Гитара из рук Павла Иваныча перешла к телеграфисту, а племянник главного начальника и лысый чиновник отошли к окну, о чём-то беседуя. Двое молодых людей и Август Андреич также рассуждали о чём-то, но уже полным голосом. Август Андреич осуждал какую-то группу людей, называя их «шайкой» и возмущаясь их поведением «последних дней». Один из молодых людей, очевидно, был его сообщник, другой, напротив, возражал. Я поймал несколько фраз из разговора трёх чиновников и догадался, что говорилось именно о событиях «последних дней».
К столу подошли Павел Иваныч и его лысый собеседник.
— Всё это вздор! — вдруг воскликнул первый, сверкнув глазами и уставившись в лицо собеседника, не согласного с Августом Андреичем. — Я сам был студентом четыре года и всё это знаю!.. Вы, может быть, обо всём этом по рассказам судите, а я сам видел. Бывало это и раньше, когда я ещё студентом был!..
Споривший с Августом Андреичем молодой человек изумлёнными глазами уставился на племянника главного начальника, и когда тот смолк, он негромко произнёс:
— Я ничего не говорю!.. Я только говорю, что так бы не следовало… Если б и нас с вами…
— Нас с вами никто не тронет! — резко оборвал его племянник главного начальника. — Мы с вами на улицах не орём! Да-с, не сумасшедшие! А если они допустили это, да ещё и целой толпой — так их и надо!.. Я ведь знаю, я сам был в университете!
— Я тоже говорю!.. Ведь это шайка!.. Шайка!..
В передней раздался резкий звонок, и все разом смолкли, точно громом оглушённые. Иван Тимофеич бросился из комнаты со словами: «Это он! Это он!», за ним следом вышла и Евлампия Егоровна, а в дверях столпились гости.
Немного спустя в зале появился высокий и стройный брюнет, в тёмном длиннополом сюртуке со значком на лацкане и в цветном жилете. Подняв к усам обе руки, с блестящими кольцами на пальцах, он закрутил их кончики и начал здороваться, особенно дружественно пожав руку племяннику главного начальника.
Это и был долго ожидаемый Игнатий Николаич Савин. Раскланивался он галантно, говорил негромко, с улыбкой на выхоленном лице и прищуривая тёмные глаза. Перед Иваном Тимофеичем он извинился, что опоздал, объяснив это тем, что был в опере. Иван Тимофеич улыбнулся и принялся угощать гостя чаем.
Заговорили о театре. Говорили, впрочем, больше Игнатий Николаич и племянник главного начальника. Они даже поспорили о голосе какой-то певицы, но так как спор сводился к разговору о вкусах — то скоро и прекратился. До конца вечера больше уже не затрагивалось никакой специальной темы, а говорили о разных «высших» и «не высших» материях, немного посплетничали и покритиковали кое-кого из отсутствующих. Говорили все разом и по одиночке. Когда говорил Игнатий Николаич своим мягким и приятным баритоном — все слушали его внимательно, и, как мне казалось, из всех нас пальма первенства в этом отношении принадлежала Ивану Тимофеичу. Когда самовар был убран, а на столе появились новые бутылки вина и пива, — началась настоящая попойка.
Прежде всех опьянели Иван Тимофеич, телеграфист, лысый господин и племянник главного начальника. Последний всё время играл на гитаре, кивал головою, смеялся и подпевал. Игнатий Николаич пил только коньяк и выпитое закусывал мятными лепёшками; по мере опьянения лицо его преображалось, заметно краснея, кончики усов раскручивались, на лоб сползали волосы, гладко причёсанные в момент появления; глаза его ещё больше щурились, зато когда расширялись — зрачки их блестели сильнее.
Между Августом Андреичем и прежним его оппонентом снова завязался спор и, как скоро оказалось, на ту же тему, на которую они говорили до прихода Савина, вернее, до резкого звонка, возвестившего его появление.
