— Ага, — торжествующе воскликнул попутчик, — значит, вы прихватили с собой сувенир. Вот вам самое убедительное доказательство того, что мы с вами только что переправлялись на верблюдах через пустыню. И если бы не ваше безрассудное поведение, то и теперь находились бы там же.
— Вы хотите сказать, что все было взаправду? — невольно вырвалось у меня. — Да как же так?
— По щучьему велению, по моему хотению, — совершенно спокойно ответил попутчик, — и еще потому, что вы раззадорили меня, не поверив моему рассказу.
Я и теперь, вытаскивая колючки из пораненной ладони, не мог верить. Ведь я сознавал, что такого просто не может быть. Вполне возможен обман слуха, обман зрения. То есть органы чувств могли обмануться, но мозг провести невозможно. Его не стронешь с незыблемого фундамента знаний. Да, знаний, на которые он прежде всего опирается.
Освобожденная от колючек ладонь сильно саднила, и я стал махать ею в воздухе, как это делают при ожоге. Мой попутчик некоторое время наблюдал за этими довольно нелепыми взмахами и, будто вспоминая что-то, сказал:
— Да, а ведь мне ничего не стоит вам помочь. Давайте-ка обработаем йодом.
В то же мгновение моя ладонь окрасилась в коричневый цвет, и я замахал ею еще энергичней — так сильно защипало.
— Опять я все усложнил, — сокрушенно покачал головой попутчик. Ну, потерпите секунду. — И в самом деле, тут же ладонь моя приобрела прежний цвет, и царапины на ней будто не бывало.
— Теперь-то, надеюсь, убедились? — ответил вопросом на мое удивление попутчик.
Я энергично замотал головой. Пусть он любые фокусы демонстрирует, но заставить меня поверить в реальность сказочного…
— А знаете… — как бы в нерешительности проговорил попутчик, давайте вот что еще… Вы, кстати, уверены, что сейчас не спите и не находитесь под гипнозом? Если не уверены, то для того, чтобы удостовериться, можете ущипнуть себя. Считается самым действенным средством контроля.
Если он и шутил, то мне было не до шуток. Хотелось как можно скорее выпутаться из этой странной истории. Хриплый голос испорченного репродуктора вернул к реальности, объявив остановку.
— Попросим его повторить членораздельно, — с торжеством в голосе сказал попутчик. И, словно подчиняясь его воле, репродуктор звонко и четко объявил остановку.
Я заглянул в окно и увидел пустую платформу знакомой станции, освещенную электрическим светом. Конечно же, я не спал. Все вокруг было обыденным, знакомым, естественным до самых мелочей. И, чтобы осознать это, незачем было прибегать к никакому самому действенному средству контроля.
— Так вот, — с непонятной усмешкой продолжал попутчик, — сейчас мы с вами сможем отправиться в космос, если, конечно, вы не возражаете. Надеюсь, не приходилось там бывать?
— Прямо в вагоне электрички по рельсам отправимся туда? — нашелся я. — Ведь иного варианта не предвидится.
— Нет, зачем по рельсам, по рельсам не выйдет. Есть иные пути. Хотите, как обычно, в ракете.
— А вы гарантируете, что мы выдержим перегрузки? Ведь и подготовленные космонавты всякий раз рискуют своим здоровьем.
— Ох, опять чуть не натворил беды, — с непритворным отчаяньем схватился он за голову. — Вы совершенно правы. Сто раз надо подумать о последствиях, прежде чем принимать решение. А если сразу, без ракеты, окажемся на космической станции, как, не испугаетесь?
— Давайте, — с азартом спорщика воскликнул я, — если, как утверждаете, вы такой всемогущий, давайте попробуем.
…Ощущение было такое, будто внезапно остановился скоростной лифт. Все поплыло и закружилось вокруг. Что-то серое, большое поплыло перед глазами. Да это же мой попутчик парит прямо в воздухе. Какое счастье, что я его увидел, а то так и разума нетрудно лишиться. Он шевелит губами, а я ничего не слышу: полная глухота.
— Как себя чувствуете, как самочувствие? — прорывается наконец-то голос.
— Чувствую себя отвратительно. Голова прямо разваливается. Неужели и для космонавтов такое состояние норма и как раз о нем они говорят с улыбкой телезрителям: «Самочувствие хорошее»?
Я протягиваю руку к стенке, полу и потолку — меня совершенно не интересует, к чему, лишь бы сориентироваться в пространстве. Пытаюсь ухватиться за какую-то рукоять. В то же мгновение попутчик крепко сжимает мне запястье.
— Перестаньте! — пресекает он мои попытки вырваться. — Ничего здесь не трогать! Слышите, ничего, иначе я не отвечаю за вашу безопасность.
Я уже ничему не удивляюсь и, кивнув на рукоятку, только спрашиваю:
— А что это такое, что произойдет, если я за нее ухвачусь?
