Отдел сметы разместился в облупленном особняке и замечателен был своими колоннами. Но не порфировые колонны в этот знаменитый день поражали посетителей отдела.
В вестибюле сбилась целая кучка их и, открыв рты, глядела на барышню, продающую под колонной литературу. Барышня эта плакала и что-то злобно пыталась рассказать. Второе из ряда вон выходящее обстоятельство заключалось в том, что из всех комнат особняка несся непрерывный грохот телефонов, к которым, по-видимому, никто не подходил.
Лишь только Захаров оказался в вестибюле, барышня прервала рассказ, истерически крикнула: «Опять!» — и вдруг запела дрожащим сопрано:
— Славное море, священный Байкал!
Курьер, показавшийся на лестнице со стаканами на подносе, выругался коротко и скверно, расплескал чай и запел в тон барышне:
— Славен корабль, омулевая бочка!..
Через несколько секунд во всех комнатах пели служащие про славное море. Хор ширился, гремел, в финансово-счетном секторе особенно выделялись два мощных баса. Аккомпанировал хору усилившийся грохот телефонных аппаратов и плач девицы.
— Молодцу плыть недалечко! — рыдая и стараясь стиснуть зубы, пела девица.
Курьер пытался прервать пение, вставляя матерные слова, но это ему плохо удавалось.
Прохожие в переулке ехали останавливаться, пораженные весельем, доносившимся из учреждения. Группа посетителей под колоннами, дико вытаращив глаза, смотрела на поющую девицу. Улыбки блуждали по лицам. Лишь только первый куплет пришел к концу, пение оборвалось, курьер получил возможность выругаться, выпустил несколько ругательств подряд, схватил поднос и исчез.
Тут в парадных дверях показался гражданин, при котором тут же в группе посетителей зашептали «доктор… доктор приехал»… и двое милицейских.
— Примите меры, доктор! — истерически крикнула девица.
Тут же на лестницу выбежал секретарь и, видимо сгорая от стыда и растерянности, начал говорить:
— Видите ли, доктор, у нас случай массового… — но не кончил, стал давиться словами и вдруг запел неприятным козлиным тенором о том, что Шилка и Нерчинск нестрашны теперь…
— Дурак! Дурак! — крикнула девица, но не объяснила, кого ругает, а вывела руладу, из которой явствовало, что горная стража ее не поймала.
Недоумение разлилось по лицу врача, но он постарался совладать с собой и сурово прикрикнул на секретаря:
— Замолчите!
Видно было по всему, что секретарь и сам бы отдал все на свете, чтобы замолчать, но сделать этого не мог и, могучий, рассеянный по всему учреждению хор вместе с секретарем донес до вконец соблазненных ваганьковских прохожих вопль о том, что в дебрях не тронул прожорливый зверь.
Девицу поволокли куда-то под руки, явился лекарский помощник с сумкой.
Захаров через минуту от взволнованных посетителей учреждения узнал в чем дело.
Оказалось, что в перерыве, предназначенном по закону для завтрака, заведующий учреждением явился в столовую как раз в тот момент, когда все служащие доедали питательную и вкусную свинину с бобами.
Заведующий, по словам озлобленной девицы, сиял как солнце и вел под руку какого-то «сукина сына, неизвестно откуда взявшегося» (так точно выразилась девица), тощего в паршивых брючках и в разбитом пенсне.
Дело в том, что устройство кружков было манией заведующего. В течение полугода он организовал шахматно-шашечный кружок, кружок пинг-понга, любителей классической литературы, духовой музыки (последний быстро распался, так как проворовался кассир, игравший на валторне) и к июню угрожал организовать кружок гребли на пресных водах и альпинистов. Коротко говоря, заведующий ввел под руку Коровьева и отрекомендовал его всем любителям бобов как товарища-специалиста по созданию хоровых кружков. Лица будущих альпинистов стали мрачны. Но заведующий призвал всех к бодрости, а Коровьев тут же и пошутил, и поострил, и клятвенно заверил, что времени пение берет самую малость: «На ходу! на ходу! — трещал Коровьев, — но удовольствия и пользы три вагона». И тут «этот подхалим Косарчук» (выражение девицы) первый вскочил и восторженно заявил, что записывается. Тут все увидели, что пения не миновать, и, как один, записались. Петь решили, так как все остальное время было занято пинг-понгом и шашками, в этом самом для завтрака перерыве.
