Поначалу Илюша изобразил большую кривоватую окружность, затем набросал внутри нее несколько разноцветных клякс, перечеркнул все это десятком решительных прямых линий, а поверх пришлепнул, как печатью, собственной пятерней, которую старательно обвел, приложив к рисунку. Готово!
В комнате между тем продолжали работать; Учитель, прикрывшись челкой и устрашающе кренясь набок, восседал на своем возвышении. Вернувшаяся из туалета мать, наморщив лоб, долго разглядывала творение сына. Ей нездоровилось, вторую неделю подташнивало: это Ирка, незапланированная младшая илюшина сестренка, а в тогдашнем своем состоянии — крошечная запятая, неизвестный и ненужный человеческий головастик, впервые заявляла о своем присутствии, уже требуя внимания и любви или, возможно, протестуя против своего предстоящего появления на свет.
Вполне вероятно, что мать и вняла бы этому протесту, если бы связала причину своего недомогания именно с Иркой-головастиком, но, как обычно, самое реальное объяснение приходило Наташе в голову в последнюю очередь. Пока же, рассмотрев илюшин рисунок, она через силу улыбнулась и подбодрила сына:
— Здорово, молодец. Похоже на человека за решеткой. Вот лицо, вот прутья, а это он, бедненький, изнутри рукою схватился. Трясет, трясет, а не выбраться.
Илюша нахмурился. Мамина критическая трактовка исключительно точно отражала сиюминутное отношение автора картины к окружающей действительности. В то же время что-то подсказывало мастеру, что в рамках данной художественной школы избыток смысла не слишком приветствуется. Поэтому он тут же усовершенствовал свое творение: налепил в окружности несколько желтых клякс, отчего лицо немедленно превратилось в большую яичницу-глазунью, а к пятерне добавил еще три пальца, что сделало общий вид рисунка намного приветливей.
Творческий дебют Илюши имел оглушительный успех, беспрецедентный для новичка. Учитель не только назначил его картину дежурной вспышкой концентрированного света, но и вывел красного от смущения художника на подиум и, поставив рядом со своим стулом, долго расхваливал детали рисунка, особо упирая на восьмипалую руку, в которой видел символ и квинтэссенцию творческого космического начала. Затем Игнатьич распустил группу, а Наташу с сыном попросил остаться на несколько минут для личной беседы.
— Ваш мальчик исключительно талантлив, — сказал он. — Свет горит в нем намного ярче, чем в большинстве детей. Тем обиднее будет, если вы позволите этому чуду померкнуть в повседневной грязи и суете.
Наташа беспомощно развела руками. Ее мутило, голова раскалывалась. Она не знала, что ответить.
— Вы, без сомнения, хотели бы знать, что делать, чтобы этого не произошло, — помог ей Игнатьич. — Что ж, я объясню. Как вы видели, большинство детей здесь — с обоими родителями. Это не случайно. У нас, взрослых, канал связи со светом, как правило, давно уже забит ложью или заплыл жиром самодовольной слепоты. Поэтому дети для нас — последний шанс восстановить эту бесценную пуповину. А им, в свою очередь, присутствие родителей необходимо для осознания важности процесса. Ведь ребенок не станет делать ничего просто так, а погружение в глубины незамутненной младенческой чистоты — нелегкий труд. Ребенок согласится на эту нелегкую задачу лишь тогда, когда он осознает действительную пользу, которую приносит самым дорогим существам — папе и маме. Насколько я понимаю, Илюша очень привязан к отцу?
Наташа устало кивнула. Она уже поняла, к чему клонит Учитель.
— Хорошо, я попробую его уговорить. Но он сильно занят. Работает по вечерам.
— Я сам поговорю с ним, — улыбнулся Игнатьич. — Запомните, Наташенька, деньги не проблема. Вы, главное, приведите мужа. Договорились? На следующее занятие.
В насквозь промерзшем трамвае маме стало легче, и она задремала. Илюша сидел рядом, отслеживая остановки, чтобы не пропустить нужную. Несмотря на триумф, он чувствовал себя неспокойно, и причиной тому был этот странный Игнатьич. К семи годам мальчик достаточно набегался с беспомощной мамой по всевозможным конторам, магазинам и учреждениям, чтобы научиться понимать язык взрослых — не столько слова, сколько жесты, мимику, улыбку, взгляд.
На него как на малыша никто не обращал внимания, а потому он мог себе позволить смотреть на человека во все глаза, изучая и улавливая тревожные или, наоборот, благоприятные сигналы, сообразно которым следовало предупредить или, соответственно, ободрить бестолковую не-от-мира-сегошнюю мать. Со стороны легко было различить фальшь или искреннюю доброту, прочувствовать степень доверия, враждебности, равнодушия, желания помочь.