— Да я об этом знаю не больше, чем вы. Главное, ничего здесь не трогать. А то и пожелать ничего не успеешь. Вот иллюминатор, кажется. Хотите посмотреть на нашу планету? Плывите сюда, только осторожней, не вздумайте задеть что-либо.
Но у меня не было желания смотреть в иллюминатор. Хотелось только вернуться в уютный вагон электрички, где все на своем привычном месте: и стены, и пол, и потолок. А за окном дружелюбно подмигивают, освещая путь, электрические лампочки. Мне так захотелось на Землю, что я закричал:
— Слышите, велите вашей щуке или как она называется, чтобы немедленно я оказался там, где был. С меня достаточно: не хочу больше никаких доказательств.
Ему, как видно, тоже оказалось достаточно, потому что уже в следующее мгновение перед моими глазами засветились стальным отблеском рельсы параллельного пути железной дороги. И как будто ничего не случилось, напротив, откинувшись на мягкую спинку скамьи, сидел мой попутчик. Он молчал, да и я не мог заставить себя начать разговор. Мысли сшибались, путались. И все же я нашел в себе силы сосредоточиться.
— Она что, рыбина эта, с другой планеты, инопланетянин, выходит?
— Не знаю, инопланетянин ли или на другой планете сконструирована, да к нам направлена с какой-то целью, о которой скорее всего никто никогда не узнает. Важен тот факт, что она есть, похоже, лично ни во что не вмешивается, но может, как вы видели, многое. Эх, не повезло же мне! — с отчаянием пожаловался он.
— Как это не повезло? — горячо запротестовал я. — Вам выпала величайшая удача, какие и в сказках-то редко выпадают. Тому Емеле, я схватил лежащую на скамейке книгу и потряс ею в воздухе, — ему достаточно было, чтобы ведра сами домой шли да чтоб печь по улице ехала, со скоростью, понятно, печи. Ну а предел желаний — царем стать и царствовать, лежа на боку. И чтоб пир — на весь мир. Скудноватая жизненная программа. А перед вами — вся Вселенная. Если разумно распорядиться предоставленным вам случаем возможностями, то…
— Вот что, — перебил мой монолог попутчик, — вы были со мной. Все видели, во всем убедились сами. Да и о возможностях имеете полное представление. Хотите, я пожелаю, чтобы выполнялись не мои, а ваши пожелания? Я вам за это буду очень обязан.
— То есть как? Я к этому совсем не имею никакого отношения, — резко запротестовал я.
— Конечная остановка, — довольно явственно прохрипел в это время репродуктор.
Я с облегчением подхватил книгу и, взглянув на часы, будто очень опаздываю, рванулся к выходу. У меня не было никакого желания вступать в обсуждение этого отчаянного предложения.
ЛЮДМИЛА ЖУКОВА БЮСТ ГЕРОЯ
— Петр Иванович, вы отливали бюст герою в деревне Сонино…
— Отливал, а что?
— За качество работы ручаетесь?
— На все сто процентов. А что случилось?
— Петр Иванович! — Человек на другом конце провода вздохнул, словно решая, говорить или нет. — Понимаете, я металловед. Михаил Крынкин. Отдыхаю в Сонине. Это моя родная деревня. И вот вчера был свидетелем странного случая. Рассказал о нем директору совхоза Юрию Егорычу — от него и звоню. Вы сможете приехать?
— Смогу, только что же случилось? Объясните наконец.
— Да странная история. Не знаю, что и сказать. Пропал теперь бюст… Считайте, нет его.
— Украли, что ли?
— Стоит, да только… Вся ваша работа насмарку. Заново придется делать.
— Не может быть! Сорок лет отливаю — по всей стране стоят!
Телефонный провод донес вздох:
— Я сам металловед. Понимаю вас. Но факт налицо. Так приедете?
— Чепуха какая-то! Конечно, приеду. Ждите.
* * *— Ну а сам-то ты, как специалист, чем это объясняешь? Старением металла? — спросил директор, когда Михаил тихонько положил трубку. Юрий Егорович, человек молодой — под тридцать — со многими был в деревне на «ты». Да и мало он походил на начальство. Невысокий, белобрысый, с облупленным носом — мальчишка и мальчишка. Не прибавляли солидности и ярко-синий костюм с белой рубашкой и галстуком, который он носил даже в эту несусветную жару, считая, что командир производству всегда должен быть при параде.
Крынкин — статный брюнет с физиономией Алена Делона, в белесых, по моде, джинсах и майке с английской надписью, на правах горожанина и специалиста пытался держаться с ним запанибрата и даже покровительственно, но была у Егорыча этакая легкая усмешечка, что на нет сводила эти старания бывшего односельчанина.
— Какое старение! И недели со дня отливки не прошло. Да и мастер отливал известный, — авторитетно толковал Крынкин.
