Умру лейтенантом - Анатолий Маркуша 9 стр.


Но я не успел еще подать заявление об уходе, как меня вызвали в райком. Совершенно не понимая, не догадываясь для чего я понадобился, кому, пошел. Явился в назначенный час, там — толпа. Какие-то списки вывешены, слышу шепчутся люди. Не сразу, но все-таки понял: идет мобилизация добровольцев на целину. Требуются специалисты. Потом в печати будет красочно изображен «патриотический порыв миллионов…»

А пока поминутно открываются двери, из дверей вылетают несостоявшиеся спецы и на разные голоса сообщают: выговор! Велели подумать денек!.. Предупреждение… Выговор… выговор… выговор…

На целину меня, понятно, не тянуло. С чего бы? Я вырос на городском асфальте, не умею овес отличить от ржи… Вот и сижу, соображаю, как же себя вести там, за дверью? Ничего еще толкового не придумал, когда слышу:

— Ефремов А. А., пожалуйста.

Вхожу. Стол под сукном. За столом человек восемь. У всех лица усталые, бледные. И что удивительно: члены комиссии похожи друг на друга, как родные братья. Все в одинаковых костюмах к тому же, в непременных белых рубашках и похожих галстуках. Очевидно старший — он сидит во главе стола — спрашивает:

— Вы в курсе, товарищ Ефремов, по какому вопросу мы вас пригласили.

— Догадываюсь.

— Вот и хорошо, и как же — согласны на целине поработать?

— С радостью, — говорю я, — с превеликой радостью! Не скрывая удивления, члены комиссии переглядываются между собой. Очевидно, желающих до меня было немного. Кто-то спрашивает:

— В каком качестве вы бы хотели туда отправиться?

— Командиром звена могу, могу и штурманом отряда. Удивление возрастает. Товарищи не возьмут в толк, о каком звене и отряде я толкую. Поясняю: я — летчик. Старший лейтенант в запасе. На целине непременно развернет свою работу сельскохозяйственная авиация, стало быть и командиры звеньев и штурманы потребуются. Выше — не прошусь. Выше — мне противопоказано.

— Мы кадрами механизаторов занимаемся, — как бы извиняясь, замечает председательствующий, — до инженеров МТС включительно.

— Но с автомобилями я имею дело всего шесть месяцев, товарищи, а трактора близко в жизни не видел. Посудите сами, какой из меня сельский специалист? Прикажете, понятно, я подчинюсь, поеду, но ведь года не пройдет, как спросят: что, извините, за дураки прислали нам такого механика? — Тут я показываю пальцем на себя, — так что давайте серьезно подойдем, товарищи — командиром звена, штурманом — с удовольствием и с гарантией!

— Это вам надо через управление кадров Министерства гражданской авиации действовать. Мы поддержим… На этом — все. Благодарю. Раскланиваюсь. Расстаемся, кажется, к взаимному удовольствию.

Было уже поздно. Возвращался домой под звездами. Думал: летал и все было понятно — от моего взаимопонимания с машиной, от нашей если угодно, приязни, в конечном счете только и зависело, хорошо или не очень хорошо живется. Немножко везенья, понятно, требовалось, какая-то доля удачи. А от окружения всегда можно оторваться и уйти на высоту. Пусть не навсегда, хоть на время, а там за облаками никакого политеса, была бы техника пилотирования на уровне и голова на плечах…

Как жить, — спрашивал я себя, — теперь вот как? Мне было неуютно на земле, пожалуй, и боязно даже, не доставало уверенности в себе. Все пытался представить, сообразить, к чему бы прислониться? По непонятной ассоциации вспоминаю о Чкалове. Самый популярный, самый знаменитый летчик довоенной поры приехал к нам в аэроклуб. Он был в ту пору живой легендой. О его полетах, о его выходках на земле рассказывали совершенно невероятные истории. Не стану врать, будто я помню его речь слово в слово, но вот что прочно осело в памяти — основательность каждого его жеста и всего облика Чкалова. Неторопливая речь его, проникавшая в душу, вселяла уверенность: раз надо — смогу. Вот бы с кем посоветоваться.

Но его нет в живых. И сегодня я много старше, чем был Чкалов в свой последний морозный день на земле, когда переохлажденный двигатель не развил оборотов, и машина, потеряв скорость, рухнула на окоченевшую землю.

И вообще, жить надо своим умом.

Только всегда ли это возможно — «по уму», по толковому расчету, чтобы все получалось взвешенно и сбалансированно. Человек тем и отличается от машины, что ему свойственно увлекаться, переживать, чувствовать, творить несуразное.

