И с генеральской дочкой жил — все на сторону смотрел. Уж какая она смешливая была — а тут и смеяться разучилась, все поварчивала, помню, да папашу на тебя натравливала, чтоб блюл очаг ваш. Да куда там! И чем ты девок брал? Кудрями да песнями?
Иваныч оглядел бронзовую гриву Петра, вздохнул:
— Пел ты соловьем. «Первым делом, первым делом самолеты, ну, а девушки, а девушки потом». А мы, дураки, подпевали. Не можем мы, русские, без запевалы, без заводилы. И любим их, и прощаем все.
А ведь, выходит, Петро, не любил я тебя, — удивился Иваныч. Просто не задумывался раньше, не сознавал. Нет, не любил. Скажешь, завидовал? Теперь на старости чего скрывать — кудрям и голосу — завидовал, красавцем тебя считал: «Мой друг Петро» — гордо тебя величал так. А в летном нашем деле завидовать было нечего — не хуже тебя летал. Машину чувствовал как свое тело — позвоночником, каждой косточкой, бывало, взлетишь на ней, милой, а по спине холодок восторга. Но ох как не хотел я с тобой в паре летать! Не доверял.
Геройский ты парень, что и говорить — звезды по праву носишь. Двенадцать самолетов сбил. Но ты только о геройстве своем и думал. Помню, ходил ты ведомым у нашего Бати. Так ведь чуть не погубил его. Погнался за недобитым фашистом и забыл, что долг твой- командира охранять, на хвосте у него висеть. Изрешетили тогда самолет Бати. Как сам-то он уцелел, не знаю. И какой же широкий человек был — и простил тебя, и к Герою представил. Правда, тебе по закону было положено — двенадцать самолетов уже сбил. Помню, как в последний год ты все в свободный поиск просился на охоту — нужно тебе было счет добрать до второй звездочки. А тут еще повезло на противника — на Южный фронт перебросили полк, а самолеты фашистских союзников тихоходнее наших и вооружены похуже. Батя тебя отпускал, понимал задор твой.
Ну что ж, Петро, выпьем за твою отвагу, за твое геройство, за удаль твою — это все при тебе.
Но третья чарка пилась труднее, словно не принимала зелье могучая плоть Иваныча, возмущалась. Вдавил-таки горькую влагу в себя. Поперхнулся, но вдавил.
Где-то заскрипел колодезный журавль, тонко пролаяла собака и умолкла, заурчал мотор легковушки.
— Просыпаются земляки. И мне пора, — качнул сивой головой Иваныч. — Я ведь, Петро, все норовлю эту гадость бросить. Да и то сказать — пью не часто. Привычка фронтовая да печальная память заставляют. Щас вот хотел идти к матери на могилку — любила она меня сильно, никто так больше меня не любил… Потом бы с дедом Андреем о ней поговорили, о жизни. А теперь к матери дорожка заказана — пьяных она не любила. Пойду к деду, отосплюсь, а там и к матери можно. А ты стой, блистай. Только и направо взглядывай.
Иваныч сам оборотился направо и долго качал головой, читая длинный список сельчан, погибших на войне: Андреев А. Н., Андреев П. Н. — братья Алешка да Павлушка. Борисов П. А., Борисов Л. П., Борисов В. П. — отец и два сына, Великанов Р. С., Великанов С. Т. — двоюродные братья были. Да семеро Скачковых, да десять Филатовых… Теперь и лиц-то всех не вспомнишь. Полегли сто двадцать земляков. Может, и оттого еще теперь так мало детей в Сонинской школе, что жены и невесты своих суженых не дождались.
— Ну, прощай, Петро. Вот как свидеться пришлось после долгой разлуки. Чурался ты нас в последние годы. Да, слышал я, дуриком ты голову-то сложил — ехал на своей «Волге» в прошлом годе с веселой компанией и врезался в телеграфный столб. И сам ушел навсегда, и людей с собой потянул.
Земляки за геройство тебя чтят, вишь, и памятник отгрохали. О покойнике худого говорить не принято, так и я — только тебе высказал, а на людях уж промолчу. Но ведь… и при жизни — у нас тоже не принято худое-то говорить. Боимся, что ли, чего? Врага нажить? Или привычка такая — помалкивать? Мол, молчанье — золото. Только — золото это самоварное, а из чего самовар-то? То-то! Так что блистай. Да, Саша Матюшкин… Чего это мне он сразу вспомнился? Пятнышками этими красными на траве? В голове путается. Не надо было третью пить — не те года. Так вот, Саша… Никому о том не говорил до сих пор — а ведь подумал еще тогда, 20 августа. Ведь с тобой он в паре ходил! Только ты вперед на полчаса прилетел и сказал, что он потерялся. А сам, знать, бой вел один, загорелся. В ногу раненный, горящий, до аэродрома дотянул. Так и умер в беспамятстве, ничего не сказал. А Батя промолчал, хоть и все понял. Молод ты был и бесстрашен как черт. Посчитал — окупишь вину.
