У всех всегда есть какие-то планы. А я вот ничего не умею подготовить заранее, звоню в последний момент, и в девяти случаях из десяти никто мне не отвечает или же у каждого уже что-то намечено.
Почему я такая, не знаю. Может, из-за того, что из двадцати шести лет моей жизни восемнадцать мне надо было только идти в паре за остальными. А планы на каникулы или даже просто на воскресенье составляли за меня другие, и эти планы всегда были одинаковы: вместе с теми, у кого, как у меня, за приютской оградой не было ни одной родной души на свете, я красила нашу часовню (кстати, я обожала красить), томилась с мячом под мышкой в пустом школьном дворе, а иногда меня везли в Рубе, где у Мамули, нашей настоятельницы, был брат — аптекарь. Там я несколько дней сидела за кассой, и перед каждой едой мне давали ампулы с каким-то укрепляющим средством, затем за мной приезжала Мамуля и увозила обратно в приют.
Когда мне было шестнадцать лет, во время одной из таких поездок в Рубе я что-то сделала или сказала, что огорчило ее — не помню уже, в чем было дело, какой-то пустяк, — а так как поезд, которым мы собирались вернуться, вот-вот должен был отойти, она решила отложить отъезд. Она угостила меня в пивном баре ракушками, а потом мы отправились в кино. Шла картина «Бульвар сумерек». Когда мы вышли из кино, Мамуля просто была больна от стыда. В ее душе сохранилось незабываемое впечатление от Глории Свенсон, когда та играла невинных девушек, потому она и выбрала фильм с ее участием. Она не могла даже предположить, что эта кинокартина меньше чем за два часа познакомит меня со всеми мерзостями жизни, со всем, что всегда так тщательно скрывали от нас.
По дороге на вокзал (мы мчались как сумасшедшие, чтобы не опоздать на последний поезд) я тоже плакала, но не от стыда, а от восхищения, мной овладела какая-то прелестная грусть, я задыхалась от любви. Это был первый фильм, который я видела в своей жизни, первый и самый прекрасный. Когда Глория стреляет в Вильяма Хольдена и он под градом пуль, пошатываясь, идет к бассейну, когда Эрик фон Строгейм делает документальную ленту, она спускается по лестнице, уверенная, что снимается в новой роли, я думала, что сейчас умру, тут же, прямо в кресле кинотеатра города Рубе. Нет, я не могу этого объяснить. Я была в них влюблена, я хотела быть на их месте, на месте всех троих — и Хольдена, и Строгейма, и Глории Свенсон. Даже маленькая возлюбленная Хольдена, и та мне нравилась. Я смотрела, как она прогуливается с ним в пустом павильоне среди декораций, и меня охватывала страстная и безнадежная мечта, оказаться вдруг там, с ними, мне хотелось снова и снова смотреть этот фильм, смотреть без конца.
Мамуля, сидя в поезде, утешала себя тем, что, мол, слава богу, самое страшное в этой отвратительной мерзости было все-таки не договорено, показывалось намеками, которые, кстати, не дошли даже до нее, и уж я-то наверняка не могла понять их. Но с тех пор, как я живу в Париже, я смотрела этот фильм еще несколько раз и теперь знаю: как я ни была потрясена в первый раз, все-таки главное я тогда уловила.
Вчера вечером, запечатывая те два письма, которые я напечатала на машинке, я решила, что пойду в кино. Наверно, так бы я и поступила, если бы у меня была хоть доля того здравомыслия, которое мне изредка приписывают, хотя и на этом далеко не уедешь. Я бы сняла телефонную трубку и, наконец, в кои-то веки, не в последнюю минуту, а за несколько часов до сеанса подыскала себе компаньона. А тогда — уж я-то себя знаю — даже если б на Париж сбросили водородную бомбу, я все равно не отступилась бы. И ничего бы не произошло.
Впрочем, кто знает? Ведь если говорить честно, то все равно когда — вчера, сегодня или через полгода, — но что-то в этом роде должно было случиться. В глубине души я фаталистка.
Но я не позвонила по телефону, а закурив сигарету, вышла в коридор положить письма в корзинку для почты. Потом я спустилась на второй этаж, некоторое время пробыла в чулане, куда складывают газеты и который носит пышное название «Архив». Жоржетта, девушка, которая там работает, высунув язык, вырезала объявления. Я посмотрела в утреннем выпуске «Фигаро» кинопрограмму, но ничего соблазнительного не нашла.
Когда я поднялась к себе, в кабинете меня ждал шеф. Я открыла дверь, считая, что там никого нет, и увидела его стоящим посреди комнаты. У меня упало сердце.
