Когда я вернулась в комнату одетой, причесанной, подмазанной, но босой, он сидел на диване и разговаривал по телефону с Анитой. Он сказал ей, что мы уже выезжаем. Разговаривая, он разглядывал мой костюм. Я села на ручку кресла и стала одевать белые туфли, глядя ему прямо в глаза. Я не прочла в них ничего, кроме скуки.
Он говорил Аните: «Да, Анита, нет, Анита», — я знала, что это она, теперь я уже даже не помню точно, что он ей рассказывал. Кажется, что я совсем не изменилась, да, совсем не изменилась, что я скорее высокого роста, да, скорее тоненькая, да, красивая, да, и загорелая, что у меня очень светлые волосы, — одним словом, все в этом роде, какие-то милые слова, которые и звучать должны были мило, но его голос искажал их смысл. Он до сих пор стоит у меня в ушах: монотонный голос прилежного судебного исполнителя. Каравай отвечал Аните на ее вопросы, он терпеливо подчинялся ее капризу. Она хотела, чтобы он описал меня, и он описывал. Вот Анита — это человек, а я, Дани Лонго, могла бы с таким же успехом быть стиральной машиной, выставленной для рекламы в универсальном магазине.
Он сказал еще одну вещь. О, он даже не попытался сделать это в завуалированной форме, чтобы не огорчить меня, а без всяких околичностей сообщил жене, что я стала еще более близорукой. Он просто точно описывал то, что видит, просто констатировал факты. Он еще добавил, что очки скрывают цвет моих глаз. Я рассмеялась.
И вот то ли из-за своих глаз, то ли из-за того, что я вдруг поняла, что для этих дружных супругов я всегда буду лишь темой для оживления несколько нудного телефонного разговора, но только, все еще продолжая смеяться, я вдруг почувствовала глубокую грусть, я уже была сыта всем по горло, и мне захотелось, чтобы этот вечер был позади, чтобы Караваи поскорее бы ушли на свой проклятый фестиваль рекламных фильмов и вообще чтобы они провалились в преисподнюю. Чтобы Анита провалилась. Короче говоря, мне захотелось, чтобы все поскорее кончилось.
Мы уехали. Послушавшись Каравая, я сунула в сумку ночную рубашку и зубную щетку. По набережной Сены мы добрались до моста Отей. О чем-то вспомнив, он, не доезжая до дома, остановился на какой-то торговой улице, поставив машину во втором ряду.
Он дал мне пятьдесят франков и сказал, что ни он, ни Анита никогда не ужинают и, наверное, в доме для меня ничего не найдется. Обладай я хоть капелькой чувства юмора, я бы наверняка расхохоталась, вспомнив свои бредовые мечты об уютном ужине при рассеянном свете и надутых ветром шторах.
Но вместо этого я густо покраснела и ответила, что я тоже не ужинаю, однако он не поверил и повторил: «Идите, я вас прошу».
Он остался в машине, а я зашла в булочную и купила себе бриошки и плитку шоколада. Он попросил меня также «заодно» забежать в аптеку и взять ему лекарство. Пока аптекарь ставил штамп на рецепт, я прочла на коробочке с флаконом, что это сердечные капли. Он устраивает голодовки, а чтобы не падать в обморок, подбадривает себя дигиталисом. Гениально!
В машине, пряча в бумажник сдачу, он, не глядя на меня, спросил, где я купила свой костюм. Он, видимо, из тех мужей, которые не выносят, когда кто-то, кроме его жены, прилично одет. Я ответила, что получила его бесплатно, как сотрудница агентства, когда мы делали фотографии для одного из наших клиентов с улицы Фобур Сент-Оноре. Он кивнул головой с таким видом, словно подумал: «Ну, конечно, так я и думал», — но, желая быть приятным, сказал мне что-то вроде того, что для конфекциона, мол, он очень недурен.
