Расстегнув узкий ворот рубашки, он стоял один недалеко от парадного входа, украшенного цветами и транспарантами, а вокруг творилось что–то непонятное, цветное, пестрое, все бурлило, смеялось, торопилось выговориться, когда совсем рядом раздался гpoмкий мужской голос:
— Девятый «А»; все ко мне!
И после минутного беспорядочного движения, когда классы благодаря усилиям учителей построились на торжественную линейку, и после напутствующей речи седого, энергичного директора, когда мало кто слушал, больше вертели по сторонам головами, вглядываясь в полузабытые за каникулы и еще ненадоевшие лица, и после восторженных возгласов: «Братва, мы же на год старше!», на душе Алексея было томительно–неспокойно.
Он стоял в первой шеренге с приподнятой головой и, желая всех рассмотреть, постоянно косился назад, натыкаясь на встречные, прощупывающие взгляды. Вообщем класс ему нравился: и симпатичные девочки, и бойкие мальчики — на вид не маменькины сынки, думал он, что с такими будет весело учиться, а главное — и это он тоже отметил в свою пользу, поскольку помнил, как в старой школе испытывал вместе с ребятами возможности новеньких в жесткой драке, — что почти не было мальчишек выше и крупнее его. А как будет сейчас? И он, мучаясь от каверзного вопроса представлял, как на перемене в конце притемненного коридора его молча обступят, и щупленький малый, подкравшись сзади, ущипнет, слащаво улыбаясь, а он, развернувшись, заедет для «успокоения» оплеуху, затем отчаянно будет отбиваться от наседающей компании, пока не охладит их пыл и потом, вероятно, без труда справится с ними, быть может, кому–то расквасит нос, и тогда опять возникнут горькие осложнения, посыпятся неприятность за неприятностью, и опять полетят в его адрес жгучие упреки, робкие осуждения девочек, презрение покоренных мальчишек, конечно, вызовут в учительскую, где будут стучать кулаком по столу, предупреждать, читать морали, воспитывать, и фамилия Куницын будет склоняться на всех родительских собраниях, и он с болью будет клясть себя за то, что не сдержался.
Однако конфликт, которого он опасался, но ждал, не состоялся, и уже на большой перемене вокруг Лехи образовался тесный кружок слушателей, внимательно изучавших нехитрую биографию новичка. Кстати, в классе вместе с Куницыным оказались и две новые нерасторопные, застенчивые ученицы; они держались отдельно, ни с кем не обменялись ни словом, и мостом для связи с ними послужил именно Леха, который к себе мог вызвать неутоленный интерес, заставив собеседника раскрыться так, как никто другой, кроме того он всегда, как потом выяснилось, имел в запасе две–три забавные истории из личной жизни и с десяток новых анекдотов. Леха, видимо, часто попадал в различные ситуации, побывал не в одной компании, поэтому жизненный опыт, приобретенный не по годам быстро, располагал, хотя и рассказы его, овеянные романтикой, о собственных похождениях были насыщены картинами балагурной жизни.
Прошла неделя, и класс «принял» новенького. Трудно сказать, чем он понравился ребятам, то ли веселым характером, то ли непосредственностью, то ли активностью — чертой современности, — во всяком случае в весьма короткий срок Лешка успел со всеми перезнакомиться и с юмором и пространными комментариями рассказал мальчикам несколько пикантных историй, он даже спел под гитару, удачно подвернувшуюся как–то под руку, в сопровождении одобрительных, удивленных приветствий. Девчонки по достоинству оценили его волевое, мужественное лицо, выражавшее уверенную силу, и крепкую фигуру с бронзовыми от загара руками, позже чуть они пришли к единодушному заключению, что Куницын и внешностью, и характером похож на французскую суперзвезду экрана — Бельмондо, — это также импонировало ребятам.
Первые занятия показали, что парень он способный, эрудированный, но многое запустил, если не сказать все, и на уроках чувствовал себя скованно, испытывая при ответах без глубины знаний кое–какие затруднения, впрочем, стоило ему поднажать и.., однако сентябрь пролетел, и в Алексее, который было втянулся в пугавший как будто учебный ритм, поскольку требования, предъявляемые учителями, не отягощали, все непоправимо срезалось, разрушилось. «Два года как–нибудь отсижу, получу аттестат и — в добрый путь, как говорится», — подбадривая себя, думал он, обуреваемый радужными надеждами прощания со школой и детством в состоянии неудовлетворенности и, чтобы разнообразить наскучившую, ничтожно насыщенную событиями жизнь, занялся организацией отдыха.
