Штопор бывает преднамеренный и непроизвольный. В преднамеренный — летчик вводит машину сам. Для чего? Чтобы вывести и убедиться: машина из штопора выходит, а он, летчик, умеет и может сохранять власть над своим летательным аппаратом даже в столь критической ситуации. В непроизвольный штопор сваливаются, попадают чаще всего из-за грубых ошибок в технике пилотирования, из-за ротозейства, обычно усугубляемых либо внешними условиями, либо слабой профессиональной подготовкой пилота.
Любопытно заметить, временами вокруг штопора сгущаются тучи почти мистического ужаса, чаще всего это происходит, когда на службу зачисляют новый тип самолета. Порой о существовании штопора вроде забывают, будто он «Прошел», как проходят даже самые грозные эпидемии, и все надеются — больше эта напасть не вернется…
Не могу здесь проанализировать природу этого явления до самого конца, изложить перечень способов профилактики: во-первых, проблема слишком специальная и, во-вторых, такая попытка непременно увела бы меня слишком далеко от основной темы. Поэтому замечу лишь: каждый всплеск неприятностей, так или иначе связанных со штопором, непременно вызывает приток новых предохранительных инструкций, увеличение разного рода запретов, рост призывов к сверхбдительности и множество иных бумажных мер, непременно возлагающих всю полноту ответственности за возможные последствия на летчика.
Не буду спорить: большая или меньшая доля истины, какой-то процент здравого смысла в инструкциях обычно содержится, любимое выражение авиационных талмудистов: наши наставления написаны кровью, не лишены основания. И все-таки… я не люблю их, как огня боюсь распухшую до невероятных размеров охранную «документацию». Почитаешь и невольно думаешь; ну, кому могло прийти в голову, будто мы — самоубийцы? Все? Или, если не потенциальные самоубийцы, так — недоумки…
И хочется закричать: подумайте, товарищи хорошие, я сдал зачет по очередному руководящему наставлению или инструкции, я освоил устав и превзошел воздушный кодекс, проскочив сквозь шесть, допустим, сотен параграфов, но где гарантия, что в реальной обстановке полета не возникнет шестьсот первое стечение обстоятельств как раз и непредусмотренное мудрой бумагой? Или даже проще: а не могут ли замусоренные самыми благими намерениями составителей бумаг мои мозги, мозги летчика перепутать параграф пятьсот шестьдесят пятый с параграфом пятьсот пятьдесят шестым?
Поверьте в здравый смысл пилота! Поверьте в его способность анализировать положение, решать, как действовать по обстоятельствам истинным, а не возможным, вот что в первую очередь должно гарантировать безопасность полетов, а не эвересты письменных предписаний и ограничений.
Но, извините, я несколько отвлекся.
За неделю до разговора с Мариной меня нежданно-негаданно назначили летчиком-инструктором. Теперь в мои обязанности входило переучивание строевых летчиков-истребителей на новейшей реактивной технике.
После двух — трех полетов с инструктором, как только слушатели убеждались, что слухи о сложности реактивных самолетов, о рискованности полетов на них и прочие страхи сильно преувеличены, все шло, большей частью, без особых затруднений и осложнений.
Но тут, не в нашем даже полку, а где-то произошла катастрофа: «спарка», истребитель, оборудованный второй кабиной для инструктора, не вышел из штопора. И немедленно последовали распоряжения: проверить весь инструкторский состав на ввод и вывод самолета «миг» из штопора, поднять высоту выполнения фигуры до семи тысяч метров, крутить не более одного витка… вывод заканчивать не ниже четырех тысяч метров, а еще — на приборных досках нанести вертикальную красную черту, строго соответствующую нейтральному положению элеронов… Были и другие распоряжения, до пункта «м» включительно.
Инструкторов проверили.
В летные книжки записали, печатью прихлопнули. В Приказе объявили: зачеты по теории штопора приняты. Все, как велено, было сделано. Летаем, так-то оно так, да не совсем как прежде проходят полеты. Кое-кому из слушателей красная вертикальная черта, появившаяся на приборной доске, явно действует на нервы. Никто ни словом, ни намеком своих опасений, понятно, не высказал, только я почувствовал, Колеванов, например, стал рулями действовать с каким-то замедлением, в полете начал держаться скованно, на земле неприятно заглядывать мне в глаза, будто бы ожидал дополнительного, хотя бы наималейшего поощрения…
Был ли то, так сказать, на самом деле синдром штопора, я, Правда, не знал, но, откровенно должен сказать, забеспокоился.