Игнатьич явно не лгал. Он искренне верил во все, что говорил. Он также не желал зла ни маме, ни Илюше. Тем не менее, Илюшу не оставляло чувство, что Учитель хочет от них намного больше, чем это сейчас подразумевается мамой, отцом или самим Илюшей. Опасностью веяло не от того, что было произнесено, а от того, что оставалось пока недосказанным. Впрочем, почему опасностью? Неизвестность может оказаться и доброй. Особенно заманчивой казалась мальчику перспектива занятий вместе с отцом. Из-за частых халтур они виделись намного реже, чем хотелось бы. А тут — по два часа дважды в неделю! А если еще прибавить полтора часа дороги, то это вообще получается… вообще получается… хм, сколько же это получается?.. Увлеченный подсчетами, он едва не пропустил остановку.
Позднее Илья не раз вспоминал эту поездку в нетопленном полупустом февральском трамвае с наглухо заиндевевшими окнами и желтыми струпьями дермантиново-поролоновых, в клочья изрезанных сидений, из-за которых вагон выглядел так, словно только что перенес чудовищные, бесчеловечные пытки. Если бы тогда Илюша дернул маму за рукав и, разбудив, потребовал бы забыть патлатого Игнатьича и его Центр, забыть и никогда больше не возвращаться туда даже мыслями — что было бы тогда? Что?
Скорее всего, так бы оно и случилось. Наученная многократным опытом, мама привыкла верить его оценкам и впечатлениям. Не зря по дороге на остановку она вопросительно поглядывала на сына, ждала. Но он промолчал — и тогда, и позже, в трамвае, и потом, дома, во время ее разговора с папой. Почему? Ведь позднее, когда они привели к Игнатьичу отца, стало уже поздно что-либо менять… Почему, почему… Да все потому же: из-за бесценной возможности сидеть с ним бок о бок дважды в неделю по два часа, не считая дороги!
Дважды по два часа… ага, как же… На первой же встрече отец стал объяснять Игнатьичу, почему он может уделять Центру лишь один вечер в неделю, да и тот с трудом. Они тогда только-только утвердились на очень выгодном коридоре — коротком, чистом, каменном, всего на двадцать минут работы, зато заработок — тридцатник чистыми в месяц. Жалко было терять такую чудесную синекуру из-за прогулов. Игнатьич внимательно выслушал и спросил:
— А зачем вам эти деньги?
— Как это — зачем? — рассмеялся отец. — Чтобы платить за квартиру. Чтобы питаться. Чтобы жить.
— Чтобы жить? Но вы ведь хотите не просто жить, вы хотите жить счастливо, не так ли? — серьезно возразил Игнатьич. — Я уверен, что эти деньги не помогают счастью, а, наоборот, мешают. Это — возня, а не жизнь. Суррогат. Давайте-ка я вам кое-что объясню…
Он произвел процедуру откидывания пряди и повернулся к Наташе.
— Мы тут поговорим, а вы пока с Илюшей порисуйте вон там, в уголке. Вон там.
В голосе Учителя звучали неприятные властные нотки, и Илюша вопросительно взглянул на отца. Тот кивнул ему: давай, мол, слушайся, можно. Они проговорили часа три, не меньше, закончив, когда мать с Ильей, сморившись, уже спали на стульях, а все трамваи шли в парк, и потому Игнатьичу пришлось давать им деньги на такси.
— Вот видите, — усмехнулся он, вручая отцу трешку. — Я же говорил, что деньги всегда найдутся. Да и не нашлось бы — тоже не беда: можно переночевать здесь. Или в другом месте. Мир не без светлых людей.
Отец растерянно улыбнулся в ответ. Эта улыбка не сходила с его губ и позже, на улице, в такси и даже дома, когда он пришел поцеловать сына на ночь. Такой странной улыбки Илюша не видел на отцовском лице никогда прежде. Не приходилось ему видеть ее и потом — только тогда, в тот вечер. Она выражала неуверенность, состояние неустойчивости — крайне не характерное для стопроцентно уверенного в себе человека, каким отец был всегда. Видимо, именно в ту ночь в нем произошла какая-то перемена, а растерянная улыбка просто знаменовала этот переход.
— Ну как, папа, тебе понравилось? — спросил Илюша, уже произнеся свое “спокойной ночи” и получив традиционный поцелуй, но еще задерживая обеими руками сильную отцовскую шею. — Будем ходить?
— А?.. Что?.. — рассеянно пробормотал отец и высвободился без обычной ласковой деликатности. — Куда ходить? Ах, ты об Учителе… Какой удивительный человек, правда? Я даже не думал, что такие бывают. Даже не думал…
— Ну как, папа, тебе понравилось? — спросил Илюша, уже произнеся свое “спокойной ночи” и получив традиционный поцелуй, но еще задерживая обеими руками сильную отцовскую шею. — Будем ходить?
— А?.. Что?.. — рассеянно пробормотал отец и высвободился без обычной ласковой деликатности. — Куда ходить? Ах, ты об Учителе… Какой удивительный человек, правда? Я даже не думал, что такие бывают. Даже не думал…
На следующее утро он снова выглядел бодрым и уверенным, и Илюша вздохнул с облегчением, радуясь возвращению к привычной жизненной норме — возвращению, которое очень вскорости проявилось как более чем иллюзорное, поскольку теперь отец был непоколебимо уверен совсем в другом, а вовсе не в том, в чем был столь же непоколебимо уверен раньше. Хотя, с другой стороны, в чем он был уверен раньше?
Много позже, обретя наконец способность думать об этом более-менее спокойно, Илья без конца возвращался мыслями в ту зиму, стараясь понять и определить причину случившейся с отцом перемены, перелома, преображения, напоминавшего скорее легендарные страшилки про оборотней, чем реальную историю человека, казавшегося столь здравомыслящим, трезвым, спокойным, всегда и во всем твердо полагавшимся на собственный рассудок — ясный, устойчивый и упорядоченный, как современный автоматизированный, управляемый компьютерами склад.
Как так произошло, что все это рухнуло… вернее, даже не рухнуло — это еще можно было бы понять: бывают же с людьми помутнения, сумасшествие, душевная болезнь, когда на том самом вышеупомянутом складе вдруг начинают рушиться полки, корежатся рельсы подъемников, падает потолок, едет крыша, а тщательно расставленные, надежно каталогизированные вещи летят вверх тормашками куда попало, образуя в итоге невообразимую кучу-малу? Бывает, еще как бывает.
Но в том-то и дело, что с отцом ничего такого не случилось. Ничто не обрушилось, не перекорежилось, не съехало. Склад по-прежнему удивлял образцовым порядком: там так же, как и раньше, светились компьютерные экраны, чинно разъезжали груженные товаром тележки, а бирки и бар-коды на ящиках с завидной точностью соответствовали своим полкам и стеллажам. Все так же, за исключением одного: это был абсолютно другой склад. С другим планом дорожек, другой системой кодирования и оценки, другим расположением шкафов, коробок и вещей в коробках. Даже в лифтах там теперь играла другая мелодия — не та, что вчера.
Как объяснить эту неправдоподобную по своей глубине, внезапности и быстроте перемену? Что такого необыкновенного мог сказать, показать, открыть проклятый Игнатьич? Возможно, до той встречи с Учителем отец просто никогда не задумывался о таких основных вещах, как смысл и устройство жизни? Все-таки они с матерью были очень похожи — не внешним поведением, а сутью. Оба интуитивно верили во всеобщую связность, доброту и обустроенность мира, оба использовали эту веру на практике, хотя и по-разному: мать — пассивно, почти полным неучастием в жизненной суете, отец — активно, с уверенностью хватаясь за любое участие, дело, ремесло.
Но может ли интуиция заменить основу — в особенности, если учесть неистребимую тягу человека к путеводной карте — даже тогда, когда человек топчется на месте и вовсе не намерен отправляться в дорогу? Как часто проводником, гидом, вождем становится в этой ситуации тот, кто всего-навсего первым протягивает планшет: безумный доброхот, случайный прохожий, безжалостный шарлатан…
Кем был Учитель — обманщиком или сумасшедшим? Илюша не знал ответа на этот вопрос: по малости лет он так и не удостоился быть допущенным к Учению в подробном его варианте. Одно не подлежало сомнению: Игнатьич и в самом деле оказался первым, кто предложил отцу путеводную карту, основу жизни, модель бытия, и отец взялся за нее с тем же энтузиазмом, с каким подходил до того к рытью котлована, разводке электронной схемы, плотницким работам и мытью коридора… Как и там, здесь требовалось всего лишь понять несколько главных принципов и поудобнее ухватиться за инструмент. Что отец и проделал с обычным своей эффективностью.
На первых порах мало что предвещало беду. Напротив, никогда еще Илюше не предоставлялось так много времени для общения с отцом. Доронин-старший исправно посещал вместе с сыном занятия Центра — поначалу по два раза в неделю, а затем все чаще и чаще, пока не перешел на ежевечерний режим. Понятно, что с мытьем коридоров пришлось завязать. Когда Илюша неосторожно выразил сожаление по поводу уплывшей синекуры, отец посмотрел на него отчужденно, как не смотрел еще никогда:
— Откуда в тебе это?
— Что, папа? — выговорил мальчик, холодея от неизвестно откуда взявшегося, неприятного чувства опасности.