— Так что же? — допытывался Егорыч.
— Мистика, вот что! Ведь на глазах у меня все произошло. Я свидетель.
— А что ты в такую-то рань в парке делал? — прищурившись, спросил директор с усмешечкой и почесал облупленный нос, отчего он вовсе запунцовел.
«Еще туда же, ехидничает», — возмутился про себя Михаил и отчеканил: — Я был, конечно, не один. Дело молодое, холостяцкое. Кстати, и она свидетельница.
— Кто же она? Ты не подумай, что любопытничаю. Просто важно и ее свидетельство — случай ведь незаурядный.
— Ирина Беспалова.
— Это что? Школьница? — ахнул директор.
— Выпускница, — поправил Крынкин.
— Но тебе-то за тридцать, Миша?
— Ну так что? Они теперь со школы, гм, взрослые, — и Крынкин, недовольный, что ему напомнили о возрасте, взъерошил шевелюру, отчего стала заметна плешь на затылке.
— Ну, это особый разговор, — вздохнул директор. — А сейчас рассказывай по порядку, как что было.
За окном брехнула собака и замолкла — очень уж жарко, и лаять лень. Михаил встал, выглянул в окно, будто ждал кого-то, и принялся рассказывать, пытаясь говорить внушительно, чеканя слова.
— Сидели мы с Ириной на лавочке. Под ивой. Знаете, той самой, у которой ветви до земли, как шатер. Нас не видно. А мы сквозь просветы в ветвях и памятник видим, и скамейку возле него. Ну, дело было уж под утро. Первая электричка прошумела. С ней он и приехал.
— Кто?
— Да старик один. Ветеран войны. Летчик бывший. Я его с малолетства помню. Сизов Николай Иванович. Он живет в городе, а сюда на могилу матери приезжает.
— Что-то я никакой Сизовой не помню. Давно умерла небось?
— Давно. Когда этому старичку еще лет десять было — бабка моя рассказывала.
— И он все ездит? — с уважением в голосе спросил Юрий Егорович.
— Ездит. Сидит на ее могилке. Потом родственников дальних обойдет — их полдеревни — и назад, в город. А самая короткая дорога к кладбищу- через сквер, где бюст установили. Вот он вошел в сквер и бюст увидел. И начал он с ним разговаривать.
— С кем? С бюстом?
— С героем нашим. Они и земляки, и однополчане.
— А о чем говорил?
— Да сейчас расскажу. По порядку. Значит, дело было так…
«Да это никак Петро? Точно, Петро! Он, — удивленно сказал Николай Иванович и, вскинув седую голову, обошел вокруг высокой тумбы, оглядев бронзовый лик и фас и в профиль: мужественное лицо с крутым подбородком, орлиный взгляд устремлен к небу. Прикрывшись от солнца ладонью, прочел вслух: «Герою Советского Союза летчику Петру Трофимовичу Трегубову от односельчан».
— Похож, похож. Орел. Только молод больно — с фронтового фото лепили. Оно, пожалуй, и правильно. Героем он-то в 20 лет стал.
Ветра не было в это майское утро. Видать, вчера отбушевал. Залепил белым цветом черемухи свежекрашеную желтую скамейку, а раз отцвела черемуха, то и холод, обычный на ее цвет, ушел, тепло вернулось. Ветер далеко отшвырнул и алые лепестки тюльпанов, разбросал их по зеленой траве.
Глаза Николая Ивановича убежали от их алых пятен, скользнули по голубому небесному своду, по веселому разноцветью домов за сквером, по стайкам гомонящих птиц и иве с ветвями шатром. Хотел очи Николай Иванович увести вовсе в дальние пределы, даже голову серебряную закидывал будто за солнце, нависающее масляным блином над дальним лесом, хотел заглянуть, но непослушно скользили глаза вниз, сами отыскивали алые крапинки в траве. Видать, заполонила вдруг душу память, требуя времени для себя.
Будто ниже росточком стал Николай Иваныч. Ссутулился. Стало заметно, как тяжело старым некрепким уже ногам носить все его грузное тело бывшего подручного кузнеца, а потом летчика — с широкими плечами, могучим торсом, большой головой.
Тяжело уместился Иваныч на белой от черемухового снега скамейке, отряся цветы. Об одежде он забот не держал — синий потрепанный летний костюм давно не гладился, да и не был никогда Иваныч аккуратным и щеголем. Может, оттого, что мать рано умерла, не приучила, может, оттого, что жена заботы о его внешнем виде сразу на себя взяла, а теперь уж ей они не под силу. А вот сумку он установил бережно. Звякнуло в ней стекло.
И-эх! Видать, ничего не попишешь. Не донесет он нынче заветную «Столичную» до деда Андрея — двоюродного дяди матери. Привык уж он с дедом после свиданья с материной могилкой неспешно посидеть под яблонькой за бутылкой, деревенской закуской, да на этот раз не судьба.