Попробовал потолковать с Колевановым по душам, только ничего не вышло. Он оставался замкнут, ни на какую откровенность не шел, отвечал на мои вопросы по уставному тупо: «Так точно, товарищ командир, никак нет…»
Смотрел я в молодое, симпатичное лицо, признаюсь, с досадой. Вижу, ощущаю — смышлен человек, глаза у него умные, а «на связь», хоть плачь, не идет. Надо было что-то придумывать, каким-то образом переламывать его настроение.
Полетели мы тут в пилотажную зону.
Колеванов нормально выполнил положенные по упражнению фигуры, вполне, кстати, прилично открутил, и тогда я сказал в переговорное устройство:
— Дай мне управление, Колеванов, а сам понаблюдай. — Сказал и сразу ввел машину в глубокий вираж. Как только горизонт наклонился, бодренько замелькав в лобовом стекле, я предупредил слушателя: — Сейчас я перетяну ручку, смотри и запоминай… вот машина дрожит… та-ак, и сваливается в левый штопор. Даю правую ногу до самого отказа… ручку — от себя, до красной черты… и видишь, все, выходим из штопора. Ничего особенного, верно?
Повторив несколько срывов в штопор, комментируя при этом каждое свое движение и реакцию машины, я велел Колеванову взять управление и попробовать самому — сорвать и вывести, сорвать и снова вывести…
Он чуть помедлил, но приказание выполнил. Все движения рулями при этом исполнил правильно и точно. Тогда я, набрав высоты побольше, сказал:
— А сейчас, Колеванов, когда я сорвусь в штопор, твое дело — считать витки. Понял? Выводить будем вместе, по моей команде. Готов?
Он проворчал что-то маловразумительное, но я не стал уточнять, что он хотел сказать, а разогнавшись, завязал петлю Нестерова, полез сходу на вторую и в момент, когда перед глазами оказалось одно небо, голубое и чистое, а земля словно бы провалилась, плавно убрал обороты двигателя. Самолет моментально потерял скорость, энергично свалился без моей помощи на крыло и, энергично вращаясь, повалился к земле. Мы сделали виток, другой, третий. Я спросил:
— Колеванов, сколько?
— Пять! — придушенным голосом ответил слушатель.
— Молодец! — не поправляя парня, сказал я. — Выводи!
И он все исполнил в самом наилучшем виде — ногу дал до упора, ручку до самой красной черты. Самолет слегка подумал, так малость, и перестал вращаться, следом начал набирать скорость.
Мы еще раза три повторили срывы в штопор из самых неожиданных положений машины и пошли на посадку. После этого полета я думал: теперь Колеванов, обретя уверенность, твердо зная, что он может в любой момент вывести самолет из штопора, быстро наладится и войдет в колею. Чтобы осилить неуверенность, колебания, страх нормальному летчику требуется не так и много — знать: а это я могу!
Все, как будто я рассудил правильно, но одного не учел.
Мне и с голову не могло прийти, что славный малый Колеванов, вовсе не желавший доставлять мне неприятности, просто не подумав, растреплется о нашем полете и так распишет его — вроде мы и по десятку витков штопора крутили, мало того — срывали машину с фигур высшего пилотажа (а это запрещалось категорически!)… Словом, по его понятиям инструктор, то есть я, выглядел, очевидно, героем и великим мастером, а вот для начальства — едва ли.
Первым обругал меня Батя, коротко, с откровенной досадой обругал и предупредил:
— Выкручивайся теперь сам, як знаешь, методист занюханный! Изобретатель. Кому воно треба? Кому?
Начальник штаба приказал написать объяснение. Велел подробно изложить, «как дело было», обосновать цель, мои намерения и причины, толкнувшие «на злостное и откровенное нарушение всех указаний.
— Не будет соответствия в доводах, взыщем. И строго! Отсебятину никто не допустит, тем более вы не первый раз умничаете, выходите за рамки… Словом, вам должно быть ясно, о чем речь, — тут он глубоко вздохнул, будто всхлипнул, погладил свои академические ромбики и почти примирительным тоном осведомился: — И по какому, скажи, праву ты себе эти безобразия позволяешь?
Не обошлось и без вмешательства замполита. Долго осуждающе качал головой, беззвучно шевелил пухлыми губами, очевидно это означало — гляди, переживаю за тебя, дурака, — потом выговорил, наконец:
— Докатился… до прямого неуважения приказа! Военный человек, тем более военный летчик, что это должно означать в первую очередь? Я вам скажу! Это должно означать — человек дисциплинированный, сознательно исполняющий все приказы и указания. Не согласен? Молчишь. Что выходит? Ты — злостный нарушитель! Раз молчишь, значит, понимаешь — нельзя, но лезешь… И подводишь товарищей, подводишь весь коллектив. Если я неправильно говорю, возрази, давай — докажи!