Оппонента Августа Андреича звали Петром Осипычем. Это был брюнет лет 25, скромно, но прилично одетый; плечи его были узки и приподняты, руки — длинные с жилистыми кистями; на высокий залысившийся лоб спадали пряди тёмных волос, тёмные же усы и борода оттеняли бледность щёк; глаза его, тёмно-карие и узкие — блестели, голос был тихий и ровный, и, казалось, говорит он с большим убеждением, но робко.
— А я вот говорю, что это неправда, и вы напрасно силитесь защищать то, что подлежит осуждению, — говорил Август Андреич, горячась и вращая воспалёнными глазами.
— Позвольте! Позвольте! — возражал Пётр Осипыч. — Я не защищаю, я высказываю своё мнение, так сказать, констатируя факт.
— Как же это «не защищаю»… Вы говорите, что…
— Вы говорите, что… — начал было и сосед Августа Андреича.
— Я не защищаю!.. Не защищаю!.. — громко выкрикивал Пётр Осипыч, и я видел, какой злобой сверкали его глаза.
Он махнул рукою и, встав, прошёлся по комнате.
Благодаря тому, что голоса спорщиков повысились до крика и их заметно оживило возбуждение — разговор сделался общим.
— Нет-с, позвольте-с!.. — в свою очередь громко воскликнул и Август Андреич и также приподнялся, преследуя Петра Осипыча.
— Господа!.. Господа!.. — кричал племянник главного начальника, но его высокий тенорок был заглушён густым басом Августа Андреича, который размахивал руками, следуя за противником, расхаживавшим по комнате.
— Господа! Игнатий Николаич! Рассудите! — взывал Август Андреич к авторитету Савина.
Тот обвёл всех присутствующих внимательным взором и сказал что-то вполголоса племяннику главного начальника.
Молодой человек презрительно усмехнулся, махнув в сторону спорщиков рукою.
— Нет-с, это не наше дело! — по прежнему не унимался Август Андреич. — Мы — чиновники! Да-с!.. Мы дальше своего управления ничего не должны знать и не совать нос не в своё дело!..
— Конечно, мы — чиновники! Конечно! — горячо подтверждал и Иван Тимофеич.
Голоса смолкли. Пётр Осипыч, которому, очевидно, не понравился исход разговора с Августом Андреичем, замолчал первым и принялся пить пиво. Лицо его было взволновано, глаза всё ещё блестели, и даже руки немного дрожали. Август Андреич несколько раз прошёлся по комнате, пощипывая бородку и, с какой-то недовольной гримасой на лице, косясь в сторону Петра Осипыча.
— А вот, если бы вас, Игнатий Николаич, попросить сыграть что-нибудь! — обратился хозяин к Савину минуту спустя.
— Да! В самом деле, Игнатий Николаич! — поддержал хозяина и племянник главного начальника.
Игнатий Николаич снова обвёл глазами присутствующих, как бы справляясь — все ли просят его сыграть, и потом гордо отклонил эту просьбу. Всех усиленнее просил гостя хозяин, и его усилия закончились успехом. Взяв гитару, Игнатий Николаич вытер платком руки, настроил инструмент как-то по своему и начал вальсом. Игра его, действительно, останавливала внимание. В комнате слышались тихие и нежные аккорды, то усиливавшиеся, то замиравшие в какой-то тихой грусти.
