Дама в автомобиле - Себастьен Жапризо


Себастьян Жапризо Дама в автомобиле Криминальный роман

I. Дама

Я никогда не видела моря.

Перед моими глазами, словно морская гладь, рябит выстланный черными и белыми плитками пол.

Мне так больно, что кажется, будто это уже конец.

Но я жива.

В тот момент, когда на меня бросились, — я не сумасшедшая, на меня действительно кто-то бросился или что-то обрушилось, — я подумала: я никогда не видела моря. Вот уже несколько часов меня не оставлял страх. Я боялась, что меня арестуют, боялась всего. Я придумала кучу глупейших оправданий, и то, что пришло мне на ум в эту минуту, было самым идиотским: не причиняйте мне зла, я ведь не такая уж плохая, просто мне очень хотелось увидеть море.

Я помню также, что я закричала, закричала что было мочи, но этот крик так и не вырвался из моей груди. Кто-то отрывал меня от пола, душил.

Продолжая так вот беззвучно кричать, я еще подумала: нет, этого не может быть, меня мучит какой-то кошмар, сейчас я проснусь у себя в комнате, будет светло.

А потом произошло вот что.

Перекрывая во мне мой крик — я услышала этот звук! — раздался хруст костей, это ломали мою руку, да, да, мою руку.

Боль не красная и не черная. Боль — это колодец слепящего света, существующий только в нашем сознании. И все же вы в него падаете.

Прохладные плитки пола освежают мне лоб. Должно быть, я снова потеряла сознание.

Не двигаться. Главное — не двигаться.

Я не лежу на полу, а стою на коленях, прижав к животу пылающую левую руку, я скрючилась от боли, я пытаюсь унять ее, но она проникает в плечи, затылок, поясницу.

Сквозь пряди рассыпавшихся волос я вижу, как совсем рядом по белой плитке ползет муравей. Дальше уходит вверх что-то серое, по-видимому, труба умывальника.

Я не помню, чтобы я снимала очки. Наверно, они упали, когда меня пытались повалить, — я не сошла с ума, кто-то или что-то тянуло меня назад, зажав мне рот, чтобы мой крик не вырвался наружу. Нужно найти очки.

Сколько же времени я стою вот так, на коленях, в этой полутемной каморке шириной в два и длиной в три шага? Несколько часов или всего несколько секунд? Я никогда в жизни не падала в обморок. То, что случилось, — это даже не провал в памяти, а всего лишь царапина на ней.

Если бы я находилась здесь уже давно, там, на станции обслуживания, кто-нибудь забеспокоился бы… Я стояла около умывальника, мыла руки…

Нужно найти очки, нужно встать.

Когда я рывком — слишком резко — поднимаю голову, пол перед моими глазами встает дыбом, я боюсь, что опять потеряю сознание, но все вдруг снова оказывается на своих местах, утихает и шум в ушах и даже боль. Она сосредоточилась в левой руке, которая — я не смотрю на нее, но чувствую: невероятно распухла и стала словно каменная.

Теперь осталось ухватиться правой рукой за раковину и встать.

Но вот я и стою. Перед моими глазами в зеркале вместе со мною качается мое туманное отражение, и мне кажется, что я постепенно прихожу в себя.

Я знаю, где я: в туалете станции обслуживания автомобилей на шоссе в Аваллон. Я знаю, кто я: идиотка, скрывающаяся от полиции. Лицо в зеркале, к которому я приближаю свое лицо так близко, что чуть ли не касаюсь его, скованная болью рука, которую я поднимаю до уровня глаз, чтобы посмотреть на нее, слеза, стекающая со щеки и падающая на эту руку, тяжелое дыхание в какой-то щемящей тишине — все это я.

Войдя сюда, я положила свою сумку на столик перед зеркалом, в которое я сейчас смотрюсь. Сумка на месте.

Я с трудом, помогая себе зубами, открываю ее правой рукой и ищу вторую пару очков, ту, в которой я пишу на машинке.

Мое отражение в зеркале стало отчетливее, и я вижу свое плачущее, в грязных потеках, искаженное страхом лицо.

Входная дверь закрыта. А ведь когда я вошла, я оставила ее распахнутой.

Нет, я не сумасшедшая. Я остановила машину, попросила заправить ее. Я хотела причесаться и вымыть руки. Мне указали на белый домик, стоявший поодаль от здания станции.

Внутри было слишком темно для меня, и я не закрыла за собой дверь. Я не знаю, случилось ли это сразу или я успела причесаться, помню только, что я отвернула кран и вода была холодная… Да нет же, я причесалась, я в этом уверена… И вдруг, словно порыв ветра за моей спиной, кто-то влетел в туалет, я не знаю, кто, какое-то страшное чудовище. Меня приподняли над полом, я кричала изо всех сил, но из моей груди не вырвалось ни единого звука, и я не успела даже понять, что со мной произошло, как страшная боль пронзила мне руку, сокрушила мое существо и я оказалась на коленях, одна.