— Ну, что, Петро, помянем хлопцев, — тихо сказал Иваныч, доставая бутылку, две чарки простого синего стекла граммов на 50 каждая и газетный сверток с провизией — хлеб да сало. Наполнил обе чарки, чокнул одна о другую, выпил, крякнув, и заел хлебом.
— А ведь не пили мы тогда, Петро, не пили! Первый раз я спирт хлебнул, когда Саша Матюшкин в горящем самолете приземлился. Несли мы его в медсанбат, задыхались — паленым пахло. А из простреленной ноги кровь сочилась, на траву падала. Шли из госпиталя — ту кровь обходили. Тогда и наркомовские сто граммов выпили впервые. Да…
Я мальчонкой-то молока не видал, хотя корова в дому была. Мачеха бидон через день в Москву возила на продажу. Так я все мечтал: вырасту — одно молоко буду пить день и ночь. И до войны, когда на Электростали кузнечил, удивлялся на мужиков пьющих — мало их тогда до войны, пьющих-то, было: «И чего пьют эту гадость горькую? Купили б молока!» И на фронте первые месяцы положенные 100 граммов не брал, компотом и молрком заменял. А после смерти Саши понял. И ты тогда впервые выпил. И Катя твоя тоже чарку пригубила. 20 августа сорок первого года… и день тот помню.
…Стайка воробьев с гомоном опустилась у ног Иваныча. Самый отчаянный ухватил крошку с лавки, отскочил с победным свистом.
— Мало вам червей и мошек? Не зима ведь, ненасытные, — проворчал Николай Иваныч, но хлеба покрошил, рассыпал на песчаную дорожку.
— Помнишь, Петро, наш Батя хотел Сашу к Герою посмертно представить, да не до того стало в том августе… «Не за награды воюем», — мы тогда говорили. За каждый полет любого можно к ордену представлять — такое время было. Но никто не знал, вернется ли из полета. Какие тут награды! Награды с 43-го начались, когда наша авиация превосходство в воздухе завоевала и немцы стали нас бояться.
Воробьи, склевав крошки, загалдели еще нахальней и заглушили последние негромкие слова Иваныча.
— Кыш, нахальное племя! Нет у меня больше хлеба, кыш!
От крика птицы вспорхнули, погомонили вблизи, но, видно, и впрямь чует эта придомная птица, есть чем поживиться или нет, — улетели. И стало тихо.
Иваныч наполнил чарку, снова чокнул одну о другую, выпил, заел салом.
— Тихо теперь в деревне, Петро. Бабы подмосковные нынче барыни. Раньше бы в эту пору шум по всему порядку стоял — все б мычало, блеяло, кукарекало, хрюкало. Пастух бичом щелкает. Мужики косы отбивают: жиу-жиу. Музыка! А теперь в Москву съездили, отоварились дня на три и молоком, и яйцами, и колбасой, и спят! А я — то привык по летной привычке в пять вставать, а поговорить не с кем. Жену не добудишься, дети отдельно живут. Вот и навострился сам с собой разговаривать. Ну, выпьем по третьей, Петро! И-эх! — Иваныч налил свою чарку, чокнул о полную вторую, но пить не стал, задумался.
— На День Победы, года три назад, ты еще живой был, Катю твою встретил в парке Измайлово. Верней, почему твою? Не твоя давно она. Вначале и говорить о тебе не хотела. Маленькая, худенькая, а все такая же светлая, и глаза удивленные, как у дитя. Нехорошо ты с ней поступил, Петро, недобро. Говорил я тебе об этом тогда, так ты на меня петушком, петушком! Не твое, дескать, дело, разлюбил я ее! Я и поверил, оробел — коль разлюбил, что скажешь? А потом, как узнал, кого полюбил — сплюнул: этакая хаханя! По любому поводу ха-ха да хи-хи — сказать-то нечего. Зато дочь генерала.
Ты это мне брось — разлюбил! — погрозил Иваныч бронзовому Петру. — Катю-то весь полк не то что любил — боготворил! Никто ее обидеть не смел. А ты обидел. А ведь знал уже, что ребеночка от тебя она ждет. И ведь какая! Сама дате дитем, а смолчала, и как уехала, так ни слуху ни духу. А ведь тогда, чтоб алименты получить, — только пальцем укажи на любого, хотя б незнакомого, и заставили бы платить. Сама она сына твоего вырастила и внуков дождалась. А ты их и не увидел!
И с генеральской дочкой жил — все на сторону смотрел. Уж какая она смешливая была — а тут и смеяться разучилась, все поварчивала, помню, да папашу на тебя натравливала, чтоб блюл очаг ваш. Да куда там! И чем ты девок брал? Кудрями да песнями?