Поправка-22 - Джозеф Хеллер 24 стр.


Жена лейтенанта Шайскопфа стала пепельно-серой и, зачарованно глядя ему в глаза, слушала его с боязливой тревогой.

— Ты бы лучше не говорил о нем так, — враждебно и укоризненно прошептала она. — Он ведь может тебя покарать.

— А то он меня не карает! — возмущенно фыркнул Йоссариан. — Мы не должны, знаешь ли, все ему спускать. Да-да, нельзя безвозмездно спускать наши горести. Когда-нибудь я обязательно потребую у него расплаты. И я даже знаю — когда. В Судный день. Вот-вот, именно тогда я окажусь достаточно близко, чтобы ухватить этого бездарного плебея за горло и…

— Прекрати! — взвизгнула жена лейтенанта Шайскопфа и принялась неумело колотить Йоссариана кулаками по голове. — Прекрати! Прекрати! Прекрати! — взвизгивала она.

Йоссариан прикрыл голову рукой, но она продолжала истерично колотить его по руке, и тогда, решительно ухватив ее за запястья, он потянул ее вниз, уложил рядом с собой и удивленно спросил:

— Да какого черта ты так взъерепенилась? — Ему даже стало ее немного жалко. — Я ведь думал, что ты и правда неверующая.

— Неверующая, — всхлипнула она и злобно разрыдалась. — Так ведь тот бог, в которого я не верую, — он же хороший бог, справедливый бог, милосердный бог, а не глупый и жестокий и гнусный, как у тебя.

Йоссариан расхохотался и отпустил ее.

— Давай-ка, милая, введем у нас свободу совести, — предложил он. — Пусть каждый не верит в такого бога, какой ему нравится, ладно?

Это был самый неблагонамеренный День благодарения в его жизни, и он с удовольствием вспоминал теперь свой безмятежный карантин, который кончился, однако, через две недели отнюдь не безмятежно, потому что ему объявили, что он абсолютно здоров, и хотели отправить его на войну. Услышав эту ужасную новость, Йоссариан сел на кровати и пронзительно вскрикнул:

— У меня двоится в глазах!

Их палату опять захлестнула волна сумятицы. К Йоссариану торопливо сбежались из всех закоулков госпиталя врачи-специалисты и окружили его для срочного осмотра столь тесным кольцом, что он с неприязнью ощущал на коже влажное дыхание из низко склонившихся к нему носов. Специалисты стали совать свои носы ему и в уши, и в глаза, высвечивая их яркими лампа ми, принялись лупить его резиновыми молотками по пяткам и коленям, тыкали ему в ребра вибрационные вилки об одном зубе и показывали все, что попадалось им под руку, с самых разных сторон, чтобы проанализировать его периферийное зрение.

Предводителем этой бригады был величественный и внимательный джентльмен, который вдруг показал ему один палец и спросил:

— Сколько вы видите пальцев?

— Два, — ответил Йоссариан.

— А теперь? — спросил предводитель, показав ему два.

— Два, — ответил Йоссариан.

— Ну а теперь? — убрав пальцы, спросил предводитель.

— Два, ответил Йоссариан.

— Он видит все в двойном ложном свете, — глубокомысленно заключил предводитель врачей.

Йоссариана укатили в изолятор, где уже лежал солдат, у которого двоилось в глазах, а на его соседей по палате наложили двухнедельный карантин.

— У меня двоится в глазах! — громко выкрикнул солдат, когда к нему вкатили Йоссариана.

— У меня двоится в глазах! — так же громко выкрикнул Йоссариан и незаметно для врачей подмигнул своему новому соседу.

— Стены! Стены! — закричал тот. — Отодвиньте стены!

— Стены! Стены! — закричал Йоссариан. — Отодвиньте стены!

Один из врачей сделал вид, что отодвигает стены.

— Достаточно? — заботливо спросил он.