Нужно проверить сумку.

Деньги на месте, в фирменном конверте нашего агентства. У меня ничего не украли.

Нелепо. Невероятно.

Я пересчитываю деньги, сбиваюсь, начинаю считать снова, и у меня леденеет сердце: меня не собирались ограбить, все, что было нужно — я сошла с ума, я сойду с ума! — это сломать мне руку.

Я смотрю на нее, на вздувшиеся, посиневшие пальцы, и вдруг не выдерживаю: обмякнув, валюсь на умывальник, сползаю на колени и начинаю выть. Я буду выть, как зверь, до скончания века, я буду выть, рыдать и биться до тех пор, пока кто-нибудь не придет сюда и я не увижу дневной свет.

С улицы до меня доносятся чьи-то торопливые шаги, скрип гравия, голоса.

Дверь резко распахивается, и в каморку врывается ослепительный день.

Яркое июльское солнце на том же месте, над холмами. И люди, что сейчас вошли, склонились надо мною и говорят все разом, те же, кого я видела, когда вышла из машины, я узнаю их: это хозяин станции обслуживания и два владельца автомобилей, судя по всему, местные жители, которые, видно, подъехали сюда заправить машины.

В то время как мне помогают подняться, я безудержно плачу, мой мозг сверлит одна глупая мысль: а ведь вода в умывальнике все течет. Только сейчас я услышала ее звук. Я хочу закрыть кран, я хочу это сделать.

Все с недоумением смотрят на меня, не понимая, зачем я закрываю кран. Они вообще ничего не понимают: ни того, что я знаю, сколько времени нахожусь здесь, ни того, что у меня две пары очков. Поэтому, протягивая мне те, что упали, они раз десять требуют подтверждения, что это мои очки, действительно мои. «Успокойтесь, но успокойтесь же», — твердят они, принимая меня за сумасшедшую.

На улице так светло, так спокойно, все предметы до того ужасающе реальны, что я сразу же перестаю плакать. Самая обыкновенная станция обслуживания автомобилей. Заправочные колонки, посыпанные гравием дорожки, белое здание с крикливой рекламой, наклеенной на одно из окон, живая изгородь из бересклета и олеандра. Шесть часов вечера. Как же я могла кричать, кататься по полу?

Машина стоит на том самом месте, где я ее оставила. При виде ее у меня защемило сердце. Страх, который как бы притаился во мне в тот момент, когда это произошло, вновь охватил меня. Ну, конечно, сейчас меня начнут допрашивать, откуда я, что я натворила, я буду нести всякую околесицу, и мое преступление раскроется.

У порога конторы, к которой меня ведут, в ожидании стоят женщина в синем фартуке и девочка лет шести-семи. На их лицах — тень беспокойства, но больше всего любопытства, как будто здесь происходит какое-то занимательное зрелище.

Вчера вечером, как раз в это же время, другая девочка с длинными распущенными волосиками, обняв куклу, тоже смотрела, как я приближалась к ней. И вчера мне тоже было стыдно, хотя я даже не знаю, чего.

Впрочем, нет, знаю. Хорошо знаю. Я не могу выносить детского взгляда. За ним всегда стоит другая девочка — я сама, какой я была когда-то, — и эта девочка смотрит на меня.


Море.

Если дело обернется для меня плохо, если меня арестуют и мне придется доказывать — как это называется? — свое алиби, давать объяснения, то нужно начать именно с моря.

Конечно, это не совсем так, но я буду говорить долго, не переводя дыхания, говорить со слезами в голосе, я изображу себя жертвой наивной, грошовой мечты. Для большей убедительности я что-нибудь наплету: приступы раздвоения личности, дедушку-алкоголика или, например, что ребенком я упала с лестницы. Я хочу вызвать чувство отвращения к себе у тех, кто будет меня допрашивать, хочу потопить их в потоке сентиментальных небылиц.

Я скажу им: я не ведала, что делаю, это была и я и не я, понимаете? Просто я подумала: вот подходящий случай увидеть море. Виновато море, а не я.

Мне, конечно, возразят: если, мол, мне так хотелось увидеть море, я могла давно это сделать. Достаточно купить билет на поезд и по приезде снять комнату в пансионате Палава-ле-Фло. Не так уж это дорого… Для того и существует оплачиваемый отпуск.

А я отвечу им, что много раз именно так и пыталась поступить, но у меня ничего не вышло.

Кстати, это правда. Вот уже шесть лет я каждый год пишу летом в различные туристические организации, в гостиницы, мне присылают проспекты, я начинаю, я начинаю приглядывать в витринах магазинов купальные костюмы. Однажды я даже чуть было не записалась — так протягивают руку к звонку, но не нажимают его — в какой-то клуб организованного отдыха.