Все мы, притаив дыхание и не шелохнувшись, слушали игру, и, казалось мне, — звуки покорили громкие и пьяные голоса, до того нарушавшие тишину нашей всегда мирной и безмолвной квартиры, и примирили спорщиков. Иван Тимофеич стоял сзади стула, на котором сидел Игнатий Николаич, и я видел его печальное лицо с грустным выражением в глазах. На лицах гостей также было новое выражение: казалось, все вдруг задумались о чём-то, и всем им припомнилось что-то грустное, как будто далёкое и забытое и потревоженное теперь тихими и печальными аккордами… Звуки замолкли. Игнатий Николаич откинулся к спинке стула, улыбнулся и заиграл новый мотив, и выражение на лицах слушателей разом сменилось. Улыбаясь и размахивая в такт рукою, племянник главного начальника подпевал под аккомпанемент гитары:
Чтобы всем угодить, —
Веселей надо быть…
Темп аккомпанемента участился, и несколько голосов разом повторили:
Чтобы всем угодить, —
Веселей надо быть…
Разразился общий хохот, и звуки гитары смолкли. Игнатий Николаевич вновь закурил потухшую папироску и с улыбкой во всё лицо заиграл новый мотив. Нестройный хор пьяных людей тянул:
Дай на тебя мне посмотреть,
Поцеловать и умереть…
Я обожа-а-ю, я обожа-а-ю…
Под пение и хохот я незаметно для многих поднялся и вышел к себе. Из-за тонкой перегородки, отделявшей мою комнату от зала, голоса слышались явственно. Все дружно тянули: «Я обожа-а-ю, я обожа-а-ю!..» Раздался новый взрыв хохота, и я слышал голос Ивана Тимофеича, властвующий над всеми голосами.
В паузы, когда смолкала гитара, я слышал беспорядочный говор, звон рюмок и стаканов, а потом новые и новые взрывы хохота. Полчаса спустя Игнатий Николаевич поднялся и громко заявил, что уходит, после чего поднялся говор ещё беспорядочнее. Многие просили его оставаться, ссылаясь на то, что рано, и что веселье только что началось. Кто-то даже предложил Игнатию Николаичу засесть в «винт», но это предложение окончательно смутило Ивана Тимофеича, и он принялся извиняться, что, не предусмотрев, не запасся картами…
После этого долго слышались приветствия, шорох ног и отрывочные фразы. Из разговора оставшихся я легко заключил, что ушли Савин, племянник главного начальника и Пётр Осипыч. Старик Август Андреич говорил кому-то громко и негодующе:
— Он что из себя корчит-то!.. Служит без году неделя, а тоже в спор со старыми служащими…
— Ну, да что там — Бог с ним! — старался примирить Августа Андреича хозяин.
— «Бог с ним»! — передразнил Ивана Тимофеича возмущённый старик. — Он думает, что университетский значок надел, так и ни весть какая птица! Надумал служить, так все эти шальные-то мысли вон, а то, пожалуй, как бы и худо не вышло!.. Мы — чиновники… Да-а…
— За чиновников тост, господа… Ну!.. — воскликнул телеграфист, при этом он почему-то выругался.
Все задвигали стульями, слышался звон рюмок и стаканов, а потом раздалось громкое «ура!» Вскоре после этого выпили тосты ещё за разных лиц, и, наконец, Август Андреич зычно провозгласил:
— За нашего начальника управления… У-ра!..
Я потушил лампу, укутал голову одеялом и старался заснуть, но это мне не удавалось — шум, хохот и говор мешали. Раза два Иван Тимофеич стучался в дверь моей комнаты и окликал меня, но я не подавал голоса, и он уходил.
Разговор снова коснулся только что ушедших гостей. Иван Тимофеич восхищался игрою Игнатия Николаича, и его в этом отношении поддерживали остальные, но как только заговорили об Игнатии Николаевиче, как о чиновнике и человеке — почти все нашли его сердитым, требовательным и даже суровым. Иван Тимофеич не соглашался с этим приговором и старался опровергнуть неверно сложившееся мнение тем, что Савин, будучи таким важным чиновником, снизошёл до того, что не отказался от участия в его скромном торжестве.
— Ну, вы ещё не знаете его, — возражал Август Андреич. — Раскусите-ка этот орех, так, пожалуй, и загорчит во рту. Я третий год под его началом служу и уж хорошо это знаю. Я вон на службе-то состарился, а он — в дети мне годится!.. Все они так, «образованные-то»…
Голосом Август Андреич старался как-то особенно подчеркнуть это последнее слово.