Я никогда раньше не бывала в квартале Монморанси в Отее. Видимо, мое настроение окрашивало весь пейзаж, потому что этот квартал с чопорными симметричными улицами, расположенный в гуще Парижа, показался мне деревней, убежищем для провинциальных пенсионеров.
Караваи жили на Осиновом проспекте. Имелся здесь и Липовый проспект и, наверное, Каштановый. Дом Караваев оказался именно таким, каким я его себе представляла: большой, красивый, окруженный цветниками. Был седьмой час. На листьях деревьев мелькали ослепительные солнечные блики.
Помню, как мы подъехали, шум наших шагов в предвечерней тиши. В холле, облицованном красным кафелем, с большим ковром на полу, на котором были вытканы единороги, несмотря на то, что в окно пробивался свет, горели все лампы. Каменная лестница вела на верхние этажи, на нижней ступеньке, прижимая к груди лысую куклу, стояла светловолосая маленькая девочка в лакированных туфельках, в носочках — один из них сполз гармошкой вниз — и в голубом бархатном платьице, отделанном кружевами. Она уставилась на меня ничего не выражающими глазами.
Я подошла к ней и наклонилась, чтобы поцеловать и поправить ей носочек. Она молча ждала, когда я это сделаю. У нее были такие же большие и голубые глаза, как у Аниты. Я спросила, как ее зовут. «Мишель Каравай». Фамилию свою она произнесла «Клавай». «А сколько тебе лет?» «Тли года». Я вспомнила о розовом слонике, которого я собиралась ей подарить, но он остался дома, в кармане пальто.
Шеф сразу же пригласил меня пройти в большую комнату.
Я сменила очки и попробовала машинку. Это был портативный «Ремингтон» выпуска сороковых годов и к тому же еще с английским расположением шрифта. Но он все же мог вполне прилично взять шесть закладок, хотя Каравай предупредил меня, что достаточно четырех экземпляров. Он раскрыл дело Милкаби и вынул листки, исписанные бисерным почерком (я никогда не могла понять, как этот верзила ухитряется писать так мелко), объяснил мне особо неразборчивые места и сказал, что ему до фестиваля во дворце Шайо надо повидаться с одним владельцем типографии — он даже сам не знает, что тому от него нужно. Пожелав мне всего хорошего, он добавил, что Анита скоро придет, и ушел.
Я принялась за работу.
Анита спустилась ко мне минут через тридцать. Ее светлые волосы были узлом стянуты на затылке, в руке она держала сигарету. «О, мы не виделись целую вечность, — сказала она, — как ты поживаешь, у меня чудовищная мигрень» — и все это скороговоркой, буквально изучая меня с ног до головы, с таким видом, словно кто-то принуждает ее к этому. Впрочем, она всегда так разговаривала.
Она распахнула мне спальню, объяснив, что ее муж, когда поздно работает, иногда спит там. Я увидела огромную кровать, покрытую белым мехом, и на стене увеличенную фотографию Аниты, сидящей обнаженной поперек кресла. Великолепно выполненная фотография, которая передавала даже пористость кожи. Я глупо рассмеялась. Она повернула фотографию, наклеенную на деревянный подрамник, лицом к стене и сказала мне, что Каравай оборудовал себе на чердаке любительскую фотолабораторию, но она его единственная фотомодель. Говоря это, она распахнула другую дверь, около кровати, и показала мне облицованную черной плиткой ванную. Наши взгляды на мгновение встретились, и я поняла, что все это ей до смерти неинтересно.
Я снова вернулась к машинке. Пока я писала, Анита поставила на низкий столик один прибор, принесла два ломтя ростбифа, фрукты и початую бутылку вина. Спросив, не нужно ли мне еще что-нибудь, и не дождавшись ответа, но тоже пожелав успеха в работе, она бросила «до свидания» и исчезла.