Пока добирался из райкома до дому, решил: поеду в Горький, точнее — в Василево, на родину Валерия Павловича Чкалова. Для чего?

Ни для чего определенного, не буду прикручивать сюда миф об Антее или что-нибудь еще в таком духе. Еду, потому что еду.

10

«Леша, а еще хочу спросить: не знаешь ли, куда Ефремова загнали? Вспоминаю его часто — правильный мужик! И чего только Щусев, где только мог, обязательно ему гадил?

Давеча ездил в наш бывший полк с ансамблем. Дали там шороху! Стал расспрашивать про наших стариков, представь, — никто и ничего! Только и выяснил, что Тюрин (помнишь звонаря?) в полковниках. Служит еще, находится при округе..

А в полку даже фотографии в ленинской комнате из более позднего периода. Вроде бы нас в полку вообще никогда не было. Все-таки малость обидно это…

Если услышишь что про Ефремова, напиши обязательно…»

(Из письма Абрасимова — Миненко.)

Небо над бывшим Василевым, родиной Чкалова, куда я приехал по утру, показалось большим, прохладным и черт знает каким высоким, особенно если смотреть с волжского обрыва.

Теперь многие, кто шустрит, кто себя показать хочет самым передовым, а вообще-то к текущему моменту пристраивается, так и норовят лягнуть Чкалова, мол, — личный друг-приятель Сталина он был, отсюда и весь его героизм… Мне это слушать тошно! И до спора с этой шантрапой я унижаться не стану, пусть только на один вопрос ответят: кто на И-16 летал, Чкалов или Сталин? Кто на И-180 жизнью рисковал, Чкалов или Сталин? Кто тридцать четыре года на свете прожил, Чкалов или Сталин — и весь разговор!

Первое, что меня в Василеве порадовало — автобусы. Не сами машины — они как раз были устаревшие, изношенные и далеко не лучшей конструкции, а то, что на каждом борту был маслом маленький портрет Чкалова написан. Хорошо! Значит, помнят человека и чтут дома.

Сразу пошел в музей.

Что могу сказать? Музей, как множество других мемориальных музеев — и ухожен, и густо заставлен вещами, должно быть именно от того и выглядит грустным. Нет в комнатах чкаловского родного дома ощущения жизни.

Еще прежде я слышал легенду: в кармане Валерия Павловича, когда он, перелетев через Северный полюс, приземлился в Америке, обнаружилась завалявшаяся копейка. Откуда-то это стало известно дотошным репортерам, понятно, такая подробность тут же попала на страницы газет. И началось! Согни любителей раритетов атаковали Чкалова — продайте! Богатые коллекционеры предлагали сумасшедшие деньги за эту единственную в мире копейку, побывавшую над полюсом. Но Чкалов расставаться с монеткой не пожелал:

— Нет, — сказал он, — не все в мире продается.

И вот тронутая временем копеечка перед моими глазами. Почему, не знаю, но ни кожаный шлем, ни меховой костюм, ни подбитые белкой перчатки, ни наручные часы, что экспонировались в одной витрине, особого впечатления на меня не произвели, а пот тусклая копеечка, вернувшаяся из Америки домой, взволновала, едва не до слез.

Ну, а в целом, в общем виде, я уже сказал, — музей был, как музей.

Другое дело — специально выстроенный рядом с жилым домом самолетный ангар. Под высоким его сводом оказались поставленные на вечное хранение самолеты Чкалова. Главное место занимал АНТ-25, длиннокрылый, единственный в своем роде, уникальной судьбы машина; рядом — тихий темно-зеленый У-2, позже на фронте прозванный и «курузником» и «старшиной», и «рус-фанерой» — замечательный небесный долгожитель. У-2, стоявший в ангаре, был подарен Чкалову в собственное владение. И еще тут помещался курносый, задиристый на вид истребитель И-16, стоивший ему больших нервов и, между прочим, крови тоже.

Когда-то и я был «владельцем» такого чуда с голубой семеркой на борту. Если верно, что все люди связаны друг с другом не более чем пятью звеньями воображаемой цепочки, то моя связь с Чкаловым, облегавшим когда-то ту семерку, была наикратчайшей — в одно звено!

В ангаре было темновато и пусто.

Неспеша обошел я все помещение. Погладил холодную перкалевую обшивку работяги У-2. Еще раз подумал: вот машина! Каждый летчик довоенной выпечки обязательно начинал свою небесную дорогу на такой машине, терпеливый и выносливый это был самолет, как только не обижали его курсанты, а он все равно — старался и не роптал.