— И чего они в правду лезут! Вот и у нас, в телеграфном ведомстве, пошли эти студенты! Целый институт открыли, напускали их, так что и нет ходу тебе, маленькому человеку!..
— А у нас сколько теперь этих образованных-то!.. Господи!..
Это говорил уже тот молодой чиновник, который вместе с Августом Андреичем доказывал неправоту воззрений Петра Осипыча.
— Вот тоже и Пётр Осипыч…
— Ну, ничего, скоро из него дурь-то выбьют!.. Замолчит…
Голос Августа Андреича звучал крайне недружелюбно. Перебив молодого чиновника, он говорил:
— Я и в толк не могу взять — для чего их берут на службу!.. Разве наш брат, старый чиновник, плох? Мы науки-то не ведали, да зато уж служба-то наша вернее… Мысли-то разные у нас не водятся… Пустили вот козлов в огороды!..
Осуждая так «университетских», Август Андреич как бы припоминал, что на этот счёт у него имеется и другое мнение, которое он и резюмировал так:
— Что ж! Пусть их!.. Выбьют из них всю эту дурь-то!.. Выбьют!..
— А главное-то, господа: они отбивают у нас места! — высказался и Иван Тимофеич.
О племяннике главного начальника никто отрицательно не отозвался, и только Август Андреич заметил, что «этот гусь далеко улетит».
Когда смолкал говор — гости пили, а потом опять слышались голоса, смех и звон гитары. Скоро я заснул тревожным сном и долго сквозь сон слышал говор, смех и тихие струнные звуки…
* * *Так весело закончившийся единственный торжественный день в жизни Ивана Тимофеича оказался вещим в худшем для него смысле. Я уже никогда больше не видел его таким весёлым и довольным. Он казался мне таким же, каким был раньше до получения чина. Я заинтересовался его судьбою и несколько раз пытался узнать от него, что случилось в его жизни, но он уклонялся от прямых ответов. Очевидно, он и сам от себя скрывал своё разочарование, а что он был разочарован — в этом я не сомневался. В этом отношении результаты моих наблюдений совпадали с наблюдениями Евлампии Егоровны, и я ещё больше убеждался в правоте моих предположений.
— Да, что-то неладное с ним творится, — говорила она, искренно сожалея Ивана Тимофеича. — Когда чин-то получил — скакал и плясал, а теперь опять — нос на квинту!.. Верно, какая-нибудь неудача по службе. Мне-то он ничего не говорит, а только я вижу, что невесело у него на душе.
Немного помолчав, Евлампия Егоровна понизила голос и таинственно сообщила:
— Опять за старое принялся! Как ночь — так и пьёт! Ляжет в постель и пьёт… Знаю уж я его привычки-то: по утру как встанет — так в кухню к раковине и целый стакан холодной воды разом! А уж это всегда у него так было — нутро-то горит! А ведь недели две этого совсем не было и был человеком. Опять же и характером переменился: теперь иной раз и огрызнётся, а раньше-то тихий был человек, бренчит себе на гитаре и счастлив!..
Евлампия Егоровна серьёзно посмотрела мне в глаза и добавила:
— Поговорите вы с ним, может, он вам и скажет… Человек-то ведь больно хороший!.. Тихий!.. Опять же вон и к службе стал невнимателен. Намедни два дня из дома не выходил и числился больным… Болезнь-то, разумеется, не спросит, угодна ли она человеку, да только болезнь-то его другого рода, за неё, пожалуй, и на службе не похвалят! Каждую ночь почти по бутылке осушает. Теперь уж и ко мне стал обращаться. Сам в постели лежит, на службу не ходит, а меня призывает и Христом-Богом молит: «Сходите, Евлампия Егоровна, в казёнку, без водки мне не поправиться». Что ж с ним поделаешь — сходишь…
Я пообещал Евлампии Егоровне поговорить с Иваном Тимофеичем и при каждом удобном случае старался исполнить обещание, но мне нескоро удалось открыть тайну настроений чиновника. Ко мне он стал заходить реже, говорил мало и не всегда сопровождал меня в театр. Однажды, впрочем, он сам пригласил меня пойти в цирк. Сначала я отклонял это намерение и склонял Ивана Тимофеича пойти в театр, но он настоял, и я уступил.
