Дор - Алекс Тарн 11 стр.


А Игнатьич все расширялся и расширялся, как нашествие, как чума, как психоз. Питер становился тесен для Учения. На апостольских вечерях заговорили о гастрольной выставке Центра в Москве. Давнишнее илюшино впечатление оказалось правильным: Игнатьич действительно хотел много большего. Он готовился к походу на столицу, на мир, на вселенную: для жизнетворящего света не существовало границ. Началась лихорадочная подготовка: отбор и оформление работ, тематические лекции, репетиции бесед и мистерий. Времени катастрофически не хватало: апостолы кочевали вслед за Учителем из группы в группы, с квартиры на квартиру, ночевали где придется.

Отец с Илюшей перестали бывать дома, и мать осталась совсем одна — с огромным животом, без помощи и денег. Примерный срок родов приходился на конец июля — как раз тогда, когда намечалась выставка, но об отмене поездки Дорониных в Москву речи не заходило. Учение требовало полной самоотдачи, даже не самоотдачи — рождения заново. В этом общем символическом свете частные, не санкционированные Учителем наташины роды выглядели досадным недоразумением, не заслуживающим отцовского внимания. Накануне отъезда Игнатьич провел торжественный обряд “свечения”, в процессе которого апостолы и ближайшие ученики, как и положено новорожденным, получили новые имена. Илюшин отец стал Петром, и это в полной мере отражало тот высокий статус, которого он сумел добиться в глазах Учителя своим рвением и послушанием.

“Светили” только взрослых, так что Илья остался Ильей. Впрочем, он мог утешаться тем, что его творчество по-прежнему очень нравится Учителю, а значит — и отцу. От добра добра не ищут; следуя найденному еще на первом занятии образцу, мальчик добросовестно комбинировал черные решетки с цветными пятнами, тут и там разбавляя это удручающее однообразие экспрессией восьмипалых ладоней. Этому простому рецепту сопутствовал неизменный успех: работы Илюши Доронина составляли едва ли не треть отобранных для выставки рисунков.

В Москву ехали на автобусе, мучительно долго и неудобно. Илюшу мутило — к нескрываемой досаде отца, отчего мальчик чувствовал себя еще более неловко и вспоминал мать: наверное, она так же переживала свою дурацкую тошноту, болезненность, распухшие ноги, неуклюжий живот — все те крайне несвоевременные и неуместные помехи, которые могли воспрепятствовать исполнению важных отцовских планов.

Затем, уже в городе, очень хотелось есть и спать, но времени не оставалось ни на сон, ни на еду. Нужно было работать: размещать картины, клеить рекламные плакаты, раздавать на улице флаеры. Выставке выделили помещение окраинного ДК, большую часть которого занимали игральные автоматы, которые круглосуточно завывали, взвизгивали, взлаивали, сверлили голову оглушительным электронным шумом, ревом двигателей, громом взрывов, барабанной дробью стрельбы. К концу третьего дня Илюша одурел окончательно и жил наугад, бесчувственно, как зомби. Тогда-то и произошло это роковое интервью.

Дело в том, что в избалованной столице никто не заметил приехавшей из Питера выставки; ни плакаты, ни флаеры, ни даже две-три крошечные заметки в отделах новостей городских газет посетителей не прибавили. Свет Учения терялся в бесовском мелькании огней игральных автоматов, к коим, наоборот, народная тропа не зарастала в любое время суток. Игнатьич, занавесив лик волосом, ходил мрачным, скрежетал зубами и туманно намекал на всеобщее предательство, а на последней вечере, преломив хлеб, прямо пожаловался на то, что апостолы объедают его ввиду своей очевидной бесполезности.

Устыдившись, ученики постановили привлечь телевидение. На первый взгляд это казалось невозможным, но, как известно, илюшин отец, а ныне — апостол Петр, с младых ногтей отказывался признавать невозможным что бы то ни было. Как он этого добился — неизвестно, но фактом является то, что, выехав из ДК утром, в одиночку и на метро, он к четырем часам пополудни вернулся в сопровождении съемочной группы и на “Газели”, разукрашенной всемирно известными логотипами одного из центральных телевизионных каналов.

Пока техник и осветитель, споро разматывая кабели, расставляли штативы и аппаратуру, отец водил по выставке корреспондентку, совсем еще молоденькую, но уже известную никак не менее вышеупомянутых логотипов. Корреспондентка загадочно улыбалась и поглядывала на апостола Петра с затаенным расчетом: отец, когда хотел, умел быть совершенно неотразимым.