Солдат, у которого двоилось в глазах, обессиленно кивнул и откинулся на подушку. Йоссариан тоже обессиленно кивнул и, когда врачи ушли, со смиренным восхищением оглядел талантливого соседа. Он понимал, что перед ним истинный мастер своего дела, достойный внимательного изучения и всемерного подражания. Ночью сосед Йоссариана умер, и Йоссариан решил, что подражать ему больше не стоит.

— У меня уже не двоится в глазах! — садясь на постели, выкрикнул он.

Новая группа врачей, громко топоча, окружила койку Йоссариана, чтобы проверить с помощью разнообразных приспособлений, не обманывают ли его глаза.

— Сколько вы видите пальцев? — подняв один палец, спросил их предводитель.

— Один.

— А теперь? — выставив еще один палец, спросил он.

— Один.

— Ну а теперь? — выставив еще восемь, спросил он.

— Один.

— Ему и правда лучше, — удостоверил предводитель, изумленно глянув на своих коллег. — Он видит все в единичном ложном свете, но у него перестало двоиться в глазах.

— И как раз вовремя, — заметил оставшийся в палате врач, когда остальные ушли. Это был торпедообразный дружелюбный человек с рыжеватой щетиной на щеках и пачкой сигарет в нагрудном кармане рубахи, которые он машинально курил одну за другой, небрежно привалившись к стене. — Потому что вас хотят повидать родственники. Нет-нет, не ваши родственники, успокойтесь, — с усмешкой добавил он. — Это мать, отец и брат того парня, который только что умер. Они приехали из Нью-Йорка, чтобы повидаться с умирающим, и вы, по-моему, самый подходящий для них человек.

— Про что это вы толкуете? — подозрительно спросил Йоссариан. — Я вроде бы пока не умираю.

— Как не умираете? — удивился врач. — Мы все потихоньку движемся к смерти. Другой дороги у нас нет.

— Они приехали повидаться со своим сыном, — уперся Йоссариан. — А вовсе не со мной.

— Им придется удовольствоваться тем, что у нас есть, — сказал врач. — Для медиков все умирающие одинаково хороши — или, если хотите, одинаково плохи. С научной точки зрения умирающие не отличаются друг от друга. У меня к вам предложение. Вы на несколько минут превращаетесь в их родственника, а я никому не говорю про ваше вранье насчет болей в печени.

— Вы знаете об этом? — отпрянув на своей койке, спросил Йоссариан.

— Разумеется, знаю. Не считайте нас дураками. — Врач добродушно хмыкнул и закурил очередную сигарету. — Ну можно ли предполагать, что вам поверят про боли в печени, когда вы лапаете при каждом удобном случае всех медсестер подряд? Нет, надо распрощаться с мыслями о сексе, если вы хотите убедить врачей, что у вас больная печень.

— Это дьявольски дорогая плата за жизнь. А почему, кстати, вы не выдали меня, догадавшись, что я притворяюсь?

— Да на кой черт мне вас выдавать? — с удивлением воскликнул врач. — Мы же все тут завязаны в общий узел притворства. Я всегда готов помочь путнику на дороге к спасению — если он готов отплатить мне тем же. Эти люди приехали издалека, и я не хотел бы, чтоб их труды пропали впустую. У меня, знаете ли, сентиментальная слабость к старикам.

— Но они приехали повидаться с сыном.

— И немного опоздали. А мы попытаемся им помочь, и возможно, они даже не заметят подмены.

— А вдруг они начнут плакать?

— Скорей всего, так и случится. Для этого они, в частности, и приехали. Но я буду стоять за дверью и, если почувствую, что вам невтерпеж, сразу же войду.

— Хотелось бы мне знать, кто из нас тут псих, — раздумчиво проговорил Йоссариан. — Ну а эти-то — зачем им, по-вашему, смотреть, как умирает их сын?

— Понятия не имею, — признался врач. — Все родственники этого хотят, и я никогда не понимал — зачем. А вам и понимать не к чему. От вас ведь просто требуется поумирать при них несколько минут, и дело с концом. Разве это трудно?