Все тебе за геройство прощали, Петро. А тебя-то вина глодала? Молчишь? Молчи, молчи, теперь уж не ответишь.
Голос Иваныча вздрогнул, он неуклюже потер глаза:
— Слаб я стал. Года!
Запрятал в сумку полупустую бутылку, скомканную газету. Подумалподумал и, отхлебнув от второй чарки, с которой чокался, остальное плеснул на землю, по древнему обычаю — отошедшему в мир иной.
— Ну, стой, Петро, блистай. Пойду я.
Еще шире расставляя ноги, словно в шторм на палубе, Иваныч, не качаясь, двинулся по тропинке.
Сухой треск заставил его обернуться.
Бронзовая голова героя клонилась, упадая, но не упала — нагнулась только, и орлиные глаза уперлись в землю.
— Петро! — воскликнул Иваныч. — Тебе никак стыдно стало? То-то! — Он погрозил пальцем и, распрямившись, крепко и широко ставя ступни, зашагал из сквера.
— Знаешь что, металловед Миша Крынкин, не будем мы вызывать отливщика, — сказал директор совхоза, выслушав длинный рассказ.
— Как летчик-то он герой, настоящий герой- 20 самолетов сбил! Среди них пятнадцать, кажется, бомбардировщиков. Это значит, не долетели те бомбы до наших городов и сел. Спасибо нашему земляку! А вот как человек… В общем, перезвони отливщику, дай отбой.
— Это как же, Юрий Егорвдч? Ведь случай уникальный! Интересен для науки.
— Но ведь стоит бюст-то? Не рухнул?
— И не рухнет! Я осматривал.
НЕЛЛИ ЛАРИНА ДЕВУШКА ИЗ СИЭЛА
В Сиэл мне предложили лететь самолетом. Туристам туда разрешалось ехать не более, чем на два-три дня, чтобы познакомиться с чудом-городом, с его архитектурой.
Посещение города было окутано туманом вымыслов и догадок, а те, кто возвращался из поездки, обычно ходили какие-то очумелые, качали головой и не хотели ни во что посвящать.
— Нет, — сказал мне приятель, который тоже возвратился оттуда с грустными глазами. — Нет, этого я не могу пересказать, там следует побывать.
— Что ты там видел?
— Не знаю. — Он пожимал плечами. — Город… Люди… Не знаю, но ты обязательно поезжай.
Он пожал мне руку, странновато улыбнулся, мол, ничего не может добавить к тому, о чем все знают.
О Сиэле говорили как о городе-образце, городе-идеале. Говорили, что он проектировался для жительства людей, но люди не желают там поселяться, хотя и выражают полный восторг тем, что там видят. Проектировали город для того, чтобы навсегда распрощаться с грязью на улицах, с очередями в магазинах, с неудобствами транспорта, с давкой, толкотней на рынках, с неуютом в квартирах. И вот — создали город-образец!
Группы ученых, работавших над проблемой использования силиконов, продолжали заниматься ею уже несколько десятилетий после предшественников, которые жили в двадцатом веке. И они первыми подали идею создавать теперь уже не предметы, а города будущего из созданного ими, необычного материала, используя его вместо бетона и стекла.
Сначала все изумились, засомневались: разве из одного состава можно добиться разнородных структур? Но вскоре эту новость принялись бурно обсуждать. И решено было первый город назвать Сиэл в честь всемогущей чудодейственной искусственной смолы, которая может стать и мышцей, и глазом, и — домом. Новый материал раскрыл новые горизонты.
Биологи, медики, художники, даже писатели и поэты — все загорелись идеей образцового города: каким ему быть? Вдруг выяснилось, что новое дело волнует всех, каждого. Печать публиковала предложения, высказанные народом. Целые экспедиции специалистов опрашивали людей, собирали мнения, предложения, идеи. И наконец множество мыслей, изобретений и открытий сконцентрировалось в Центре по проектированию города-идеала. Но ничего толкового не выходило. Оказалось невозможным учесть массу разноречивых желаний. Идеи идеями, а нужны реальные проекты, за которые бы взялись строительные организации. К тому же возведение города целиком с его оригинальными зданиями, площадями, проспектами, висячими (!) садами требовало немалых средств. А ежели из нового материала строить еще и по старинке?! Сколько времени уйдет? Кто возьмется проектировать? Кто осмелится строить нечто невообразимое, уникальное для всей планеты? Обсуждение грозило зайти в тупик.