Заведующий, чтобы подать пример, объявил, что у него тенор, и далее все пошло как сон скверный (девица так говорила). Коровьев проорал «до-ми-соль-до», самых застенчивых извлек из-за шкафов, за которые они прятались в надежде отлынуть, Косарчуку сказал, что у того абсолютный слух, заныл, попросил уважить старого регента-певуна грянуть «Славное море», камертоном стучал по пальцу.
Было 12. Грянули. И славно грянули, Коровьев действительно понимал дело. Первый куплет допели в столовой до конца, после чего Коровьев исчез.
Недоумение. Пауза. Радость. Но ненадолго. Как-то сами собой двинули второй куплет, Косарчук повел высоким хрустальным тенором. Хотели остановиться — не тут-то было. Пауза. Полился третий куплет. Поняли, что беда. Заведующий стал бледен, как скатерть в столовой.
Через час был скандал, неслыханный, страшный, всемосковский скандал.
К трем часам занятия были остановлены милицией. Врачи сделать ничего не могли. Захаров был уже на улице, когда к особняку подъехали три грузовых платформы.
Милиция распорядилась очень хорошо: весь состав учреждения — восемьдесят семь человек — разбили на три партии и на этих трех грузовиках и увезли. Способ был умный, простой и наименее соблазнительный.
Лишь только первый грузовик, качнувшись, выехал за ворота, улицы огласились пением про славное море, и никому из прохожих и в голову не пришло, куда везут распевшихся служащих из отдела смет и распределения. Но, конечно, не трудно догадаться, что все три хора приехали как раз в то здание, которым руководил профессор Стравинский.
Появление такой большой партии больных вызвало смятение. Стравинский начал, кажется, с того, что всем приехавшим были даны большие дозы снотворного. А дальнейшая судьба несчастных жертв Коровьева москвичам неизвестна. Что касается Захарова, то он все-таки добился неприятности. Он добрался со своим портфелем до главного коллектора зрелищ облегченного типа, написал по форме приходный ордер и вывалил кассиру все пачки денег, которые привез в портфеле.
Лишь только кассир макнул пальцы в алюминиевую тарелочку, в которой плавала губка, обнаружилось, что пачки состоят частью из резаной газетной бумаги, частью из денежных знаков различных стран, как-то: долларов канадских, гульденов голландских, лат латвийских, иен японских и других.
На вопрос о том, что это значит, Захаров ничего не мог сказать, ибо у него отнялся язык.
Его немедленно арестовали.
6/VII. 36 г.
Загорянск.
Последний полет
Была полночь, когда снялись со скалы и полетели. Тут мастер увидел преображение. Скакавший рядом с ним Коровьев сорвал с носа пенсне и бросил его в лунное море. С головы слетела его кепка, исчез гнусный пиджачишко, дрянные брючонки. Луна лила бешеный свет, и теперь он заиграл на золотых застежках кафтана, на рукояти, на звездах шпор. Не было никакого Коровьева, невдалеке от мастера скакал, колол звездами бока коня рыцарь в фиолетовом. Все в нем было печально, и мастеру показалось даже, что перо с берета свешивается грустно. Ни одной черты Коровьева нельзя было отыскать в лице летящего всадника. Глаза его хмуро смотрели на луну, углы губ стянуло книзу. И, главное, ни одного слова не произносил говоривший, не слышались более назойливые шуточки бывшего регента.