И тут я совершил, признаю и каюсь, свою главную ошибку — отпустил тормоза:
— Как всегда, товарищ подполковник, вы во всем совершенно правы, — выдержав паузу, по Станиславскому, не торопясь, договорил, — правы на словах, только, вот беда, никакой святой молитвой «миг» из штопора не выведешь. Это надо уметь. Раз. И надо верить — могу. Это — два! Постарайтесь понять… хотя я и не надеюсь.
Командир полка вернулся из отпуска на второй день после уже расписанного и переболтанного на все корки «чуть не состоявшегося чепе», как именовали в штабе наш злосчастный полет с Колевановым. Объясняться со мной командир не нашел нужным, видно, приказ был уже заготовлен, и командиру оставалось только расписаться на бумаге. Так мне стало известно, что «дело о возмутительном нарушении в полете» передается на рассмотрение офицерского суда чести.
— А ты спрашиваешь, чего я невеселый. Женщина! Ведомо ли тебе — честь понятие достаточно условное? И мое представление об этой деликатной материи едва ли совпадет с представлением подполковника Решетова, например. Честь летчика — не бросить в бою товарища, честь летчика — не испугаться, когда от страха волосы шлемофон протыкают, честь летчика — выйти из положения, по всем данным наземной службы безвыходного, честь наша — оставаться живыми, когда предполагается, что ты накрылся… Да, что говорить. Этот суд меня обязательно засудит, даже не попытавшись понять, а в чем же я виноват?
Марина погладила меня по волосам, как гладят самых маленьких и на этот раз без усмешки, тихонько спросила:
— Хочешь, только честно, я поговорю с ним?
Тут бы мне следовало написать: при этих словах у меня потемнело в глазах… или вся кровь кинулась в голову… или как-нибудь еще, по-заведенному, когда надо отразить оскорбление. Дело в том, что он был ее, Марины, мужем, мы все ходили под ним. Но еще на самой первой странице я обещал: «хочу рассказать все, как было, без ретуши и без подкраски». Поэтому ни про темноту в глазах, ни про кровь, ударяющую и голову, не пишу.
— Нет, — сказал я. — Ни с кем говорить не надо. И вообще, за кого ты меня считаешь, подруга?
4
«…Так вот, очень прошу тебя, старого товарища — надеюсь, ты не забыл Антошку Геся, соратника по аэроклубу, еще сделать доброе дело, вытащить моего парня к себе. Речь о старшем лейтенанте Ефремове. Грамотный, хваткий мужик. Мозгу него на хороших подшипниках ворочается. Будет тебе испытатель, что надо! Ручаюсь. Обрати внимание, себя не предлагаю, я другой ориентации пилотяга — солдатская косточка.
А Ефремов под погоном мается. Служба не его стихия. Другое дело — летать. Зря хвалить никого не хвалю, а за Андрея готов поручиться. Сделай добро. Или ты ожирел? (Шутка!) Ребята наши на тебя, это я точно знаю, не обижаются…» (из письма капитана Геся генералу Сафонову).
Это, наверное, понятно каждому — истребителю положено метко стрелять, без промаха поражать цели ракетами, иначе все прочее — мгновенная ориентация в пространстве, самый сногсшибательный пилотаж — основа боевого маневрирования — теряет всякий смысл. Истребитель вскармливается для воздушного боя, для победы над противником.
Раньше мы стреляли по конусам. Говорю о тренировочных стрельбах, понятно, о порядке подготовки.
Конус — брезентовый рукав. Его буксируют за самолетом на достаточно длинном фале. Стреляющий, соблюдал множество предосторожностей, чтобы не угодить очередью в буксировщика, чтобы не открыть огонь вне строго отведенной для стрельбы зоны, вьется вокруг напоминающего гигантский раздутый презерватив конуса, и садит в него короткими очередями. Потом, на земле, подсчитывают дырки.
Так в авиации велось издавна. И все бы хорошо, да одна беда — пересели мы на реактивные «миги», а таскать конуса приходилось на самых неподходящих скоростях: иначе брезент просто рвался. Новые скорости оказались не для старых конусов.
А стрелять надо.