Но однажды в центр проектирования пожаловал какой-то чудак и предложил: использовать для строительства города, его домов и кварталов, природную энергию, которая бы направлялась генетическим кодом.
Но однажды в центр проектирования пожаловал какой-то чудак и предложил: использовать для строительства города, его домов и кварталов, природную энергию, которая бы направлялась генетическим кодом.
В самом деле! Посмотрите, какие крепкие зубы у волка! Какие мощные клыки были у мамонта! Наконец панцирь черепахи природа создает по генетическому коду!
А нельзя ли заложить в ядро будущего города программу, которая, вбирая в себя элементы почвы, камня, песка, начала бы развиваться сама, кристаллизоваться в блоки, стены, потолки, перекрытия, окна, двери?.. Да неужто панцирь черепахи менее совершенен, чем какой-то дом, даже самый изящный? Пусть это не дом, а дворец. Панцирь черепахи — вот образец прочности! Все дело только в том, чтобы он рос и рос до размеров дворца — и модифицировался, ведь в панцире черепахи люди не станут жить! Им нужны дома, дворцы…
Его мысль посчитали в центре очень подходящей, тем более что ни камней, ни песка не понадобилось- их исключал новый искусственный материал, созданный химиками и биологами: по желанию человека он мог стать и камнем, и сталью, и резиной, и стеклом.
Чудак родил главное — идею: все, о чем долго спорили, вложить в программу развития ядра идеального города, закодировать в генах молекулы стройматериала будущего — самостоятельный рост.
Иными словами, воплощение замысла теперь выглядело так: любой дом, дворец будут расти так же, как дерево, или как панцирь черепахи, или как зуб. Город-идеал рос как бы из яйца.
И скоро на специально выбранной площадке, в плоской долине среди гор, в двух часах лета от нашего обычного города, из «эмбриона» начало развиваться нечто похожее на кристалл в особом растворе — первый домик! Он разрастался, сперва, как неоперившийся птенец инженерной мысли, смахивал на какую-то невыразительную халупу, но время шло, и стены его крепли, крыша вздымалась, и из земли вознесся стройный дворец с колоннами.
Потом рядом стали расти другие дворцы, дома, улицы, мосты, витиеватые ограды — поднимался нерукотворный жилой массив. И что-то еще, небывалое, говорят, в нем происходило.
«Нет, на это следует посмотреть!» — в один голос утверждали те, кто там побывал.
Город вырос, манил к себе сверкающей красотой громад, ослеплял людей великолепием, необычностью, но жить в нем… никто не соглашался. Почему?.. Так я получил задание от редактора нашего еженедельника.
Публика летела со мной самая разношерстная: здесь были цивилизованные туристы, люди в равной мере страдающие как любознательностью, так и любопытством, респектабельные искатели острых ощущений, не знающие, на чтобы еще эдакое потратить деньги, и — бродяжки, никогда таких сумм не видевшие, даже во сне, тем не менее всегда путешествующие по планете, их легко угадать по живописно неряшливьш одеждам и независимой манере поведения, смешной и печальной рядом с надменной небрежностью воротил бизнеса нашего процветающего двадцать первого века.
Тем не менее все летели в одном салоне. Компания по туризму делала бизнес, и потрясающий успех рейсов в город-идеал заставлял хозяев прессовать кастовые различия пассажиров наподобие слоеного пирога.
В салоне я обратил внимание на типов, старавшихся ничем среди прочих пассажиров не выделяться, но именно вид их безупречно белых манишек и манжет, гетр, снова вошедших в моду, вызывал подозрительность. Смокинги, бабочки, кейсы — вся непременная атрибутика именно этого сорта людей наводила меня на раздумья, что едут в город-идеал и те, кто далек от чистых помыслов и, возможно, в белых перчатках прячет обагренные чужой кровью руки, а в кейсах — отмычки, фомки и прочий воровской инструмент. Ведь как часто за внешним благородством неожиданно открывается нам бездна подлости, предательства, человеческой мерзости, которую не изжили и в нашем мире, да, наверное, и грядущие поколения не справятся: и зло, и добро ухитряется вмещать в себя человечество одновременно.
Что же может привлекать туда контрабандистов? — размышлял я. Впрочем, город-идеал проектировался как город небывалой роскоши. В его программу ухитрились втиснуть самые невообразимые пожелания людей.
Нетерпение мое и остальных пассажиров разрасталось по мере приближения к Сиэлу. И скоро, казалось, сам воздух горел огнем всеобщего возбуждения. Все слои общества смешались, никаких различий более не существовало ни у богача, ни у бедняка.
Единое «ах!» восторга прошелестело на крыльях в застывшем воздухе салона, и все приклеились лицами к стеклам иллюминаторов.
Солнце только поднималось из-за вершин гор, аэробус лег в крутой вираж, чтобы затем на воздушной подушке мягко поплыть по посадочной стреле аэропорта. И пока автопилот разворачивал машину на вираже, все пассажиры завороженно следили, как надвигается величественная панорама — остроглавый хрустальный город спорил белизной крыш со снежными вершинами гор, бравших в кольцо висящие в воздухе ленты магистралей, сады, каскады лестниц и лоджий, распахнутых солнцу. Башни средневековья и парящие крылья мембран над стадионами и торговыми площадями. Сверху, со стороны, откуда транспорт влетал в долину, город и впрямь виделся восьмым чудом света, сказочный и несказанно богатый сиянием драгоценных отделочных камней.
Все это были скромные «кирпичики» однородной массы, но — не верилось! Какая иллюзия поистине царской роскоши возникала перед взором новичка, впервые попавшего в колдовской город?! Казалось, алхимики всех веков, отовсюду прежде гонимые, собрались вопреки времени вместе и доказали миру своими чарами и бдениями над колбами и пробирками, что они нашли магический кристалл и показали людям свое могущество.,
Я ходил, потрясенный, по улицам и не мог надивиться. Что Эйфель, поразивший Париж своей башней, чудовищной для современников и прекрасной — для потомков?! Что Ле Корбюзье, одаривший человечество возможностью жить в комфортабельных практичных жилищах из бетона и стекла?! Они только заглянули в будущее, но все остались на ступеньке своего века. Но ученые нашего века смогли сотворить такое: город, который вырастает, как дерево — из семени, как живое существо — из зародыша, из яйца. Вот вам совершенная модель грядущего градостроительства! О, как угадывалось, что город-идеал творил не один архитектор, а многие архитекторы мира, известные и безымянные, современники и созидавшие до нашей эры. И множество химиков, биологов вложили мысли и сердце в программу Сиэла. Наверное, каждый из них хотел в этом городе найти уголок для себя, и я находил в нем набережные Одессы и улицы Воронежа, уголки Таллинна и башни Риги, проспекты города на Неве и древние, милые всем стены с зубцами Московского Кремля. Высились новые дома и ветшали, тронутые временем.
Иногда я постигал, что стены домов росли как кораллы на рифах морского дна, что своды зданий — это всего-навсего искусственно взращенный кристалл, застывшая пена, не уступающая стали, высчитанная заранее машиной гармония структурных решеток. И все равно восторгался завершенностью площадей, свежим воздухом улиц, четкой геометрией изящных двориков. Сердце замирало у витиеватых беседок, стройных ротонд на крутом берегу.
Ум отказывался верить, что сияющие на солнце, отточенные ветром колонны — это сталактиты, выросшие за год—два по программе, что холодный на ощупь мрамор — блок полимера, растение, развившееся не из зерна, а незримого атома, вскормленного и воспитанного формулой.
Даже в хаотическом нагромождении модернистских скульптур виделась мне недосказанная кем-то мысль.
Ежели бы только не необычность материала, от молочного, пористого, точно известняк, гладкого, как мрамор, до прозрачного, отливающего радугой всех цветов, словно сама музыка застыла и воплотила звуки в осязаемый цвет, я бы не поверил в силу науки нашего века. Можно сто раз услышать, но это еще ничего не значит, теперь же мне были понятны восторги тех, кто видел город-идеал, был в нем. И все же… он был пуст. Где его жители, горожане? Я вспомнил о неясных слухах, что в этом городе есть даже… привидения.
Тишина не устрашала, но печалила: город хотел о чем-то рассказать, на что-то пожаловаться, но молчал, как больной немой человек. И словно невидимые глаза следили за мной, сопровождали каждый шаг. Город слушал мои мысли, а может, мне это только мерещилось в его печальной красоте улиц. Странная пустота, как вакуум, тоской сдавливала грудь. Или так резко ощущает человек необходимость видеть, общаться с себе подобными?! «Самая прекрасная на свете роскошь — это роскошь человеческого общения», — вспомнились мне слова французского летчика и писателя. И здесь я остро почувствовал, как прав Сент-Экзюпери. Именно этой роскоши в блистающем великолепии улиц мне сейчас не хватало, поделиться восторгом и удивлением было не с кем.
Неожиданно я вышел к фонтану — вода танцевала в нем свой вечный танец любви, объясняясь в верности земле. Давление бросало алмазные капли вверх, а притяжение упрямо притягивало, и они падали вниз, торопясь опередить друг друга.