Потом я поднялся на смотровую площадку, сооруженную на одном уровне с пилотской кабиной АНТ-25. Заглянул сквозь фонарь внутрь самолета. Кабина показалась до невозможности тесной, какой-то сиротской. Трудно было представить — вот в такой консервной банке — холодной, снабженной штучными, можно сказать, приборами, экипаж трос суток продирался сквозь циклоны, летел над ледовой пустыней — с ума можно было сойти! Интересно, согласился ли бы кто-нибудь из сегодняшних асов повторить тот «Сталинский маршрут» через полюс, рискнуть, точно зная, что удача сделает его первым из первейших? Конечно, речь идет не о том, чтобы просто перешагнуть через полюс, — сегодня это не сверхзадача, а слетать в Штаты на АНТ-25?.. Сомневаюсь. Наконец, я добрел до И-16.

Потом я поднялся на смотровую площадку, сооруженную на одном уровне с пилотской кабиной АНТ-25. Заглянул сквозь фонарь внутрь самолета. Кабина показалась до невозможности тесной, какой-то сиротской. Трудно было представить — вот в такой консервной банке — холодной, снабженной штучными, можно сказать, приборами, экипаж трос суток продирался сквозь циклоны, летел над ледовой пустыней — с ума можно было сойти! Интересно, согласился ли бы кто-нибудь из сегодняшних асов повторить тот «Сталинский маршрут» через полюс, рискнуть, точно зная, что удача сделает его первым из первейших? Конечно, речь идет не о том, чтобы просто перешагнуть через полюс, — сегодня это не сверхзадача, а слетать в Штаты на АНТ-25?.. Сомневаюсь. Наконец, я добрел до И-16.

В моей биографии эта машина занимала особое место. Она была первой, доставшейся мне, мальчишке-пилоту, прибывшему для прохождения службы в строевую часть.

Надо ли говорить, что мой И-16 представлялся мне самым-самым изо всех прочих точно таких же самолетов, занимавших полковую стоянку. Я не подходил, а осторожно приближался к машине, не смотрел на нее, а вглядывался…

Механик подошел с докладом: так и так, мол, — самолет осмотрен, заправлен, все в порядке, машина к полету готова. Напуская на себя важность, обходил я самолет, покачивал элероны, постукивал по стабилизатору, проверял, петли люфта в воздушном винте, и, закончив ритуал кругового осмотра, попросил у механика самолетный формуляр. Небрежненько так, будто давно уже привык расписываться за прием новых машин.

Формуляр — паспорт и одновременно жизнеописание самолета. В пухлую, одетую в черные ледериновые корочки, книжицу записывают все-все, что случается с самолетом на протяжении его жизни: ремонты крупные и мелкие, регламентные работы, облеты, устранение девиации компаса, короче говоря, каждый шаг.

Механик протянул мне формуляр. Вот сейчас распишусь и… машина сделается моей, законной, персональной!

Похолодевшими от волнения пальцами раскрыл формуляр и прочел на первой странице: «Самолет облетан, к эксплуатации в строевых частях годен. Летчик-испытатель — Чкалов».

Теперь вы понимаете, о каком одном звене я говорил, что связало меня с Валерием Павловичем? Понимаете?

Говорят, верить в бога, иметь бога, что называется в душе, — пережиток. Стоит ли быть столь категоричным? Каждому, я думаю, надо решать самому и для себя, как жить, — с богом или без бога. Лично у меня был мой персональный авиационный бог, его совестью судил я себя. Особенно в тех случаях, когда не все шло гладко и как полагается — Чкалов.

И вот в его ангаре, стою перед нашим истребителем. Вокруг пустынно, прохладно, сумрачно, по-ангарному гулко. И внезапно меня охватывает совершенно неудержимое желание забраться в кабину, вернуться туда… я не умею высказать, не могу найти слов — для чего? Не взлечу, знаю, моложе не сделаюсь, тоже знаю, но… хоть на чуточку приобщусь к утраченной навсегда судьбе летчика.

Глупо? А что поделаешь, кто застрахован от глупостей… И так ли это плохо, если глупости, случается, украшают жизнь?

Озираюсь, все-таки надо бы спросить у кого-нибудь разрешения «посетить» экспонат, делать это самочинно, пожалуй, несолидно, все таки я уже не мальчик, голова седая.