Но почему-то, сама не могу объяснить, почему, каждый отпуск я провожу так: первую половину в главной (кстати, она единственная) гостинице Монбриана, в департаменте Верхняя Луара, а вторую неподалеку от Компьена, у моей школьной подруги, у которой есть «свой собственный» муж и глухая свекровь. Там мы играем в бридж.

И так каждый отпуск. И это совсем не потому, что я человек привычки или страстно люблю карты. И не потому, что чрезмерно скромна. Наоборот, нужно обладать незаурядным нахальством, чтобы потчевать своих знакомых рассказами о похождениях в Сент-Тропезе, на Лазурном берегу, когда в действительности возвращаешься всего-навсего из компьенских лесов. Так что я не знаю, в чем дело.

Я ненавижу тех, кто видел море, ненавижу тех, кто его не видел, и мне кажется, что я ненавижу весь мир. Вот и все. Пожалуй, я ненавижу и себя.

Зовут меня Дани Лонго, Верне, Мари-Виржини Лонго. Но маленькой я всем говорила, что мое имя — Даниэль. Я вру с тех пор, как появилась на свет. Сейчас-то Вержини мне нравится больше, но нечего и думать, чтобы меня так назвали.

По документам мне двадцать шесть лет, по развитию — одиннадцать. Рост — сто шестьдесят восемь сантиметров, волосы — довольно светлые, вдобавок я каждый месяц обесцвечиваю их тринадцатипроцентной перекисью водорода. Я не уродлива, но ношу очки — темные, чтобы скрыть свою близорукость, это моя уловка. Однако все великолепно раскусили меня, дурочку. Единственное, что я умею делать по-настоящему хорошо, — это молчать.

Кстати, я стараюсь ни с кем и не разговаривать. Два раза я сделала исключение из этого правила, и оба раза ни к чему хорошему не привели. Я ненавижу людей, которые не понимают с первого раза, что с ними не хотят иметь дела. Я ненавижу себя.

Я родилась во Фландрии, в деревне, от которой у меня осталось только одно воспоминание — запах угля, который разрешают подбирать вокруг шахты женщинам. Мой отец, итальянский эмигрант — он работал на станции, — погиб, когда мне было два года, под вагоном, из которого он перед этим украл ящик с английскими булавками. Я думаю, что он просто не разглядел надпись на ящике, — ведь близорукость я унаследовала от него.

Это произошло во время немецкой оккупации, и весь груз товарного состава предназначался немецкой армии. Несколько лет спустя отец был, так сказать, реабилитирован. В память о нем где-то в комоде у меня лежит серебряная, а может, посеребрённая медаль, на которой изображена хрупкая девушка, разрывающая, словно ярмарочный силач, оковы. Каждый раз, когда на улице я вижу бродячего циркача, демонстрирующего подобный трюк, я невольно вспоминаю об отце.

Но в моей семье не все герои. Меньше чем через два года после гибели мужа, когда уже пришло Освобождение, моя мать выбросилась из окна нашей мерии после того, как ей обрили голову. В память о ней у меня не сохранилось ничего. Если случится, что я буду об этом рассказывать кому-нибудь, я добавлю: не сохранилось даже пряди волос. И пусть на меня смотрят с ужасом — мне наплевать.

За два года, прошедшие после смерти отца, я видела эту несчастную женщину два раза или три в приютском зале для свиданий. Я бы затруднилась описать, как она выглядела. Наверное, бедно, как всякая беднячка. Она тоже была итальянкой, звали ее Рената Кастелляни. Родилась она в Сан-Аполлинере, провинция Фросинян. Ей было двадцать четыре года, когда она умерла. Моя мать моложе меня.

Кто моя мать и откуда она, я узнала из своего метрического свидетельства. Воспитавшие меня монахини наотрез отказались разговаривать со мной о ней. Когда я получила аттестат зрелости и стала самостоятельной, я приехала в нашу деревню. Мне показали на кладбище место, где она похоронена. Я хотела накопить денег и что-нибудь сделать для нее, ну хотя бы положить плиту с ее именем, но мне не разрешили, так как она захоронена в общей могиле.

А, впрочем, мне наплевать.

Несколько месяцев я работала в Мансе секретарем на фабрике игрушек, затем у нотариуса в Нойоне. Мне было двадцать лет, когда я нашла себе место в Париже. Затем я перешла на другое, но по-прежнему живу в Париже. Теперь я работаю в рекламном агентстве с персоналом в двадцать восемь человек и получая после вычета налогов тысячу двести семьдесят франков в месяц за то, что стучу на машинке, разбираю папки с делами, отвечаю на телефонные звонки, а в случае надобности и выбрасываю мусор из корзин для бумаг.