Тьма вдруг налетела на луну, жаркое фырканье ударило в затылок мастеру. Это Воланд поравнялся с мастером и концом плаща резнул его по лицу.
— Он неудачно однажды пошутил, — шепнул Воланд, — и вот, осужден был на то, что при посещениях земли шутит, хотя ему и не так уж хочется этого. Впрочем, надеется на прощение. Я буду ходатайствовать.
Мастер, вздрогнув, всмотрелся в самого Воланда, тот преображался постепенно, или, вернее, не преображался, а лишь точнее и откровеннее обозначался при луне. Нос его ястребино свесился к верхней губе, рот вовсе сполз на сторону, еще острее стала раздвоенная из-под подбородка борода. Оба глаза стали одинаковыми, черными, провалившимися, но в глубине их горели искры. Теперь лицо его не оставляло никаких сомнений — это был Он.
Вокруг кипел и брызгал лунный свет, слышался свист. Теперь уж летели в правильном строю, как понял мастер, и каждый, как надо, в виде своем, а не чужом.
Первым — Воланд, и плащ его на несколько саженей трепало по ветру полета, и где-то по скалам еще летела за ним тень.
Бегемот сбросил кошачью шкуру, оставил лишь круглую морду с усами, был (в) кожаном кафтане, в ботфортах, летел веселый по-прежнему, свистел, был толстый, как Фальстаф.
Первым — Воланд, и плащ его на несколько саженей трепало по ветру полета, и где-то по скалам еще летела за ним тень.
Бегемот сбросил кошачью шкуру, оставил лишь круглую морду с усами, был (в) кожаном кафтане, в ботфортах, летел веселый по-прежнему, свистел, был толстый, как Фальстаф.
На фланге, скорчившись, как жокей, летел на хребте скакуна, звенел бубенцами, держал руку убийцы на ноже огненно-рыжий Азазелло.
Конвой воронов, пущенных, как из лука, выстроившись треугольником, летел сбоку, и вороньи глаза горели золотом огнем.
Не узнал Маргариту мастер. Голая ведьма теперь неслась в тяжелом бархате, шлейф трепало по крупу, трепало вуаль, сбруя ослепительно разбрызгивала свет от луны.
Амазонка повернула голову в сторону мастера, она резала воздух хлыстом, ликовала, хохотала, манила, сквозь вой полета мастер услышал ее крик:
— За мной! Там счастье!
Очевидно, она поняла что-то ранее мастера, тот подскакал к Воланду ближе и крикнул:
— Куда ты влечешь меня, о великий Сатана?
Голос Воланда был тяжел, как гром, когда он стал отвечать.
— Ты награжден. Благодари, благодари бродившего по песку Ешуа, которого ты сочинил, но о нем более никогда не вспоминай. Тебя заметили, и ты получишь то, что заслужил. Ты будешь жить в саду, и всякое утро, выходя на террасу, будешь видеть, как гуще дикий виноград оплетает твой дом, как цепляясь ползет по стене. Красные вишни будут усыпать ветви в саду. Маргарита, подняв платье чуть выше колен, держа чулки в руках и туфли, вброд будет переходить через ручей.
Свечи будут гореть, услышишь квартеты, яблоками будут пахнуть комнаты дома. В пудреной косе, в стареньком привычном кафтане, стуча тростью, будешь ходить гулять и мыслить.
Исчезнет из памяти дом на Садовой, страшный Босой, но и исчезнет мысль о Га-Ноцри и о прощенном игемоне. Это дело не твоего ума. Ты никогда не поднимешься выше, Ешуа не увидишь. Ты не покинешь свой приют. Мы прилетели. Вот Маргарита уже снизилась, манит тебя. Прощай!
Мастер увидел, как метнулся громадный Воланд, а за ним взвилась и пропала навсегда свита и боевые черные вороны. Горел рассвет, вставало солнце, исчезли черные кони. Он шел к дому, и гуще его путь и память оплетал дикий виноград. Еще был какой-то отзвук от полета над скалами, еще вспоминалась луна, но уж не терзали сомнения, и угасал казнимый на Лысом Черепе, и бледнел и уходил навеки, навеки шестой прокуратор Понтийский Пилат.