Отправляюсь искать начальство. По дороге натыкаюсь на деда: приземистый, грузный, одет в толстую телогрейку, на голове — поношенная солдатская шапка, на ногах — новехонькие негнущиеся валенки. А время-то весеннее. Нахохлившись, дед сидит около тумбочки, олицетворяя охрану, и в сверхтолстые стекла вполне современных очков в модный оправе разглядывает альбом с какими-то чертежами. Стараюсь выглядеть изысканно вежливым, прошу стража бесценных ангарных экспонатов, о разрешении посидеть в кабине И-16.

Дед выслушивает молча, не дрогнув ресницей, встает с табуретки и куда-то исчезает.

Думаю: пошел согласовывать «вопрос». А чтоб тебя! Еще чуть, — сорвусь, сорвусь и меня понесет, захлестывая святой ненавистью, к бюрократизму и бюрократам, к постановщикам «вопросов»… Но прежде, чем я успеваю запуститься по-настоящему, дед возвращается.

В руках у старика пачка журналов «Авиация и космонавтика», журналы я узнаю сразу по характерной сине-голубой обложке.

— На, — говорит дед, протягивая пачку, — подложишь под задницу, парашюта, извиняюсь, нет, надо чего подсунуть, а то будет низко…

Вот так дед! Предусмотрительный. Симпатичный… а что? В валенках? Так старый ведь, ноги, поди, мерзнут, суставы, небось, болят. Может, он всю жизнь склады окарауливал — в холодрыге, в сырости прозябал. Славный дед…

Подхожу к «ишачку», укладываю журналы в чашку сиденья. Забираюсь сам. С парашютом сидеть было бы удобнее, но и на том спасибо.

Закрываю глаза. Пытаюсь перенестись во времена голубой семерки, когда я был еще очень молод, когда только-только учился думать по-авиационному, сопоставлять происходящее в полете с теми, не больно обширными познаниями, что вложили в нас, курсантов Борисоглебской летной школы, завершивших ускоренный курс обучения перед самой войной.

Открываю глаза. Прислушиваюсь к себе. Оглядываюсь. Сидеть хоть и на авиационных журналах, а неудобно. И вообще что-то не так в самолете. Приборы все на своих законных местах, прицел — тоже. Примеряюсь к сектору газа и со второй попытки левая ладонь ложится на гладенькую его головку, будто и не было никакого перерыва в полетах. И ручка управления хорошо держится в пальцах…

С превеликим трудом соображаю, что же не так — за долгие годы самолет, превращенный в экспонат, утратил запах живой машины!

Мой давний «ишачок» благоухал сладковатым ароматом этилированного бензина, чуть-чуть отдавал перегоревшим маслом, еще меньше — пьянящим запахом эмалита. Какой неповторимый, какой удивительный букет окружал и ласкал меня в живом самолете. И ничего, ничего не осталось.

И сразу полезли горькие воспоминания: рыжая глина свежих могил — сколько их было! — могил, в которые легли тела моих товарищей, чаще всего почти совсем еще мальчишек, и дымные шлейфы подбитых машин в военном небе, и рыжие костры на местах падения, когда и для могил ничего не оставалось…

Не могу. Сидеть в кабине и играть в летчика пропадает всякая охота. Для чего я сюда приехал? Не знал что ли, старый дурак, жизнь заднего хода не имеет, как и самолет, кстати?..

Вылезаю из кабины. Прихватываю журналы, иду к выходу.

Сквозь остекление, расположенное где-то наверху, ангар освещают резкие лучи солнца, и золотые столбы пыльного света кажутся одушевленными, они словно дышат. Солнце рождает тени. «Ишачок», вычерненный на бетонном полу ангара, раза в полтора больше настоящей машины и совсем на нее не похож.

Дедушка-вахтер равнодушно выслушивает мою благодарность, молча указывает на тумбочку: положи, мол, журналы туда, и неожиданно спрашивает:

— У тебя какой налет, парень?

— Две с половиной тысячи часов. — отвечаю немного опешив, чего бы ему мой налет? — А что, отец?

— А так. Салага ты. Шестнадцать тысяч я напилил, в основном в Арктике, в сложняке. Больше половины, пожалуй, ночью. А того долго не мог понять, в чем главный смысл… Года четыре прошло, как меня турнули, вот когда сообразил… Так что ты не расстраивайся особенно сильно, парень.

— И что же вы через четыре года сообразили? — проникаясь разом почтением к отставному полярному летчику, спрашиваю я.

— Радоваться надо каждый день! Это авиация нам велит. Чему радоваться, можно спросить? Отвечаю: ты — жив? Вот и празднуй!


Ноябрь 1988
Назад