Наш шеф — человек лет сорока пяти, а может, и чуть старше, довольно высокий, весом килограммов сто. Подстрижен он очень коротко, почти наголо. Лицо у него оплывшее, но приятное, говорят, что когда он был помоложе и поизящней, он был красив. Зовут его Мишель Каравай. Вот он-то и является основателем нашего агентства. Он умело занимается рекламой, всегда четко и ясно может объяснить, что ему надо, и в нашем деле, где нужно не только убедить всех, кто заказывает рекламу и тем самым содержит нас, но и покупателя, он большой мастак.
Его отношения со служащими и интерес к ним не выходят за деловые рамки. Что касается меня, то лично я знаю его очень мало. Вижу я его один раз в неделю, в понедельник утром, когда у нас бывает получасовая летучка в его кабинете, на которой он дает указания по текущим делам. Да и присутствую я там только в качестве секретаря, чтобы записать его распоряжения.
Три года назад он женился на своей секретарше, моей ровеснице. Ее зовут Анита. Я была ее секретарем, когда она работала в другом рекламном агентстве. Мы дружили с ней, насколько это возможно, когда проводишь сорок часов в неделю в одной комнате, каждый день вместе обедаешь в ресторанчике самообслуживания на улице Ла Боэси, время от времени по субботам ходишь вместе в мюзик-холл.
Анита и предложила мне, когда они поженились, перейти к Караваю. Она там прослужила до этого несколько месяцев. Сейчас я делаю примерно то же, что делала она, но я не обладаю ни ее способностями — а они у нее незаурядные, — ни ее тщеславием, ни, естественно, ее жалованием. Я еще никогда не встречала человека, который бы лез вверх с таким упорством и эгоизмом, как она. Она исходила из принципа, что в этом мире, где люди учатся склоняться перед бурей, нужно создавать бури, чтобы они возносили тебя. Ее прозвали Анита-Наплевать-Мне-На-Тебя. Она это знала и даже подписывалась так в служебных записках, когда устраивала кому-нибудь разнос.
Недели через три после свадьбы Анита родила девочку. С тех пор она не служит, и я ее практически не вижу. Что же касается Мишеля Каравая, то до вчерашнего вечера я считала, что он уже забыл о том, что я знакома с его женой.
В тот день Каравай выглядел не то усталым, не то озабоченным, и цвет лица у него был землистый, как тогда, когда он на несколько дней садится на диету, чтобы похудеть. Назвав меня по имени, он сказал, что попал в затруднительное положение.
Я увидела, что кресло для посетителей, стоящее у моего стола, завалено папками, и убрала их, но он не сел. Он оглядывал мой кабинет так, словно впервые вошел сюда.
Он сказал, что завтра утром улетает в Швейцарию. У нас в Женеве крупный заказчик, некий Милкаби, владелец фирмы, выпускающей сухое молоко для новорожденных. Чтобы получить заказ на следующую кампанию, Караваю предстоит часа два отстаивать свои интересы перед лицом дюжины директоров и их заместителей с ледяными лицами и наманикюренными руками, показать им макеты, отдельные оттиски намелованной бумаги, цветные фотографии — словом, все, что нужно, чтобы с честью выйти из этого сражения, и все уже готово, кроме нашего литературного оружия. Каравай объяснил мне, даже не улыбнувшись (подобное объяснение я уже слышала не меньше ста раз), что составлен целый доклад о нашей рекламной тактике и тактике наших конкурентов, но в последнюю минуту он, Каравай, все переделал, и теперь это уже не доклад, а исчерканный черновик; иными словами, лететь ему не с чем.
Каравай говорил быстро, не глядя на меня, ему было неловко просить меня об одолжении. Он сказал, что не может лететь с пустыми руками. Не может он и отложить встречу с Милкаби, он уже откладывал ее дважды. Хотя швейцарцы и тугодумы, но если мы откажемся от встречи в третий раз, то даже они сообразят, что мы прохвосты и лучше им разносить сухое молоко по домам бесплатно, но обойтись без нашей помощи.
Я уже прекрасно понимала, куда он клонит, но молчала. Он тоже умолк и машинально перебирал крошечные игрушки, стоящие на моем столе. Я села. Закурила новую сигарету, предложила закурить и ему, но он отказался.
Наконец, он сказал, что питает большую надежду на то, что у меня не предусмотрено на сегодняшний вечер никаких планов. Он часто употребляет такие витиеватые, иногда даже обидные выражения. Думаю, в его воображении у меня не могут быть иные планы на вечер, чем выспаться, чтобы набраться сил для завтрашней работы. А я, дура несчастная, не знала, что ему ответить: «да» или «нет», — и нарочито безразличным тоном спросила:
— Сколько страниц надо написать?