— Видите, видите? — сияя глазами, говорил отец. — Как я вам и обещал, это что-то необыкновенное. Не только и даже не столько живопись, сколько мировосприятие, глубокое и совершенное в своей абсолютной законченности. Впрочем, я не умею рассказать как надо. Сейчас придет Учитель и…

— Что вы, что вы, Петя, — отвечала корреспондентка, невзначай упираясь правой грудью в плечо экскурсовода. — Вы и сами все превосходно объясняете. И так увлеченно… Послушайте, а вот этого художника мы уже видели раньше, вон на той стене. Я не ошиблась? Он и в самом деле… хи-хи… восьмипалый?

Отец улыбнулся.

— Нет, конечно. Восемь пальцев отражают стремление души к свету. Представьте себе, что пальцы — это лучи. Неужели вам в этом случае не покажется, что пять — это катастрофически мало? Не захочется больше?

— Захочется… честно говоря, Петя, мне уже… хи-хи… хочется… Но тогда почему только восемь? Ах, да: ведь это рисовал ребенок. Наверное, он умеет считать только до восьми, так?

Корреспондентка снова хихикнула, и крутившийся невдалеке от отца Илюша почувствовал укол самолюбия. Он с четырех лет считал не хуже этой раскрашенной дуры.

— Сама говорит, а сама не знает…

Мальчик пробурчал это буквально себе под нос, совсем-совсем тихо, но корреспондентка услышала и обернулась.

— А вот и он сам, — сказал отец с легким оттенком недовольства. — Иди сюда, Илюша. Знакомьтесь: Илья Доронин, автор этих картин. А по совместительству — мой сын.

Это конторское “по совместительству” задело Илюшу еще больше. Он был прежде всего сыном, а потом уже все остальное, включая эту дурацкую тетку, дурацкую Москву и дурацкую выставку.

— Боже, какие ресницы! — воскликнула корреспондентка, приседая на корточки и таким образом подравниваясь с Илюшей в росте. — Прямо смерть чувихам. В точности, как у папы… Петя, сделайте мне такого же… хи-хи…

Он протянула руку для знакомства.

— Вика.

— Илья, — ответил Илюша, стараясь сделать рукопожатие максимально крепким.

— Ого! Да он еще и прижать умеет! — Вика рассмеялась еще игривее прежнего, но вдруг, словно сама себя оборвав, посмотрела на часы. — Петя, вы, может быть, поторопите своего босса? У меня-то лично вечер вполне себе свободный, а вот техники каждую минутку считают… Телевидение, что поделаешь. Вы идите, а я тут пока… хи-хи… развлекусь с молодым человеком… о'кей? Он ведь не даст мне соскучиться, правда?

Немного поколебавшись, отец кивнул и быстрым шагом направился в глубь помещения, в направлении конторки, где апостолы в несколько рук готовили Учителя к судьбоносному телевизионному интервью. Корреспондентка склонила голову набок и уставилась на Илюшу изучающим взглядом. Глаза ее улыбались.

— Ну что, Илья Петрович…

“Красивая, — подумал мальчик. — Почти как мама. Жаль, что такая дура”.

— Илья Алексеевич, — поправил он.

— Алексеевич? Разве твой папа — не Петр?

— Петр, — неохотно подтвердил Илюша. — Но вообще-то он Алексей. А Петр — это как бы. Вернее, как будто.

— Ага, понятно… — Вика зачем-то щелкнула пальцами. — Как бы, вернее, как будто.

Коренастый, наголо обритый парень примостился рядом с ними и принялся возиться с огромной камерой, нажимая на кнопки и покручивая колесики. В другое время мальчик с удовольствием понаблюдал бы за ним, но сейчас Илюша заменял отца и не мог отвлекаться.

— Особое впечатление на выставке производят картины одного из художников, Ильи Доронина… — вдруг произнесла корреспондентка с какой-то странной интонацией, словно репетировала ответ на уроке. — Их автор любезно согласился предоставить нам эксклюзивное интервью. Сколько тебе лет, Илюша?

— Семь.

— Семь лет, и уже столь ярко выраженная манера… я бы даже сказала — стиль! Как тебе это удается?

Илюша пожал плечами. Эта Вика не переставала удивлять. То говорила нормально, то вдруг зачастила, как радио на кухне.

— А чего тут такого? — буркнул он. — Беру краски, кисточку и рисую.

— Вот так! Беру краски и рисую! — с энтузиазмом повторила корреспондентка. — Вот так. Что ж, не принято спрашивать у художника о смысле его творения: тут нужно внимать сердцем и чувствовать душой. И все же, Илья: что ты хотел выразить, показать… ну, вот хотя бы этим рисунком?

“Вот оно”, — подумал Илюша. Всех приехавших на выставку детей подготовили к этому вопросу заранее. Мальчик откашлялся, с трудом припоминая зазубренный текст.