В цирке мы с ним сидели где-то высоко. Иван Тимофеич громко выражал своё восхищение, видя красивых лошадей, дивился отваге и смелости акробатов и неудержимым смехом отзывался на глупые выходки клоунов. Когда после представления мы вышли на улицу — он снова стал угрюмым и молчаливым. По пути к дому мы заходили с ним в ресторан на Невском, побывали в кофейной, и среди шумной разнохарактерной толпы Иван Тимофеич снова повеселел. Мне рассказывал он о том, как весело проходят вечера в загородных ресторанах, искренно сожалея, что нет денег, чтобы поехать туда. После часу ночи, когда кофейная закрылась, мы с ним снова очутились на улице, и, как и прежде, он опять стал хмурым и молчаливым.
На другой день, часов в одиннадцать вечера, он вошёл ко мне в комнату не постучавшись. Признаться, я был немного изумлён этим визитом, так как думал, что его нет дома. Вошёл он ко мне, слегка покачиваясь, и с мутным выражением в сощуренных глазах. Лицо его было помято и бледно, волосы на голове беспорядочно перепутаны. Одет он был в ветхий пиджак, из-за которого виднелась ночная сорочка с расстёгнутым воротом. В таком костюме он никогда не переступал порога моей комнаты, и, вообще — я никогда не видел его в таком виде.
— Здравствуйте! — негромко проговорил он, крепко пожал мою руку и потом потряс её. — Вы уже меня извините — я прямо с постели… Занимаетесь?..
— Нет, читаю.
— То-то… Будет вам — отдохните, всего дела не переделаешь… Она, проклятая работа, вот где у нас у всех! — и он показал рукою на собственную спину.
— Я вот лежал, лежал… Не спится что-то и голова тяжела.
Иван Тимофеич пристально посмотрел мне в лицо, как бы задаваясь вопросом — верю ли я его словам? и, очевидно, убедившись в этом — продолжал:
— Не хотите ли вы рюмочку водки выпить? С устатку-то хорошо!..
— Я не устал…
— Ну, так — для веселья!..
— Да мне не скучно, Иван Тимофеич.
— Не скучно! Ну, это хорошо! А вот у меня что-то под ложечкой ноет, сосёт что-то там… Сердце сосёт, душу выворачивает, а от чего — понять не могу. Выпью вот — и полегче станет! А потом опять засосёт, заможжит всё нутро! На службе сидишь, работаешь, а нутро ноет… Что-то такое сердце моё сосёт…
— Вам бы у доктора побывать, — советую я.
Он поднял на меня глаза и, как будто не расслышав моих слов, продолжал:
— А, может быть, по рюмочке выпьем? А?.. У меня водка хорошая, столовая, и кильки есть!..
Я снова отказался.
— Ну, если не хотите, то и не надо!.. Может быть, гитару принести?..
Я попросил гостя принести гитару, что он быстро и исполнил. Возвращаясь, он прожёвывал что-то и, усевшись на стул, сообщил мне, что выпил ещё рюмку.
— Слышали, как Игнатий Николаич играет? А?.. Вот хорошо играет!.. Так у него всё выходит!..
Иван Тимофеич настроил гитару и заиграл тот самый вальс, которым когда-то удивлял нас всех Савин. Сыграв какую-то весёлую польку, Иван Тимофеич перестроил инструмент по новому и заиграл свою любимую «Ноченьку» из Демона. Повторив один и тот же мотив несколько раз, он проговорил: