахом покрыло землю кругом, осыпалось небольшими курганами, и ветер шевелил серый, будто поседевший от горя, пепел над остывшими углями. Алена прикрыла глаза, но Иван заметил: там, среди мягких волн пепла, среди черного блестящего на солнце угля, было и другое: округлое, плотное, пахнущее сладко и страшно.
Он обнял Алену за плечи, развернул лицом к полю, и деревню, погибшую, сожженную, они обошли стороной – как оказалось, только для того, чтобы через час по той же самой дороге прийти к другой такой же деревне. И эта тоже сожжена была подчистую. А вороны кружились и кружились, покрывая воровским прохудившимся одеялом небо до самого горизонта.
– И дальше? – спросила Алена. – И так будет дальше?
– Помоги нам Бог, – ответил Иван и перекрестился. – И упокой, Господи, души их грешные.
Третья деревня издали показалась им целой. Не было ни дыма, ни остовов сгоревших домов. Издалека они услышали, как корова мычит в хлеву, призывая хозяйку к вечерней дойке. В лучах заходящего солнца деревня выглядела так мирно и обычно, что, если бы не вороний грай, Алена могла бы поклясться, что вот сейчас из дверей, громыхая пустым подойником, выскочит замешкавшаяся хозяйка. Но не было никого. Только маленький котенок брел по забору и резко мяукал, широко открывая крохотный алый рот.
Алена схватила его и спрятала под платок, опасаясь, как бы не склюнули вороны. Котенок завозился там и, вонзив в Аленину грудь острые, как еловые иголки, коготки, благодарно замурлыкал. Впрочем, воронам все равно было не до котенка. Они отъедались: многие еще кружились в небе, словно не в силах поверить в собственное счастье, иные сидели на заборах и крышах, на ветках вековых лип, прочие жрали, отрывая куски от трупов.
Мертвецы были повсюду. Из сарая торчали ноги в полосатых штанах. На левой остался лапоть, правая, босая, была в запекшейся крови. Толстая тетка в распоротом на спине сарафане лежала ничком, и волосы ее смешались с темной водой лужи. Там молоденький совсем еще паренек смотрел в небо зеркалами остановившихся глаз… Всюду, всюду были мертвецы, и тяжкий дух стоял над деревней.
Истово крестясь, прикрывая глаза, цепляясь за Ивана, бежала Алена через деревню прочь. «Отче наш…» – шептала она, но захлебывалась, теряла дыхание, забывала, на чем остановилась, и начинала снова: «Отче наш, иже еси на небесех, хлеб наш насущный даждь…» От слова «хлеб» приходила в ужас: при чем же тут хлеб? Какой хлеб? Но другой молитвы, как ни силилась, вспомнить не могла и начинала снова: «Отче наш… Отче…»