— Ладно, — сдался Йоссариан. — Если всего на несколько минут и вы обещаете стоять за дверью, то я согласен. — Он уже начал входить в роль. — А почему бы вам как следует меня не забинтовать для пущего эффекта? — спросил он.

— Прекрасная мысль, — одобрил врач.

Йоссариана укутали в бинты. Бригада санитаров укрепила на окнах жалюзи, и, когда их приспустили, в изоляторе воцарился тоскливый полумрак. Йоссариану вспомнилось, что не помешали бы цветы, и отряженный доктором санитар принес откуда-то два полуувядших букетика, которые затопили сумрачный изолятор пряным ароматом умирания. Йоссариан улегся на койку, и посетителям разрешили войти.

Они вошли на цыпочках, со смиренным и виноватым видом незваных гостей — сначала удрученные старики, а вслед за ними молодой и здоровенный, но хмурый матрос. Родители двигались бок о бок, с напряженными и парадными лицами, напоминая оживший семейный дагерротип, — гордые, маленькие, поблекшие, словно бы отлитые из тусклого металла и облаченные в почерневшие от времени одежды. Мать скорбно поджала тонкие губы, удлиненно-овальное лицо у нее было цветом в жженую умбру, а черные, гладко зачесанные назад и разделенные прямым пробором жесткие волосы — никаких парикмахерских ухищрений она явно не признавала — казались присыпанными золой из-за седины. Отец держался подчеркнуто прямо, и старомодный двубортный пиджак с подложенными плечами был ему узковат. Вокруг привычно прищуренных, обожженных солнцем глаз змеились у него мелкие морщинки, а большие пушистые усы на иссеченном крупными морщинами лице серебрились густой сединой. Маленький, но крепкий и кряжистый, он выглядел трагически скованным, когда одеревенело замер посреди изолятора с прижатой к лацканам пиджака черной фетровой шляпой в натруженных, старчески смуглых руках. Нужда и тяжкий труд наложили на обоих стариков свою уродливую печать. А молодой матрос приготовился к бою. Его белая бескозырка была залихватски сдвинута на ухо, он сжимал кулаки и злобно, затравленно озирался.

Все трое, войдя в комнату, на мгновение приостановились, а потом нерешительно и медленно, плечом к плечу и даже как бы в ногу, начали подступать похоронной шеренгой к койке. Приблизившись к ней вплотную, они молча уставились сверху вниз на Йоссариана. Настала надрывная, непереносимая тишина. Она мучительно длилась, и, чтобы хоть чем-нибудь ее нарушить, Йоссариан сдавленно кашлянул.

— Он жутко выглядит, — проговорил наконец старик.

— Ему худо, отец.

Старушка опустилась возле койки на стул и, будто от физической боли, стиснула на коленях заскорузлые, с венозными узлами пальцы.

— Джузеппе, — сказала она.

— Меня зовут Йоссариан, — сказал Йоссариан.

— Его зовут Йоссариан, мать. Ты узнаешь меня, Йоссариан? Я твой брат Джон. Ты ведь помнишь меня, Йоссариан?

— Конечно, помню, — сказал Йоссариан. — Ты мой брат Джон.

— Он узнал меня, отец! Он помнит, кто я такой. А это отец, Йоссариан. Поздоровайся с отцом.

— Здравствуй, отец, — сказал Йоссариан.

— Здравствуй, Джузеппе, — откликнулся отец.

— Его зовут Йоссариан, отец.

— Он жутко выглядит, — сказал отец. — На него страшно смотреть.

— Ему очень худо, отец. Доктор говорит, что он умирает.

— Мало ли кто чего говорит. Я сроду им, жуликам, не верил.

— Джузеппе! — в невыразимой муке сказала мать.

— Его зовут Йоссариан, мать. Она последнее время неважно соображает, что к чему. Ну а как тебя тут лечат, малыш? Взаправду хорошо?

— Взаправду хорошо, — эхом откликнулся Йоссариан.

— Вот и хорошо. Ты им не давай себя ущемлять. Ты здесь не хуже любого другого, даром что итальянец. У тебя тоже есть права.