Он любил Волжские берега. Он хорошо помнил, как сбегая с занятий, запасались с ребятами спичками, котелком, и ехали за реку поисках укромных разливов с тихой и теплой стоячей водой, где затем, раздевшись, голыми лазили вдоль коряжистого в буйной зелени берега, шаря руками по илистому дну, отыскивая рачьи норы, нащупав еще мягкий панцирь подводного страшилы, пытавшегося у щипнуть клешнями за палец, резко выбрасывали добычу на берег. Любил гладь темной воды с красными точками–буйками, любил восхитительный летний вечер с теплыми розовыми сумерками, когда слабо покачиваясь на легких волнах, прогулочный катер мерно тарахтел в тишине, и разбрасывал расползающиеся по разрезанной воде сверкающие овалы огней, направляясь к городской пристани; любил наблюдать за белыми, медлительными пассажирскими теплоходами, многоэтажными и гордыми; или восхищался акулоподобными «Ракетами» — жадные до скорости и надменные, они поднимали столб влажной пыли, провожавший их бег, — или «Кометы ", похожие на добрых улыбающихся дельфинов; или недовольно гудевшие им вслед неповоротливые танкеры и юркие, суетливые oбычно буксиры, натружено толкавшие поржавевшие баржи…
Лешка входил в клан «фураг». Так их окрестили поначалу посторонние люди, однако среди своих они именовались мягко и ласково — «пацанчики». «Фураги» отличались короткой со скобкой стрижкой, строгим всегда отглаженным костюмом, носили галстук–селедку, боты непременно на аршинном каблуке, и вместе с лихо заломленной на затылок фуражкой — ушитые в обтяжку брюки, тоже всегда тщательно отутюженные. Зимой они красовались в прямых пальто с белыми шарфиками, окаймлявшими ворот. Фуражки или, как ребята выражались, «бабайки», были пошиты из высокосортного материала: считались тогда моднячими мохеровые или из каракуля.
Мода зародилась, когда Леха был первачком, и «фураги» в то время ходили лысыми, и все это, как, впрочем, и для Алексея, было вроде баловства. Но потом баловство переросло границы, потому что того, кто не был похож внешним видом своим, «фураги» как могли безобразно, но однообразно равняли по себе. В районах, где обосновались «пацанчики», а им соответствовали в основном городские окраины, мальчишкам из центральной части, относящимся ко второму клану с громким именем «Быки», показываться в джинсах и с длинными волосами категорически воспрещалось. В противном случае между условно разделившимися кланами вспыхивала ожесточенная стычка. Если «фурага» попадался в руки «быков», домой приезжал без фуражки, с разодранными брюками, естественно, с синяками, если попадался «бык», прощался и со штанами, и с волосами, зато что нужно — приобретал с лихвой. Иногда дело доходило до массовых побоищ.
Не утруждайте себя сомнениями, каждый гордился кланом, к которому принадлежал. Сигарета в мундштуке, да не просто, а из цветного оргстекла — это тоже не мнимая гордость настоящего «фураги». Леха легко обеспечил ими всех одноклассников.
А однажды он принес в школу странные, таинственные вещи, изготовленные на «зоне»: колечки, цепочки, браслеты для часов, расчески, выкидывающийся миниатюрный нож, пузатого монаха с движущейся головой.
В туалете ребята сразу окружили его, осторожно, пристально и не без любопытства рассматривая самоделки, а он молча курил, выпуская через нос дым, загадочно щурился и, прижигая палец, задумчиво сбивал пепел.
— Где достал?
— Не важно. Нужны?
— А сколько?
— Смотря что.
Товар вскоре нашел сбыт. На что пошли вырученные деньги, никто не узнал, не догадывался, да и стоило ли, рассуждали ребята, совать нос в дела, тебя не касающиеся, когда без чужих тысячи своих забот.
Из класса Алексей давно приметил Володьку Яковлева — доверчивого чернявого парнишку, со смуглым лицом, невысокого и худого, с глазами, в которых, мнилось, отражался целый мир. Он редко был весел, и если смеялся, глаза оставались печальны и сосредоточенны. Он сочинял полные неизбывной грусти стихи, которые нравились Алексею, мечтавшему писать точь–в–точь такую же, трогающую за живое музыку, и Яковлев, доверявший Куницыну душевные творения, отчасти помогал ему тем, что подбрасывал для размышлений материал. Это сближало их, поэтому когда Владимир попросил Алексея научить азам игры на гитаре, тот не отказался и раза по три в неделю стал бывать в доме Яковлева, что сразу не понравилось маме, желавшей рядом с сыном видеть иного друга, нежели Куницын. Нескрываемую неприязнь она не объяснила, хотя потом, незадолго до командировки, между ней и Володькой возник откровенный разговор.
— Сынок, Алексей пьет?