Конец.
Примечания
1
Впервые опубликована: Звезда Востока (Ташкент), 1966, № 7. Затем: Булгаков М. А. Пьесы, М., 1986 (Составители Л. Е. Белозерская, И. Ю. Ковалева); Булгаков М. А. Кабала святош (Составители В. И. Лосев, В. В. Петелин), М., Современник, 1991.
Черновые автографы рукописи — ОР РГБ.
В настоящем издании публикуется авторизованный машинописный экземпляр третьей редакции, законченной 23 апреля 1934 года (ОР РГБ, ф. 562, к. 13, ед. хр. 4). Кроме того, проанализированы к. 13, ед. хр. 1–3.
Первые наброски пьесы Булгаков сделал 26 мая 1933 года, летом предполагал завершить черновой вариант, но другие творческие планы заставили его оставить этот замысел до лучших времен.
Новые наброски пьесы о будущем датированы 8 декабря 1933 года. Черновая рукопись первой редакции пьесы завершена 28 марта 1934 года.
11 апреля 1934 года Булгаков завершает вторую редакцию пьесы, уже получившей название — «Блаженство».
23 апреля пьеса перепечатана, при этом Булгаков, по своему обыкновению, дорабатывает ее, вносит поправки. Так возникла третья редакция пьесы «Блаженство». И в этом экземпляре есть карандашные поправки.
25 апреля Булгаков прочитал пьесу в театре Сатиры, с которым был заключен договор 23 марта 1934 года.
Е. С. Булгакова в своем «Дневнике» оставила несколько интересных записей, касающихся творческой истории этой пьесы и споров вокруг самого факта передачи Булгаковым пьесы в другой театр.
«27 марта…И еще — М. А. работал над новой комедией. Сегодня днем заходила в МХАТ за М. А. Пока ждала его в конторе у Феди, подошел Ник. Вас. Егоров. Сказал, что несколько дней назад в Театре был Сталин, спрашивал, между прочим, о Булгакове, работает ли в Театре?
— Я вам, Е. С., ручаюсь, что среди членов Правительства считают, что лучшая пьеса это „Дни Турбиных“.
Вообще держался так, что можно думать (при его подлости), что было сказано что-то очень хорошее о Булгакове.
Я рассказала о новой комедии, что Сатира ее берет.
— Это что же, плевок Художественному театру?
— Да вы что, коллекционируете булгаковские пьесы? У вас лежат „Бег“, „Мольер“, „Война и мир“. Если бы Судаков не отложил (или Театр — уж не знаю, кто виноват!) репетиций „Бега“ для „Лжи“ — „Бег“ шел бы уже. „Мольера“ репетируете четвертый год. Теперь хотите новую комедию сгноить в портфеле? Что за жадность такая».
«13 апреля. Вчера М. А. закончил комедию „Блаженство“, на которую заключил договор с Сатирой.
Вчера же у нас была читка не для театра еще, а для своих. Были: Коля Лямин, Патя Попов, который приехал на три дня из Ясной Поляны, Сергей Ермолинский и Барнет. Комедия им понравилась».
Очевидно, что Булгаков в эти дни читал вторую редакцию пьесы, читал по тетради с клеенчатым переплетом. И после первой же читки начал переделывать рукопись.
14 апреля Е. С. Булгакова записывает: «М. А. правит „Блаженство“, диктует мне». «1 мая. 25 апреля М. А. читал в Сатире „Блаженство“. Чтение прошло вяло. Просят переделок. Картины „в будущем“ никому не понравились.