Мое жалованье дает мне возможность есть отбивную с жареной картошкой в обед, простоквашу и варенье на ужин, одеваться примерно так, как мне нравится, оплачивать однокомнатную квартиру с уборной и кухней на улице Гренель, обогащаться духовной пищей, которую каждые две недели дает мне журнал «Мари-Клер» и каждый вечер — двухканальный, с большим, сверхъярким экраном телевизор, за который мне осталось внести всего три взноса. У меня хороший сон, я почти не пью, курю умеренно. У меня было несколько романов, но не таких, которые могли бы вызвать возмущение консьержки. Правда, консьержки в моем доме нет, но есть соседи по площадке. Я свободна, живу без забот и абсолютно несчастна.

Наверно, все, кто меня знает — начиная с художников нашего агентства и кончая бакалейщицей моего квартала, — были потрясены, узнав, что я на что-то жалуюсь. Но я не могу не жаловаться. Еще не научившись ходить, я уже усвоила, что, если я не пожалуюсь, никто меня не пожалеет.


Началась вся эта история вчера вечером, в пятницу, десятого июля. Но мне кажется, что это было сто лет назад, в каком-то ином мире.

До закрытия агентства оставалось не больше часа. Наше агентство помещается около площади Трокадеро, в жилом доме с колоннами и затейливыми лепными украшениями, и занимает два этажа, бывшие квартиры. Там кое-где сохранились хрустальные люстры, которые позвякивают при сквозняке, мраморные камины, потускневшие зеркала. Моя комната находится на третьем этаже.

В окно за моей спиной светило солнце, падая на разложенные на столе бумаги. Я проверила план рекламной компании фирмы Фросей («свежий, как роса, одеколон»), минут двадцать просидела на телефоне, добиваясь, чтобы нам сделали скидку на наше неудачное объявление, напечатанное в одном из еженедельников, отстукала на машинке два письма. До этого, как и каждый день, вместе с двумя редакторшами и одним красавчиком, который ведет раздел купли-продажи земельных участков, сходила в соседнее бистро выпить чашку кофе. Вот этот-то красавчик и попросил меня позвонить по поводу того идиотского объявления. Стоит ему взяться за дело одному, как его обязательно надуют.

В общем, день как день, и все же он был не совсем обычный. В мастерской художники говорили о машинах и о Кики Карон, бездельницы-фифки забегали ко мне выклянчить сигарету, помощник заместителя нашего шефа, который обычно орет на сотрудников, то расшаркивается перед ними, чтобы выглядеть незаменимым, шумел в коридоре. Все, казалось, было, как обычно, но в поведении каждого угадывалась та скрытая радость, которая овладевает человеком в предвкушении нескольких праздничных дней.

В этом году 14 июля падало на вторник, и по крайней мере уже в январе (когда нам выдали наши записные книжки с календариками) мы знали, что на праздник будет четыре свободных дня. Чтобы возместить понедельник, в июне, когда никто, кроме меня, еще не ушел в отпуск, работали по полдня две субботы. А я взяла отпуск в июне. Не для того, чтобы услужить кому-нибудь, кто хотел уйти в июле, а потому — пусть меня покарает бог, если я вру! — что все остальные летние месяцы даже в главной гостинице Монбриана, в Верхней Луаре, нет мест. Все словно помешанные.

Если меня арестуют, нужно будет объяснить им и это: вернувшись после отпуска, якобы проведенного на Средиземном море, а в действительности загоревшая от сети напряжением в 220 вольт (как-то я подарила себе на день рождения ультрафиолетовую лампу за сто восемьдесят франков. Говорят, она вызывает рак, но мне плевать), я очутилась среди людей, возбужденных предстоящим отъездом к морю. А для меня все было кончено, капут на веки вечные, до будущего года.

Мне исполнилось двадцать шесть лет 4 июля, в прошлую субботу, на следующий день после того, как большинство моих сослуживцев отправилось в отпуск. Я просидела весь день дома одна, убрала квартиру. Я чувствовала себя старой, бесповоротно состарившейся, выбывшей из игры, скучной, близорукой и глупой. И безумно завистливой. Если даже считаешь, что не веришь в бога, наверно, такая зависть — грех.

Вчера вечером тоже было не лучше. Предстоял этот бесконечный праздник, когда не знаешь на что убить время, и — это главное — пока он наступит, я буду слышать, как в соседних, кабинетах все строят различные планы, а слышать я буду отчасти потому, что они громко разговаривают, отчасти потому, что я паршивая мазохистка и всегда подслушиваю.

У всех всегда есть какие-то планы. А я вот ничего не умею подготовить заранее, звоню в последний момент, и в девяти случаях из десяти никто мне не отвечает или же у каждого уже что-то намечено.

Дальше