“Вот оно”, — подумал Илюша. Всех приехавших на выставку детей подготовили к этому вопросу заранее. Мальчик откашлялся, с трудом припоминая зазубренный текст.

— Я хотел выразить свет. В душе у каждого… — он запнулся, дернул подбородком и начал сначала. — Нет, не так… Я хотел выразить свет. Согласно Учению, в душе у каждого есть частица света живой природы. Нужно только постараться услышать его. Учитель говорит, что рисунок — это то, что услышано глазами.

Закончив тираду, Илюша облегченно вздохнул. Накопившаяся усталость давала себя знать: слова, которые раньше бодрыми камешками отскакивали от зубов, теперь шлепались на пол, как жирные жабы. Корреспондентка заинтересованно покачала головой. В ее взгляде появилось новое выражение, которое можно было бы назвать хищноватым, если бы речь шла о продавщице или о менте, а не о такой красивой, хотя и глуповатой тете.

— Ага… Значит, услышано глазами… — Вика прищурилась, помолчала и вдруг снова заговорила нормальным голосом. — Но это ведь, как ты говоришь, как бы. Вернее, как будто. Правда?

Илюша оторопел. Откуда она знает? Корреспондентка заговорщицки подмигнула мальчику.

— Ну, вот видишь. Хочешь, я угадаю еще один твой секрет? Тебе самому не нравятся твои рисунки. Твои учителя их хвалят, но тебе они ни капельки не нравятся. Ни капелюшечки.

Она показала сложенную щепоткой руку. Илюша почувствовал, что краснеет. Эта красивая Вика оказалась вовсе не такой дурой. Он оглянулся по сторонам. Хорошо, что никто их не слышал. Вика снова весело подмигнула. Она видела его насквозь — его страх, его сомнения, его повседневное напряжение. Илюша стоял перед нею, как голый.

— Я никому не скажу, — шепнула Вика, сделав таинственное лицо. — Можешь не бояться. Я в твоем возрасте тоже любила разыгрывать взрослых. Почему бы не дать им то, что они так хотят получить, правда? Пусть себе тешатся, да? А мы посмеемся… ха-ха… Ты ведь над ними посмеиваешься?

— Нет, — сказал он. — Я не посмеиваюсь. Они хорошие.

— А что ты рисуешь на самом деле, Илья? Скажи, все равно никто не услышит. Или ты боишься? Ведь боишься?

— Вот еще! — вспыхнув, отвечал Илюша. — Ничего я не боюсь. Я рисую…

Он на секунду задумался и вдруг припомнил, как рисовал свою самую первую картину, когда мир еще был целым, рядом сидела почти здоровая мама, а отец звался Алексеем и любил их не по совместительству.

— Итак?.. — поторопила его Вика. — Ты рисуешь…

— Яичницу, — тихо сказал Илюша. — Глазунью в тюрьме. Видишь, вон она. А вот решетка.

— Вижу, — свистящим шепотом отвечала Вика. — А руки?

— Это она хочет наружу. На свободу.

— Ага, понимаю. А почему восемь пальцев?

— А чтобы он не догадался, — почти неслышно прошелестел мальчик.

— Он — это кто? Учитель?

Илюша кивнул.

Корреспондентка вскинула голову и, повернувшись к оператору, развела руками.

— Что ж, — произнесла она своим прежним радиоголосом. — Вы все видели сами. Глазунья в тюрьме… Стоп.

— Вика! Вика!

Отец спешил к ним из другого конца зала, огибая стенды и делая призывные знаки. Корреспондентка потрепала Илюшу по голове.

— Давай, Илья как бы Петрович, вернее, Алексеич. Держись. И извини, если что. Пошли, Сережа.

Оператор вскочил, ловко подхватил камеру и двинулся за Викой к месту исторического интервью, где их уже поджидал Учитель, величественно зажав в кулаке свою небогатую бороденку.

Сюжет о выставке предполагался к показу в конце недели, в рамках не слишком рейтинговой, но авторитетной программы новостей культуры. А кроме того Вика обещала тематическую заметку в пятничной вечерней газете, где вела собственную колонку. И хотя убогий ручеек посетителей, состоявший из одних лишь окрестных пенсионеров, окончательно иссяк уже к четвергу, Игнатьич приободрился, а вместе с ним повеселели и апостолы.

Знали бы они, какой она будет, эта долгожданная телепередача… Из получасовой проповеди Учителя в нее вошло в общей сложности минуты полторы, да и то едва слышно — в сопровождении заглушающих слово Учения едких закадровых замечаний. Львиная же доля сюжета отводилась на интервью с Илюшей Дорониным и на сопутствующий комментарий некоего доктора плешивых наук — специалиста по оккультно-эзотерическим сектам. Но самое неприятное содержалось даже не в самом телесюжете, а в опубликованной накануне статье, для которой передача служила дополнительной иллюстрацией. Вместе газетная публикация и телевизионный репортаж образовывали кумулятивный заряд поистине ядерной силы.