— Не знаю, а что? Что за вопросы ты задаешь?
— Да, видела сегодня его. Шел с какими–то ребятами по улице, пьян, в руках бутылки. Подумала — неужели вот так и мой сын где–то бродит?
— Что ты, мам? Перестань, ты же меня знаешь.
— Смотри Володя! Сам должен понимать, оступиться легко, а вот потом…
— Мама! — возвысив голос, оборвал разговор Володька. Натянутая тишина воцарилась в комнате, поздний осенний дождь из темноты стучал в окно.
На ноябрьские праздники школа выступала с концертом у шефов. Подготавливая совместно с Алексеем номер — балладу о не вернувшемся солдате, Володька вдруг поразился открывшейся в Куницыне особой артистичности исполнения, и когда под щемящий аккомпонимент гитары читал стихи, а Алексей не мог сдержать слез, как не могли не плакать сидевшие в зале растроганные женщины–матери, проводившие сыновей в опаленный огнем и зноем Афганистан, Яковлев понял, что сильный телом, кое–где грубоватый Алексей вместе с тем чуткий, легко ранимый парень. А может казалось? Может это тонкая игра, искусно устроенная Алексеем? Для чего тогда? Но Яковлев, возражая и соглашаясь, чувствовал, что в Алексее, в этом странном парне, молодецкая удаль, переходящая в опасное лиходейство, легкомыслие никак не уживаются с небывалой душевностью, словно непримиримые враждебные люди в нем ведут беспрерывное соперничество, и если побеждает первый, Лешка пакостит, если второй — Лешка готов ради другого разбиться в лепешку. Так оно и получалось.
После концерта ребята сели на рейсовый автобус. Плавно покачиваясь, он нудно тянулся по скользким улочкам: неповоротливо вылазил из цепочки юрких, омытых дождем, автомобилей, подползал осторожно к остановке, гремел дверьми, набирал пассажиров, затем так же осторожно пристраивался к основному потоку и, не торопясь, плыл дальше в гулком течении дороги. Что–то сонное, расслабляющее было в этом ровном движении, и Леха, поначалу нервничавший от невыносимой медлительности, перестал раздраженно вздувать желваки, успокоился, разомлел, почувствовал себя необыкновенно легко, как когда–то в речном трамвайчике, подплывая к пристани за городом в дождливую погоду, когда совсем не хотелось покидать сухого, теплого места, приятно пахнущего перегретым машинным маслом, бежать по безлесому берегу к ближайшему укрытию, чтобы до нитки промокшим бесполезно дрожать под дырявым навесом, и он, щурясь в запотевшее окно с прилипшими снаружи водяными горошинами, лишь наблюдал, как закрываясь зонтами, портфелями, целлофановыми кульками, горе–грибники мчались к избушке лесника на опушке, и прислушивался к звучному шлепанью сочных капель на железной крыше.
А Володька после бессонной — мучил больной зуб — ночи, духоты прокуренной комнаты, где он почти безвылазно находился с того момента, как в командировку уехала мать, а вслед за ней по путевке в Пицунду отправился отец, после двух утомительных дней одиночества, после концерта, изнемогал от усталости.
— Володь, мелочь есть? — подал голос Леха и прервал раздумья Яковлева.
— Да, рубля полтора найдется. А что?
— И у меня рваный. Пивка трахнем у «Трех поросят»? Заманчивое предложение для повышенного воображения Яковлева было настольно неожиданным, что представив на минуту картину — себя с кружкой пива — юноша растерялся, промычал неопределенно, хотел было тотчас отказаться, отговорить заодно и Леху, но, подумав, что так, должно быть, не поступают истинные мужчины, поколебавшись, согласился.
Они слезли напротив бара, у рынка, купили пустую трехлитровую банку, (Леха пояснил, что кружек в толчее не хватает), потом пересекли улицу и вошли в широкие, дубовые, под зазывной вывеской двери, недовольно заскрипевшие, и по скользкой, винтообразной лестнице, скрипучей, дощатой, спустились в слабоосвещенный Од нависающими сводами подвал, пахнущий сыростью, кислятиной, спертым воздухом, и с раздраженным сопротивлением окунаясь в сплошной гул голосов, этот полумрак, затхлость, Владимир, (пять, сделав тупое насилие над собой, встал вслед за довольным «Видимо, ему здесь все знакомо»), улыбающимся Алексеем у липкой стойки.
Банка с подступившей к горлышку пеной, которую Алексей через минуту с королевскими замашками изящно поставил перед Володькой, казалась ведерной, и еще казалось, что выпить ее чисто физически невозможно, но Леха пил, с напускной веселостью, и не желая отставать пил Володька, прямо так, из банки, пока не было кружек.