— Сколько страниц надо написать?
— Около пятидесяти.
Я выпустила дым изо рта, образовав красивое облачко, которое должно было показать шефу, что я его осуждаю, но тут же подумала — и это мне все испортило! — «Ты пускаешь дым, как в кинофильме, и ему ясно, что ты набиваешь себе цену».
— И вы хотите, чтобы я написала их сегодня вечером? Да мне столько не одолеть! Для меня потолок — шесть страниц в час. И то высунув язык. Лучше попросите мадам Блондо, может, она справится.
Но он ответил, что самолет улетает только в полдень. И, кроме того, эту работу немыслимо поручить мадам Блондо: она хотя печатает быстро, но не разберется в тексте, испещренном поправками, сносками, с незаконченными фразами. А я в курсе дела.
И еще он сказал мне одну вещь, которая, пожалуй, и побудила меня согласиться: он не хотел — он всегда был против этого, — чтобы сотрудники оставались в агентстве после окончания рабочего дня, тем более стучать на машинке. Ведь в верхних этажах живут, а договор на аренду нашего помещения и так заключен при помощи каких-то темных сделок. Шеф сказал, что я буду печатать у него дома, и если не успею закончить работу вечером, то, чтобы не терять времени, там же и переночую. А утром к его отъезду закончу.
Я никогда не была у Караваев. Побывать у них, повидаться с Анитой — это было слишком много, чтобы я отказалась. За те две-три секунды, пока он, потеряв терпение, не сказал сам: «Ну, ладно, договорились!» — я вообразила себе бог знает что. Господи, какая же я идиотка! Ужин втроем — ни больше ни меньше — при рассеянном свете ламп. Воспоминания, приглушенный смех. «Ну, не стесняйтесь, положите себе еще крабов». Анита, немного растроганная и сентиментальная от вина, берет меня за руку и ведет в спальню. За раскрытым окном ночь, ветерок надувает шторы.
Каравай вернул меня к действительности: взглянув на часы, он сказал, что я смогу спокойно работать, так как их прислуга уехала отдыхать в Испанию, а у него с Анитой, к сожалению, есть тяжкая обязанность — они должны присутствовать во дворце Шайо на фестивале рекламных фильмов.
— Анита будет рада вас видеть, — добавил он все же. — Ведь она, кажется, в свое время немного опекала вас?
Но сказал он это уже на пути к двери, не глядя на меня, словно я не существовала, вернее, я хочу сказать, словно я была таким же неодушевленным предметом, как какая-нибудь электрическая пишущая машинка с шрифтом «президент»…
Прежде чем выйти, он обернулся, неопределенным жестом показал мне на стол и спросил, не остались ли у меня какие-нибудь важные дела. Я собиралась править верстку одной промышленной рекламной брошюры, но это могло и подождать, и тут в кои-то веки мне пришла в голову разумная мысль, и я ее высказала:
— Мне нужно получить деньги.
Речь шла о премии в размере месячного оклада, которую нам выплачивают в два срока: половину в декабре и половину в июле. Те, кто уже в отпуске, получили эти деньги в одном конверте с жалованием за июнь. Остальные получают их к 14 июля. Деньги, так же как и ежемесячное жалованье, выдает главный бухгалтер — он ходит по кабинетам и лично вручает каждому конверт. Ко мне он обычно заходит не раньше чем за час до конца рабочего дня. Первым делом он отправляется в редакцию, где его появление вызывает нечто вроде катаклизма, но на этот раз он, видно, задержался, так как я еще не слышала шума, какой обычно поднимается, когда на беднягу набрасываются редакторши.
Шеф застыл, держась за ручку двери. Потом он сказал, что сейчас едет домой и хотел бы, чтобы я поехала с ним. А конверт он вручит мне сам, это, кстати, позволит ему добавить в него еще некоторую сумму, франков триста, если я не возражаю.
В его взгляде я прочла облегчение, да и я, конечно, была довольна, но у него эта радость была мгновенной — просто-напросто я освободила его от решения проблемы, которая его затрудняла.
— Так собирайтесь, Дани. Через пять минут я жду вас внизу. Моя машина у ворот, под аркой.
Он вышел, закрыв за собой дверь. Но почти тотчас же снова появился на пороге. Я в это время ставила на место игрушку, которую он передвинул. Это был слоник на шарнирах, розовый, как конфетка. Каравай заметил, с какой тщательностью я восстанавливаю порядок на своем столе, и пробормотал: «Простите». Потом он сказал, что рассчитывает на мою скромность и надеется, что никто не узнает об этой работе. Я поняла, что он не хочет, чтобы я рассказывала об этом, так как чувствует себя немного виноватым в том, что задержался с докладом. Было похоже, что именно это он и собирается объяснить мне, но он только взглянул на розового слоника и ушел, на сей раз совсем.