Статья называлась “Глазунья за решеткой” и описывала несчастную судьбу детей, волею своих неразумных родителей подпавших под влияние всевозможных шарлатанов, коих, как известно, развелось нынче видимо-невидимо. И живой пример семилетнего горе-художника из очередной питерской полуизуверской — по словам корреспондентки — секты играл в статье едва ли не главную роль. Помимо загубленной илюшиной судьбы Вика описывала еще несколько леденящих душу эпизодов из мирового сектантского наследия, зачем-то приплетала сюда Чарльза Мэнсона, приводила мнения ученых, милиционеров и чиновников из министерства народного образования, а в финальных абзацах призывала родителей лишний раз подумать, прежде чем отдавать детей в руки маргиналов разного толка, а власть предержащих — получше разобраться: нет ли в данном конкретном случае прямой угрозы душевному здоровью подрастающего поколения.

Случилось так, что “Вечерку” принесли на выставку довольно поздно, когда Илюша уже спал. Он к тому времени изнемог так, что с трудом добрался до матрацев, расстеленных в углу зала за стендами. Рядом за тонкой гипсовой перегородкой оглушительно визжали и улюлюкали игральные автоматы. Прежде мешавшие спать, теперь они казались ужасно далекими, почти не слышными за ватными слоями неимоверной усталости. Мальчик упал, где упал, и впервые за всю поездку заснул по-настоящему.

Он провалился настолько глубоко, что, грубо вздернутый на ноги, даже не сразу понял, кто он и где находится. Чьи-то жесткие руки, больно защемив плечи, трясли его так, что голова болталась из стороны в сторону, и это еще больше затрудняло ориентацию измученного сознания, так и норовившего перетечь назад, в сон. Сначала слух отказывался включаться, но затем в илюшину голову ввинтился электронный сверлеж автоматов, а сразу вслед за ним — и чей-то голос, настойчиво повторявший одно и то же слово:

— Вставай!.. Вставай!.. Вставай!..

От него ждали, что он разлепит веки, и Илюша проделал этот фокус, потратив на него уйму сил. К несчастью, зрение пока отказывалось просыпаться.

— Пошли!

Илюшу резко дернули за шею; он с трудом сфокусировал воспаленные, словно песком засыпанные глаза, и увидел отца. Это поразило мальчика настолько, что он решил, будто продолжает спать. Но и это допущение выглядело неправдоподобным, потому что даже во сне у отца не могло быть таких жестких, грубых, безжалостных рук. Илюша помнил эти ладони еще с младенчества: они были мягче и умнее материнских, они всегда успокаивали и врачевали, несли тепло и уют. Они просто не умели иначе.

— Папа… — изумленно пролепетал Илюша. — Папа…

— Пошли! Ну! Шевели ногами, пакостник!

Это был голос отца… и в то же время, это был совершенно чужой голос — злобный, ненавидящий. Отец тащил оторопевшего мальчика через зал, избегая смотреть на него, отставив подальше руку, словно касался не сына, а какой-то мерзкой гадины. Невероятность происходящего была настолько чудовищной, что даже язык и слезы замерли от удивления, и Илюша не мог ни заплакать, ни закричать. Люди в зале — взрослые и дети — отступали в сторону, уходили с дороги с таким видом, словно боялись заразиться; в их взглядах Илюша читал отвращение, смешанное с брезгливым состраданием, а их нахмуренные, вытянувшиеся, единообразные лица были как одно большое зеркало, в котором отражался он сам — маленький, слабый, гонимый, парализованный ужасом грешник, не ведающий своего прегрешения.

Он никогда еще не представлял себе собственной гибели, но в тот момент его тащили прямиком в ее черную пасть — ведь хуже того, что происходило, не могло произойти ничего, ничего. Мальчик задыхался и едва успевал перебирать заплетающимися ногами; на улице отец взял его за шиворот, и так полутолкал, полуволочил до метро, и в метро, и из метро наружу — на платформу железнодорожного вокзала, в душный, пахнущий углем, электричеством и машинным маслом предбанник смерти. А там, положив свою ужасную руку на беззащитный илюшин затылок и для виду изобразив на лице улыбку, устрашающе похожую на прежнюю, отец о чем-то долго договаривался с толстой кривоногой теткой, которая, видимо, и была той самой смертью, в чьи руки следовало передать Илюшу, и в определенной степени это воспринималось как облегчение, потому что рука на затылке пугала мальчика намного больше.

Назад Дальше