Йоссариан сморгнул и закрыл глаза, чтобы не смотреть на своего брата Джона. Ему было нехорошо.

— Нет, вы посмотрите, как он жутко выглядит! — сказал отец.

— Джузеппе, — сказала мать.

— Его зовут Йоссариан, мать, — указал ей матрос. — Неужели трудно запомнить?

— Да мне все равно, — указал матросу Йоссариан. — Пусть называет меня Джузеппе.

— Джузеппе, — сказала она ему.

— Не унывай, Йоссариан, — сказал брат. — Все будет хорошо.

— Не унывай, мать, — сказал Йоссариан. — Все будет хорошо.

— А священник у тебя был? — осведомился брат.

— Был, — соврал Йоссариан, снова закрывая глаза.

— Это хорошо, — решил брат. — Пока ты получаешь все, что положено, жизнь катится как надо. А нам вот надо было аж из Нью-Йорка к тебе прикатить. Мы боялись, что не успеем.

— Чего не успеете?

— Увидеть тебя, пока ты не умер.

— А зачем вам это понадобилось?

— Чтоб ты не умер, пока нас нет.

— А зачем вам это понадобилось?

— У него начинается бред, — сказал брат. — Он повторяет одно и то же.

— Чудно это все, — сказал отец. — Я всегда называл его Джузеппе, а теперь он, оказывается, Йоссариан. Очень это все чудно.

— Подбодри его, мать, — предложил матери брат. — Скажи ему доброе слово.

— Джузеппе, — сказала мать.

— Это не Джузеппе, мать. Это Йоссариан. Мы же двадцать раз тебе говорили.

— А зачем вам это понадобилось? — опустив голову, печально сказала она. — Он ведь все равно умрет.

Из ее заплаканных глаз хлынули слезы, а руки, словно неподвижные темные мотыльки, застыли на коленях, хотя сама она, не вставая со стула, принялась горестно раскачиваться взад и вперед: Йоссариан боялся, что она начнет громко рыдать. Брат с отцом беззвучно заплакали. Йоссариан вдруг вспомнил, почему они плачут, и тоже расплакался. Врач, которого он раньше никогда не видел, вошел в палату и вежливо сказал посетителям, что пора уходить. Отец приосанился для последнего прощания.

— Джузеппе, — начал он.

— Йоссариан, — поправил его брат.

— Йоссариан, — сказал отец.

— Джузеппе, — поправил его Йоссариан.

— Скоро ты умрешь, — проговорил отец.

Йоссариан опять расплакался. Незнакомый врач пакостно посмотрел на него, и он взял себя в руки.

— Когда ты окажешься там, — с мрачной торжественностью и низко опустив голову сказал отец, — то передай, пожалуйста, кой-чего от меня. Передай, что неправильно людям умирать, когда они молодые. Неправильно, да и все тут. Передай, что если уж им обязательно нужно умирать, то пусть умирают, когда состарятся. Только передай прямо Самому. Сам-то этого, видать, не знает, потому что он милосердный, а все идет, как оно сейчас идет, уже давно, очень давно.

— И не давай там себя ущемлять, — посоветовал ему брат. — Потому что ты и на небе будешь не хуже любого другого, даром что итальянец.

— Оденься потеплее, — сказала мать, которая, видимо, понимала, что к чему.

Глава девятнадцатая ПОЛКОВНИК КОШКАРТ

Полковник Кошкарт был пронырливым, преуспевающим, неряшливым и несчастным завистником с расхлябанной походкой и цепкой мечтой о генеральстве. Напористый и трусоватый, задиристый и осмотрительный, уравновешенный и неуверенный в себе интриган, он жаждал отличиться перед начальством и опасался, что его мелкие административные уловки могут обернуться крупными служебными неприятностями. Это был благообразный и неприятный, брюзгливый и обрюзгший, самодовольный и недовольный жизнью фанфарон с вечными приступами дурных предчувствий. Он был доволен собой, потому что к тридцати шести годам стал, в чине полковника, командиром полка, и недоволен жизнью, потому что ему уже исполнилось тридцать шесть лет, а он дослужился только до полковника.