Я посидела немного за столом, думая, что будет, если я не справлюсь с работой и не успею до его отъезда написать все пятьдесят страниц. Меня беспокоило не время, нет, подумаешь, поработать немного ночью, а совсем другое: выдержат ли такую нагрузку мои глаза, ведь от долгого напряжения они становятся воспаленными, начинают слезиться, болеть, в них мелькают какие-то огненные точки, короче, я уже ничего не вижу.
Думала я и об Аните и о всякой ерунде: если бы я утром знала, что встречусь с Анитой, я надела бы свой белый костюм. Да, конечно, надо заехать домой переодеться. Когда я работала у нее, я еще донашивала юбки, которые сама сшила в приюте, и она мне говорила: «Своими поделками ты вызываешь у меня отвращение к несчастным детям». И теперь мне хотелось бы показаться ей в самом лучшем своем костюме, чтобы она увидела, как я изменилась. Потом вдруг я вспомнила, что шеф дал мне на сборы пять минут. А для него пять минут — это ровно триста секунд. Он так точен, что даже кукушка в часах не сможет с ним соперничать.
Я набросала на листке своего блокнота: «Я еду отдыхать. До среды.»
Но тут же разорвала листок в мелкие клочья и написала на другом: «Я улетаю на праздники. До среды. Дани».
А теперь мне бы хотелось добавить, куда именно я отправляюсь. Просто «улетаю», просто самолет — это мало. Надо бы написать: «Улетаю в Монте-Карло». Но я взглянула на часы, большая стрелка приближалась к половине, значит, уже четыре тридцать…
Скрепкой я подкрепила листок к абажуру стоявшей на моем столе лампе. Всякий, войдя, увидит его. Пожалуй, я была в превосходном настроении. Это трудно объяснить. Если хотите, в эту минуту я тоже испытывала то терпение, каким — я чувствовала это — были заражены так долго тянувшуюся вторую половину дня все остальные сотрудники.
Надевая пальто, я вспомнила, что у Аниты и Мишеля Каравая есть дочка. Я взяла розового слоника и сунула его в карман.
Помню, что в окно по-прежнему светило солнце и его лучи падали на заваленный бумагами стол.
В машине, черной «ДС» с кожаными сидениями, Каравай сам предложил заехать сначала ко мне домой, чтобы я взяла ночную сорочку и зубную щетку.
Еще не наступил час «пик», и мы ехали довольно быстро. Я сказала Караваю, что у него усталый вид. Он ответил, что у всех усталый вид. Я заговорила о его машине, какая она комфортабельная, но эта тема его тоже не заинтересовала, и снова воцарилось молчание.
Сену мы пересекли через мост Альма. На улице Гренель он нашел место, где поставить машину — у фотомагазина, почти напротив моего дома. Когда я вышла, он последовал за мной. Он даже не спросил, может ли он подняться ко мне или нет. Просто вошел со мною в подъезд.
Я не стыжусь своей квартиры — во всяком случае, так мне кажется, — и я была уверена, что не повесила над радиатором отопления белье. И все-таки мне было неприятно, что он идет ко мне. Он будет в комнате, и мне придется переодеваться в ванной, где так тесно, что если наткнешься на одну стенку, то тут же пересчитаешь и остальные. Кроме того, я живу на пятом этаже без лифта.
Я сказала, что ему совсем не обязательно провожать меня, я соберусь за несколько минут, но он ответил, что поднимется со мной, это его не затруднит. О чем он уж там думал, не знаю. Может, вообразил, что я повезу с собой целый чемодан.
На площадке мы никого не встретили, и хоть здесь-то мне повезло. У моей соседки муж заработал себе отдых в больнице Букико, проехав по улице Франсиска Первого навстречу движению. И вот эта соседка просто из себя выходит, если при встрече ее не спросить о здоровье мужа, а если спросишь, то она будет тараторить до ночи. Я вошла в квартиру первой и, как только Каравай переступил порог, тут же закрыла дверь. Он молча осмотрелся. Он явно не знал, куда ему деть себя в этой крохотной комнатке. Здесь он показался мне гораздо моложе и, как бы это сказать, живее и естественнее, чем в агентстве.
Я вынула из стенного шкафа белый костюм и заперлась в ванной. Я слышала, как Каравай ходил совсем рядом со мной, за стенкой. Пока я раздевалась, я сказала ему через дверь, что он может чего-нибудь выпить, бутылки стоят в шкафчике под окном. И еще спросила, успею ли я принять душ? Он не ответил. Я отказалась от этой затеи и лишь наскоро обтерлась перчаткой.