Придумали планер-цель. Гордо назвали это сооружение именем конструктора, но радость оказалась, увы, короткой: мороки много, удовольствие весьма дорогое, а скорость все равно много ниже, чем у предполагаемого противника.
Хитрили, комбинировали, как-то стреляли, чему-то научились, пока боевой приказ не сорвал нас с насиженного места.
И вот желтоватое небо над головой, земля преимущественно верблюжьего окраса, только там, где попадаются редкие оазисы, гипертрофированно-буйная зелень… Больше никаких конусов, никаких буксировщиков с планерами мишенями: на войне, как на войне.
Правда, в те годы это наше новое состояние называлось командировкой по специальному заданию. Однако вывеска никак на суть командировки не влияла.
Отчетливо помню: перед самым первым боевым вылетом Батя, взмахнув рукой, словно собирался взлететь самоходом, порекомендовал нам, его ведомым:
— Наша задача, мужики, побачить его до того, як вин засиче нас. То перша задача! А друга; чим бы дило не кончилось, не терять ориентировки. Нас тут тильки на своем аэродроме ждут, а бильше нигде не ждут. Вопросы е?
Странно, никто почему-то тогда ни о чем Батю не спросил. Почему? Скорее всего не от избытка ясности, а от полной неразберихи в мыслях и в чувствах.
Задор, истребительский кураж, конечно, имел, как говорят, место, схватиться с противником всем не терпелось. Зря, что ли, мы числили себя аристократами воздушного братства, этакими профессиональными воздушными дуэлянтами, которым положено навязывать свою волю врагу и непременно торжествовать победу. Так нас воспитывали, а сколь реальны были наши представления, вот этого никто пока и не знал: ведь наш золотой, наш замечательный, в своем роде единственный «миг» никогда еще в настоящем бою не был.
Что ждет нас, предстояло показать ближайшему будущему, а пока, насколько я могу судить, никто особенно сомнениями не терзался и таких, к примеру, разговоров — для чего мы здесь, в этих палестинках? Как действовать, если у противника обнаружится преимущество, допустим, в вертикальной скорости или запас горючего окажется больше, чем у нас? — я просто не припоминаю. А прикинуть, наверное, стоило — искать или, напротив, избегать встречи с аборигенами, если выходить из боя придется с помощью катапульты и парашюта? Как же крепко мы были отравлены старым ядом — «малой кровью, коротким ударом…», если и в мыслях не рисовали варианты воздушного боя с отрицательным для нас исходом.
Думаю теперь, а там не хотелось вспоминать — чем только мы ни занимались дома, сколько и каких зачетов ни сдавали, повышая классность, получая допуск к полетам в одних, других условиях, ожидая очередной инспекции, а вот в реальной боевой обстановке оказалось…
Впрочем, не буду грешить против истины: сперва как раз ничего не оказалось, все до поры до времени происходило как бы за кадром. Сомнения, увы, не посещали нас: каждый считал «мы готовы к бою, если будет бой!»
Могу предположить, что именно этот факт наш замполит отмечал в своих донесениях как безусловно положительный, неоспоримо свидетельствующий о высоком морально-политическом состоянии вверенного ему летного состава, спаянного в воинский коллектив… и прочая, и прочая. Аминь!
Но вот начались боевые вылеты. Сразу выявилось, как прав Батя — главным оказалось увидеть противника первым. Без этого, вполне вероятно, никакого продолжения вообще не будет. Убедительнее всех слов — первые две могилы, оставленные нами на чужой земле.
Выполнив по пять — шесть, много — десять боевых вылетов, каждый усвоил: не столь уж важно исполнять все завизированные и утвержденные параграфы бесчисленных предписаний, как возможно быстрее соображать.
И вот тому пример. Ввязались мы в воздушный бой и сразу обнаружили: противник не лыком шит, мощно маневрирует, старается притом затянуть нас на высоту… Очевидно, он знал точно — выше начинается его преимущество. И было бы нам, думаю, кисло, не сообрази Батя нырнуть в облако. Мы едва проскочили сквозь сероватую муть не слишком могучего прикрытия, как сразу мой ведущий скомандовал:
— Идем вниз!
Потом мы энергично полезли вверх и опять — вниз. Признаюсь, я не сразу понял, чего добивается командир, носясь, вроде бы совершенно бессмысленно, — вверх — вниз, вверх — вниз и снова — вверх… А он сообразил куда как лихо: они будут непременно ждать нас внизу, под, а не над облаками, мы их запутаем и выскочим вниз, когда они уже решат, что потеряли, упустили нас. Вот тут мы и свалимся на них сверху.