Спустя некоторое время она показалась в дверях, в черном атласном пальто, заколотом у шеи огромной брошью, держа за руку дочку. Стоя на пороге, она сказала, что завезет девочку к своей матери, которая живет неподалеку, на бульваре Сюше (я там бывала когда-то три раза), а потом встретится с мужем в Шайо. Вернутся они рано, так как завтра улетают в Швейцарию, но если я устану, то могу их не дожидаться. Я почувствовала, что прежде чем уйти и оставить меня одну, она пытается найти какие-то дружеские слова, но не может. Я подошла к ним, чтобы лучше разглядеть Мишель и пожелать крошке спокойной ночи. Уходя, девочка несколько раз оборачивалась и смотрела на меня. К груди она по-прежнему прижимала свою лысую куклу.
После этого я снова застрочила, как пулемет. Раза два-три я курила, а так как я не любила курить во время работы, то ходила с сигаретой по комнате и разглядывала корешки книг. На стене висел предмет несколько необычный («такого ты не видела»), но притягательный: матовое стекло, примерно тридцать на сорок, в позолоченной рамке, внутри которого вмонтировано какое-то устройство, проецирующее сзади цветные диапозитивы. Диапозитивы менялись каждую минуту. Я посмотрела несколько кадров — залитые солнцем рыбачьи деревушки, в воде отражаются лодки, выкрашенные в самые различные цвета. Как это называется, не знаю. Такая уж я идиотка. Единственное, что я могу сказать — они были сделаны на пленке «агфалколор». Слишком давно я занимаюсь всей этой штуковиной, чтобы по тону красного цвета не определить происхождения пленки.
Когда у меня начали уставать глаза, я пошла промыть их холодной водой в облицованную черными плитками ванную. Снаружи не доносилось никакого шума. Париж, казалось, был где-то далеко, и я чувствовала, что пустой дом, темные комнаты подавляют меня.
Когда у меня начали уставать глаза, я пошла промыть их холодной водой в облицованную черными плитками ванную. Снаружи не доносилось никакого шума. Париж, казалось, был где-то далеко, и я чувствовала, что пустой дом, темные комнаты подавляют меня.
К половине первого ночи я написала тридцать страниц. Я стала то и дело ошибаться, и мозги у меня превратились в сухое молоко. Посчитав оставшиеся страницы — их было около пятнадцати, — я закрыла машинку.
Почувствовав, что проголодалась, я съела бриош, которую купила по дороге, кусок ростбифа, яблоко и выпила немного вина. Мне не хотелось оставлять за собой беспорядок, и я отправилась на поиски кухни. Она оказалась просторной, обставленной в стиле деревенской столовой, с каменной раковиной, в которой покрывались плесенью две высокие стопки тарелок. Уж я-то знаю Аниту. С тех пор, как уехала в отпуск ее прислуга, она наверняка ни разу не дала себе труда даже включить тостер.
Я сняла жакет и вымыла свою тарелку, стакан и вилку с ножом. Потом погасила везде свет и легла спать. Было жарко, но я не решилась, бог его знает почему, открыть окно. Я никак не могла заснуть и вспомнила, какой была Анита, когда я работала у нее. Она тогда жила с матерью и однажды попросила меня, — попросила так, как она умела это делать, с невероятным упорством, пустив в ход и ласку и угрозу, — чтобы я разрешила ей встречаться у меня с одним ее парнем. Потом поклонники менялись, но место свиданий оставалось тем же, а я, уступив раз, уже не могла набраться мужества отказать ей. В праздничные дни я уходила в кино. Вернувшись, я находила ее раздетой, с пылающим лицом. Сидя на ручке кресла, почти как на фотографии, она читала либо слушала радио и курила. Ей никогда в голову не приходило застелить постель. Самое четкое мое воспоминание — это свисающие с кровати измятые простыни, в которых я должна была спать остаток ночи рядом с Анитой. Если я делала ей замечание, она обзывала меня «омерзительной девственницей» и говорила, чтобы я отправлялась обратно в монастырь и подохла бы там от зависти. На следующий день, на работе, она снова превращалась в Аниту-Наплевать-Мне-На-Тебя, в изысканном платье девушки из богатого квартала, сдержанную, деловитую, с ясными глазами…
В конце концов я заснула, а может быть, лишь задремала, потому что через какое-то время я вдруг услышала голоса. Каравай сетовал, что приходится много пить и без конца встречаться с идиотами. Потом он тихо спросил меня через дверь: «Дани, вы спите? Все в порядке?» Я ответила: «Да, все в порядке, мне осталось напечатать пятнадцать страниц». Почему-то, подражая ему, я говорила шепотом, словно боялась разбудить кого-то в этом чертовом доме.