Полковник Кошкарт не имел представления об абсолютных величинах. Он мог измерять свой успех исключительно достижениями соперников и почитал совершенством только то, что делал так же умело, как все остальные люди его возраста, которым это удавалось даже лучше. Тысячи его сверстников были всего лишь капитанами, и при мысли о них он испытывал телячий восторг превосходства; но тысячи других его сверстников уже дослужились до генералов, и, вспоминая про них, он ощущал мучительную неполноценность, что заставляло его грызть ногти в таком неизбывном беспокойстве, какого никогда не чувствовал даже Обжора Джо.

Полковник Кошкарт был крупным, широкоплечим и чванливым самодуром с черными, коротко подстриженными, начинающими седеть курчавыми волосами и аляповато инкрустированным мундштуком, который он купил за день до отправки на Пьяносу, когда его назначили командиром полка. Он демонстрировал свой мундштук при всяком удобном случае, и научился делать это весьма изощренно. Мундштук ярко выделял полковника Кошкарта из общей массы американских офицеров — по крайней мере в его воображении. Насколько он знал, его мундштук был единственным на средиземноморском театре военных действий, и эта мысль внушала ему тревожную радость. Он радостно предполагал, что такой высокоутонченный интеллектуал, как генерал Долбинг, наверняка одобрял, когда они встречались, его мундштук, хотя встречались они довольно редко, и полковника Кошкарта это радовало, поскольку генерал Долбинг мог вообще не одобрять мундштуки. Думая о подобной возможности, полковник Кошкарт едва подавлял рыдания, и ему хотелось выбросить к чертовой матери эту пакость, однако его останавливала непоколебимая убежденность, что мундштук придает особый лоск тому героическому облику прирожденного и мужественного воина, который, как он был уверен, неизмеримо возвышал его над всеми полковниками американской армии, вступившими с ним в борьбу за генеральский чин. Только вот не ошибался ли он?

Этот вопрос беспрестанно донимал полковника Кошкарта — ловкого и до самозабвения рьяного военного стратега, который без устали, хитроумно и въедливо трудился с утра до вечера на ниве собственного преуспеяния. Дерзновенный и ревностный дипломат, он старательно загонял себя в могилу, ненавистно проклиная свои промахи и покаянно оплакивая упущенные возможности. Он всегда был запальчиво взвинчен, обеспокоен и раздражен. Доблестно и безоглядно пускался он в замысловатые предприятия, разработанные для него подполковником Корном, и с горестным отчаянием дожидался потом непоправимых бедствий. Он жадно собирал сплетни и кропотливо коллекционировал слухи. Он никому не доверял и верил всему, что слышал. Он был неизменно начеку и безошибочно ориентировался в событиях, происшествиях и человеческих взаимоотношениях, которых не существовало. Он знал решительно все и упорно тщился хоть что-нибудь по-настоящему осознать. Он был неустрашимо агрессивен и безутешно горевал, думая, как плохо относятся к нему влиятельные люди, которые о нем едва ли слышали. Все желали ему зла. Он жил на грани гибели, то заедая, чтоб не подавиться до смерти, застрявшие в горле кости лакомыми дарами судьбы — их взаимокалькуляция доводила его порой до зыбучего полузабытья, — то подсчитывая великие воображаемые победы и катастрофические, тоже воображаемые, утраты. Воображение ежечасно возносило его на высочайшие вершины торжества и ввергало в бездонные пучины отчаяния. Никто не знал, когда он спит. Если ему доводилось от кого-нибудь услышать, что генерал Дридл или генерал Долбинг нахмурился или улыбнулся, он мог до бесконечности строить догадки, почему это произошло, и сомнамбулически бормотал себе под нос фантастические предположения, пока подполковник Корн не убеждал его отдохнуть и расслабиться.

Назад Дальше