Оказалось, что здесь у Лехи много знакомых, друзей: окружающие знали его, подходили, здоровались, целовали в щеку, шутили, некоторым он кивал с величайшим удовольствием, а Володька, доверчиво подняв лицо, из вежливости молчал.
С юмором, иногда скептически ухмыляясь, Лешка без умолку рассказывал о том, что пережил. И шумные гулянки, о которых он поведал опять таки с неожиданным воодушевлением, и бесконечные безобразные драки, и переделки — о–го–го какие! — в которых побывал, друзья, о которых отзывался с некоторой бесшабашностью и развязанностью, невольно заставляли уважать Леху, поднимали его в глазах простодушного Яковлева. Конечно, это были ребята с улицы, привод в милицию они считали чуть ли не геройством, кое–кто из них побывал в колонии, некоторым она угрожала.
Из диалога между Лехой и его товарищами, услышанного Володькой, ничего ясно не было: ни то, о чем речь, ни то, что хотят эти таинственные люди, чего он хочет от них; ясно было только то, вернее это было предположением, что кого–то поймали, кто–то боится как бы его не «застучали», кто–то решился на безумный шаг.
Язык заплетался, а пиво за разговором незаметно исчезло. Оставили это место, ставшее родным за проведенный час, и с головокружением, спотыкаясь, сосредоточенно глядя себе под ноги, побрели домой к Лехе. Тетя, у которой он жил, была на работе. Неумело сварили обед, без аппетита поели, поиграли в карты.
— Леха, у меня предки в командировке. Давай завтра вместо уроков у меня посидим, послушаем Высоцкого, главное, доставай бабки, — предложил Володька и испытывающе посмотрел на Куницына.
— Хорошо, утром я у тебя.
Последний день каникул Яковлев провел на диване.
Леха позвонил часов в десять. Володька вздрогнул, с кровати поднялся медленно и двери пошел открывать в предвкушении чего–то приятного. «Вот Леха, — думал Володька, — молодец, знает, как чудно провести время». И когда через полчаса зашел, довольно обычной наружности лехин знакомый, и втроем они с шуршанием и звоном вывалили на круглый полированный стол все деньги, и дружок сходил и приволок в сетке пиво, две банки, чтобы сразу побольше (с утра пиво шло хорошо), и потом, когда пришел еще один друг, насмешливый, заносчивый, а за ним и две болтливые, щегольски одетые, смелые девчонки, — Володька так и не понял, откуда они взялись, — и комната наполнилась шумом, и когда громкий смех, визги, голоса неистово зазвенели в ушах, — Яковлев почувствовал, что неповторимо, близко и так остро прежде никогда не испытывал радости «настоящей» жизни, и все это было пугающе, но настолько ошеломительно, красиво, как драгоценный подарок, что он, закидывая ногу за ногу, развалился в кресле и, врываясь в разговоры, порою начинал тоном рачительного хозяина с сожалением кричать: «Братья, где же раньше вы были?!»
Но банки между тем опорожнили, девчонки ушли, пригласив вечером к себе, и делать стало нечего, и было тоскливо и одиноко: хмель только набирал силу, а веселиться хотелось и хотелось. И тогда один из незнакомых ребят сказал облегченно:
— Есть выход. Рулим в школу, там наскребем мелочишки.
И все тотчас вскочили и непослушными руками стали натягивать на разгоряченные тела снятые свитера, потом куртки. Леха помогал одеваться Володьке, и второму, и третьему товарищам.
Мерзли руки. Колючий ноябрьский дождь безжалостно хлестал по лицу, по плитам тротуара, по кучам листьев, по зонтам прохожих, пронизывающий ветер гнал над куполом цирка за Волгу нижний ряд грязных облаков, а верхний, подгоняемый другим ветром, в вышине, плыл в обратную сторону — признак глубокой осени.
На перемене они нашли каких–то ребят, достали деньги и, минут через десять путь их, как из разговора понял Володька, лежал к утренним посетительницам.
По дороге внутренние карманы курток разбухли, отвисли, отяжеленные поллитровыми сосудами. Поежившись, отогревая дыханием покрывшиеся красными крапинками руки, пиная ворохи Листьев, они быстро шли по безлюдным серым кварталам, холод подгонял, и все погасло в Яковлеве — и возбуждение, и приятное утро, и радость от встречи с Лехой, и почудилось, что нескончаем путь этот, что тех девчонок как будто никогда не было, как не было и восторга, и умиления жизнью, и что мир уныл и однообразен. Потом в темном сыром подъезде, усыпанном шкурками семечек, прислонившись к лестничным перилам, они очень долго стояли в ожидании, а Леха настойчиво звонил в квартиру, стучал даже, но никто не открывал.