— Эта темь. Откуда в тебе эта темь? — отец покачал головой и добавил с интонацией Игнатьича. — Запомни, сын: деньги в жизни — не проблема.
Постепенно отвалились и другие отцовские халтурки; на службу он тогда еще продолжал ходить, хотя сразу начал поговаривать о том, что должность помощника, предложенная ему Игнатьичем, требует полной самоотдачи. Предприятие вообще развивалось с поразительной быстротой. Комната районного ДК перестала вмещать желающих приобщиться к Учению; в апреле Центр переехал в помещения при Русском музее, и народу прибавилось еще больше. Теперь Учитель просто физически не мог поспеть всюду. Впрочем, этого и не требовалось: занятия велись его помощниками-апостолами, а сам Игнатьич являл свой лик народу лишь по исключительным случаям.
Тогда же выяснилось, что деньги действительно не проблема: упомянутая отцом полная самоотдача как близких помощников, так и продвинутых учеников подразумевала отдачу не только личного времени и душевных сил. Полученные от верных адептов деньги бескорыстный Игнатьич не брал себе, а пускал в дело: на аренду помещений, закупку материалов и помощь нуждающимся апостолам — таким, как отец. Дети на занятиях пока еще продолжали рисовать, но риторика Учителя все больше и больше сдвигалась от живописи к архитектуре: в его проповедях зазвучали слова о строительстве — сначала Здания, затем Дворца Света… к лету речь шла уже о целом Царстве.
Илюша Доронин к тому моменту пребывал в полной растерянности. Да, он оставил постылую школу и почти не расставался с отцом, сопровождая его повсюду на полуденных, вечерних и всенощных занятиях, присутствуя даже на собраниях внутреннего круга особо приближенных к Учителю апостолов. Но эта близость оказалась совсем не такой, какой представлялась раньше. Близость — с кем? Временами Илюша просто не узнавал отца: тот вел себя так, как никогда не повел бы прежде. Разве мог бы прежний отец оставить без присмотра больную маму?
Наташина беременность протекала трудно: мать мучили токсикозы, отеки, кровотечения. Тем не менее, отец продолжал настаивать на том, чтобы она посещала Центр, и мама покорно вставала, и шла, и тряслась через весь город на трамвае, и высиживала часами в душных, воняющих краской комнатах — до тех пор, пока в один из майских дней просто не смогла подняться с постели. Но и тогда отец накричал на нее, как будто она была в чем-то виновата. Накричал и ушел, хлопнув дверью и уведя с собой сына. Можно ли было представить себе такое еще полгода назад?
Нет, нельзя. Но и перечить отцу Илюша не смел. В этом человеке заключалась вся суть его недлинной семилетней жизни, ее смысл и образец; с той минуты, как мальчик осознал себя, он всегда старался говорить, думать, двигаться, жить как отец. Отец не мог быть неправ или плох, как не могут быть неправы легкие, которыми дышишь. Неправота легких означает смерть. Илюша не знал, что такое смерть: в семь лет невозможно осознать такое, но, даже не зная, он, не колеблясь, умер бы по отцовской команде. Не колеблясь ни секунды.
Уходить от мамы было неправильно — ведь в одиночку она не сможет выжить. Обязательно поскользнется, ошпарится, прищемит, ушибется, потеряет кошелек… а, впрочем, черт с ним, с пустым кошельком, одной угрозой меньше. Илюша с готовностью остался бы присмотреть за ней, как делал это раньше по просьбе отца. Но теперь отец не просил остаться, а, напротив, приказывал сыну сопровождать его. Мог ли Илюша ослушаться? Конечно, не мог.
Больше того: спускаясь вслед за отцом по лестнице, уходя и оставляя за спиной беспомощную мать, он испытывал радость оттого, что уходит, оттого, что — вслед, оттого, что — за отцом. И даже понимая краем сознания гадкую подлость этой радости, даже стыдясь ее краем своей детской, еще не оформившейся души, он все равно не мог поступить иначе: ведь речь тут шла об отце, а отца он заранее предпочел бы всему прочему, каким бы стыдным, подлым или неправильным не оказалось это априорное предпочтение.
А Игнатьич все расширялся и расширялся, как нашествие, как чума, как психоз. Питер становился тесен для Учения. На апостольских вечерях заговорили о гастрольной выставке Центра в Москве. Давнишнее илюшино впечатление оказалось правильным: Игнатьич действительно хотел много большего. Он готовился к походу на столицу, на мир, на вселенную: для жизнетворящего света не существовало границ. Началась лихорадочная подготовка: отбор и оформление работ, тематические лекции, репетиции бесед и мистерий. Времени катастрофически не хватало: апостолы кочевали вслед за Учителем из группы в группы, с квартиры на квартиру, ночевали где придется.