Вчера у нас ужинали Горчаков, Никитин Вас. Мих., Калинкин (директор), Поль, Кара-Дмитриев и Милютина. Встретил их М. А. лежа в постели, у него была дикая головная боль. Но потом он ожил и встал к ужину. Вечер прошел приятно. Все они насели на М. А. с просьбой переделок, согласны на длительный срок, скажем, четыре месяца. (Ведь сейчас М. А. должен работать над „Мертвыми Душами“ для кино). Им грезится какая-то смешная пьеса с Иваном Грозным, с усечением будущего. Они считают, что это уже есть, как зерно, в пьесе, в первом появлении Ивана Грозного».
«16 мая…Из Ленинграда — третий запрос о „Блаженстве“. Из Московского театра Ермоловой тоже об этом спрашивают. Надо решать этот вопрос» («Дневник», с. 55–56, 59).
Читал Булгаков «Блаженство» и вахтанговцам, но картины будущего отпугивали: зритель 30-х годов не принял бы такие итоги развития общества, которое он с таким энтузиазмом строил, к тому же и цензура вряд ли пропустила бы эту пьесу. Так что надежды на постановку пьесы не осуществились и на этот раз. Серьезных попыток продать свою пьесу какому-либо театру Булгаков больше не предпринимал, догадываясь о тщетности своих усилий.
Публикуя пьесу, редакция журнала «Звезда Востока» высказала несколько бесспорных и спорных положений. Так, в частности, нельзя не согласиться с целым рядом высказанных мыслей: «Блаженство» — характерный образец булгаковской сатирической драматургии. Фантастический прием, острый гротеск — и, наряду с этим, правдивость, честность, точность в анализе определенных жизненных противоречий. Водевильная ситуация, элементы буффонады — и тут же четко выписанные характеры. Беззаботная веселость — и рождающееся из нее серьезное раздумье. Бесспорна и мысль о том, что образ Радаманова в пьесе получился «бледным» — «а ведь именно он наиболее широко и, так сказать, полномочно представляет в пьесе людей будущего».
Спорным оказалось следующее высказывание редакционной статьи «Звезды Востока»: «Будущее в изображении М. Булгакова — условно. Писатель отнюдь не намеревается делать в своей комедии какие-нибудь пророчества. Его цель — разоблачить современные ему пороки». («Звезда Востока», 1966, № 7, с. 75–76).
Почти одновременно с этим В. Сахновский-Панкеев высказал иную точку зрения. Он увидел в «Блаженстве» спор М. Булгакова с Маяковским и его «Баней», давшим «абстрактно-рационалистическое» изображение будущего: «Споря с методом плакатно-публицистического изображения человека будущего, Булгаков наполнил живой жизнью образы наших далеких потомков, граждан 2222 года. Это не некие особые, непонятные, скучные, правильные существа, чье духовное бытие непознаваемо для нас. Они — это мы сами, только очищенные от скверны зависти, корысти, эгоизма. Не только смелое парение мысли, но и вся безграничность и сила чувства доступны им. Чутко, остро воспринимают они мир, разум и эмоции сосуществуют у них в идеальной гармонии. Техницизму многих описаний грядущего Булгаков противопоставил поэзию» (Очерки истории русской советской драматургии. Т.2, 1934–1945. М. — Л., с. 135–136).
Полемизируя с этой упрошенной точкой зрения, Ю. Бабичева в статье «Фантастическая дилогия М. Булгакова „Блаженство“ и „Иван Васильевич“») писала: «Думается, что комедия Булгакова не дает повода, ни даже возможности отрицать первостепенной важности в ней именно пророческого пафоса. Перед нами типичный и чистый жанр „яипоту“ — антиутопии, тревожного предупреждения об ошибочных или порочных тенденциях в развитии общества. Булгаков был сатириком крупного плана, его волновали те явления, которые грозили сложиться в тенденцию и омрачить завтрашний день. Именно их он подверг сатирическому осмеянию с помощью уэллсовской модели „яипоту“ — произведения о „машине времени“ и „аргонавтах хроноса“.