Потом я опять заснула. И, как мне показалось, в ту же минуту кто-то тихонько стукнул в дверь. Это уже наступило утро — сегодняшнее утро. Солнце освещало комнату, и я услышала голос шефа, который сказал: «Я приготовил кофе, на столе стоит чашка для вас».
Застелив постель и приняв ванну, я оделась, выпила остывший кофе, который стоял рядом с машинкой, и взялась за работу.
Шеф два или три раза заходил посмотреть, сколько мне осталось. Потом в белой комбинации, держась рукой за голову — со вчерашнего дня ее мучила мигрень, — а другой, стряхивая пепел со своей первой утренней сигареты, появилась Анита, ища что-то, чего она так и не нашла. Она собиралась за дочкой на бульвар Сюше. Анита сказала мне, что они хотят воспользоваться свиданием с Милкаби и всей семьей провести праздники в Швейцарии. Она нервничала в связи с предстоящей поездкой, и я нашла, что хоть в этом она изменилась. Раньше она считала, что клиенты и любовники тем больше вас ценят, чем больше вы заставляете их ждать, и что портить себе кровь, боясь опоздать на самолет, когда можно полететь следующим, мелочно.
Впрочем, нервничали все: и она, и я, и Каравай. Последние две страницы я отбарабанила как раз как те машинистки, которых я не выношу: даже не пытаясь вникнуть в смысл того, что пишешь. Наверное, я пропустила кучу нелепостей, писала одной левой рукой (я левша и если работа спешная, то тороплюсь и забываю, что у меня есть правая рука), теряла уйму времени, твердя себе: «Соображай же, что ты делаешь, правой, дура, правой», — и чувствовала себя, как боксер, которому нанесли сокрушительный удар. А ударом, который я получила — ну и пусть это глупо, тем хуже, но я и об этом должна рассказать, если меня будут допрашивать, — было известие о том, что Караваи всей семьей проведут праздники в Швейцарии. В Цюрихе я однажды была, и у меня сохранились ужасающие воспоминания. В Женеве я не бывала никогда, но думаю, что там есть, во всяком случае, для таких, как Караваи, уютные гостиницы, с огромными террасами, которые ночами ласкают лунный свет и грустная музыка скрипок, днем заливает ослепительное солнце, — а вечером — яркие огни иллюминаций, одним словом, гостиницы, где люди живут так, как я никогда жить не буду.
Я закончила работу к одиннадцати часам и начала раскладывать ее по экземплярам, когда вошел Каравай и освободил меня от этого занятия. На нем был темно-синий летний костюм и какой-то дрянной галстук в белый горошек, Каравай подавлял меня своим ростом и энергией. Он уже успел заскочить в агентство за макетами и привез мне конверт с премиальными. Вместе с тремястами обещанными им франками я насчитала более тысячи франков, почти мой месячный оклад. И я сказала — я никогда не упускаю случая поблагодарить — большое спасибо, это грандиозно, это слишком много.
Он торопливо сунул работу в черный кожаный саквояж и, тяжело дыша, спросил, есть ли у меня водительские права. Нелепый вопрос. Анита знает, что есть, и, наверное, сказала ему. Когда она по случаю купила свою первую машину, «симку» с откидным верхом, она так боялась сесть за руль, что вывела машину из гаража я. А потом по четыре-пять раз в день я перегоняла ее с одной стоянки с ограничением времени на другую.
Но, если говорить по совести, то по-настоящему я в своей жизни водила только одну машину — приютский грузовик-фургон с мотором мощностью в две лошадиные силы. Оплатила мое обучение Мамуля («это пригодится тебе в жизни и к тому же заставит тебя выбрать мужа с машиной, а не какого-нибудь голодранца за его прекрасные глаза»), и только я возила ее, когда она выезжала по делам.
Склонившись к своему саквояжу, Каравай одним духом выпалил, что в субботу утром найти машину невозможно, а телефон он попросил выключить, чтобы я могла работать спокойно, и теперь нет смысла начинать всю волокиту сначала, чтобы его включить, что им еще надо заехать за дочкой и я окажу ему большую услугу, если соглашусь проводить их в аэропорт Орли. Я не поняла, зачем это нужно. Он выпрямился, весь красный, и объяснил, что если я поеду, то приведу машину обратно.
Он сошел с ума.
Я ему сказала, что в Орли есть платные стоянки, но он лишь пожал плечами и ответил, что знает это и без меня.
— Ну, поедемте, Дани.
Я сказала, что это невозможно.
— Почему?
Теперь он смотрел мне прямо в глаза, немного склонившись ко мне, и я видела, что он полон упорства и нетерпения. А когда кто-нибудь стоит слишком близко ко мне, я теряюсь и не могу быстро ответить. Прошло несколько секунд, и я проговорила:
— Я сама не знаю, почему! Просто так!
Ничего глупее я сказать не могла. Он снова пожал плечами, бросил мне, что нечего, мол, валять дурака, и с саквояжем в руках вышел из комнаты. Для него вопрос был решен.
Я не могла ехать с ними в Орли. Не могла пригнать обратно машину. Нужно ему сказать, что я никогда не управляла никакой машиной, кроме жалкого подобия грузовика, и что наша начальница бывала спокойна только тогда, когда впереди маячила церковь, в которой в случае надобности нас могли бы соборовать. Я пошла в холл вслед за Караваем. По лестнице спускалась Анита. Я ничего не сказала.
У них было три чемодана. Я взяла один и понесла его в сад. Я поискала глазами «ДС», машину Каравая, но то, что я увидела, привело меня в ужас. Они собирались ехать не на «ДС», а на длинном широком, с откидным верхом американском лимузине, который Анита в этот момент выводила из гаража. Настоящий танк.
Я вернулась в холл, потом прошла в комнату, где работала. Я даже не могла сразу вспомнить, зачем пришла. Ах да, за сумкой. Я взяла ее, потом положила обратно на стол. Нет, я не могу вести такую машину.
Каравай торопливо закрывал двери. Когда он увидел, что я стою, словно окаменевшая, он, должно быть, понял, в каком я состоянии, и подошел ко мне. Положив ладонь мне на руку, он сказал:
— Эта машина Аниты. В ней есть только акселератор и тормоз, больше ничего. Ее очень легко вести.
Потом он добавил:
— Не надо быть такой.
Я повернулась к нему. Я увидела, что у него голубые глаза, светло-голубые. И усталые. Голубые. Раньше я никогда этого не замечала. И в то же время я вдруг прочла в них, что я для него не пустое место. Хотя я и не отличаюсь большим умом, он ко мне относится неплохо. Во всяком случае, так мне показалось. Я не поняла, что он имел в виду, сказав: «Не надо быть такой». И до сих пор не понимаю. Он, как и в первый раз, подошел ко мне совсем близко, он казался огромным, сильным, и я почувствовала, что теряю почву под ногами. После долгого молчания, а может быть, оно просто показалось мне долгим, настолько оно было невыносимо, он добавил, что раз я не хочу их проводить, он как-нибудь устроится, оставив машину на стоянке. В конце концов это не имеет никакого значения.