Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 13 стр.


Антонио Бруни был реставратором и живописцем по плафону. Его работы украшают Михайловский замок в Петербурге; в Москве он выполнял заказы князя Куракина. Здесь, в Москве, в 1805 году и родился его сын Фиделио, чье имя впоследствии обрело русское звучание – Феодор, Феодор Антонович, подобно тому, как немец Брюлло был назван Брюлловым.

Знаменитые картины Феодора Бруни, такие, как «Медный змий», «Святая Сусанна», «Благовещенье», «Моление о чаше», принесли ему, а также русской живописи мировую славу. Феодор Бруни расписывал в Петербурге Казанский и Исаакиевский соборы, а в Москве, в содружестве с другими знаменитыми художниками, – храм Христа Спасителя.

Нельзя не сказать и о том, что впоследствии Бруни породнились еще с одной замечательной фамилией русских художников – Соколовыми, знаменитыми мастерами акварельных портретов, чьи работы и по сей день являются непревзойденными шедеврами в этой области.

Этот краткий и далеко не полный перечень знаменитых предшественников современной семьи Бруни, тех ее представителей, кто жил и творил уже в наше время, может хоть в малой мере дать представление о ее замечательных корнях и традициях. Неслучайно Лев Александрович Бруни, о котором мне и хочется рассказать, мог шутя говорить о себе, что в его жилах течет не кровь, а акварель.

…На всю жизнь запомнился мне зимний вечер 7 января 1940 года. В Москве стояли сорокаградусные морозы, на улице у детей мгновенно седели волосы, а старики румянели, как малявинские бабы. Было очень темно. Шла Финская война, и москвичи впервые узнали, что такое затемнение. Светились только окна проходящих трамваев, и как белые круглые луны проплывали в клубящемся воздухе мохнатые от изморози трамвайные номера.

Весь день я волновалась: старший сын Льва Александровича, Иван Бруни, сказал мне, что его родители хотели бы со мной познакомиться и приглашают меня на день рождения его матери Нины Константиновны. Я уже знала от Вани, что его мать – дочь знаменитого поэта-символиста Константина Бальмонта, стихами которого мы зачитывались. Еще одна легенда! Как тут не волноваться!

На Большой Полянке, возле трамвайной остановки «Ленсовет», меня встретил Иван. Мы поднялись по темной лестнице на пятый этаж. Длинный захламленный коридор коммунальной квартиры. Ваня толкает дверь в комнату, откуда доносятся оживленные голоса, и я попадаю в другой мир, в иной век. Поистине рождественская сказка!

В комнате пахнет, как в лесу, потрескивают и колеблются огоньки свечей на пушистой разлапистой елке, привезенной из Малоярославца. Белые вырезанные из бумаги ангелы спускаются с потолка на невидимых нитях. Они покачиваются в нагретом свечами воздухе, кружатся, медленно плывут по комнате.

Здесь всё сделано хозяйскими руками: украшения на елке, ржаные медовые пряники, разрисованные белой глазурью, – сказочные рыбы, звери и растения, абажур на лампе, игрушки из корней и бересты, обильное угощение на столе. Хозяйке в тот день исполнилось тридцать девять лет, и на рояле круглый именинный пирог, а в нем тридцать девять тоненьких свечей. Окончится ужин, пирог подадут на стол, и тридцать девять веселых огоньков разбредутся по тарелкам, придавая праздничному столу фантастический вид.

А вот и сама хозяйка, хранительница домашнего очага. Высокая, крупная, длинноногая, с большими красивыми руками, она широко и тяжело ступает мне навстречу. Живот поднимает ее синюю сатиновую блузу – Бруни ждут седьмого ребенка и хотят, чтобы это обязательно была девочка. С краю стола, почти у самой двери, сидит младший мальчик Вася. Он в голубой полосатой пижамке, сейчас какая-нибудь из бабушек уведет его спать, а он не хочет и потому затаился, притих, похожий на коричневого зайца.

В этом доме можно было встретить художников и музыкантов, актеров, поэтов и ученых. Здесь нельзя было встретить плохих людей, им просто здесь нечего было делать.

В тот вечер артист Дмитрий Журавлев читал главы из «Пиковой дамы», очень молодой и неправдоподобно красивый Арсений Тарковский – свои еще мало кому известные стихи, а его друг Элизбар Ананиишвили – переводы французских поэтов. Великая пианистка Мария Вениаминовна Юдина играла Шопена и попросила остановить ходики, голубые, с красными розами, чтобы их размеренное тиканье не сковывало свободные мелодии Шопена.

За столом сидели молодые художники Виталий Горяев и Иван Безин, любимые ученики Льва Александровича, а также искусствовед Александр Габричевский, похожий на пожилого английского джентльмена. Встречали всех одинаково радушно, не считаясь с чинами и званиями: расстриженную монашку из разгромленного монастыря усаживали рядом с именитым гостем.

Мне выпала честь сидеть с Львом Александровичем. Я впервые видела его так близко и потому исподволь с любопытством разглядывала его. В его благородном облике было что-то от мастерового. Я тогда впервые подумала, что искусство – это прежде всего большой и тяжелый физический труд. Седые редеющие волосы, высокий лоб, мохнатые кустистые брови, небольшие карие с зеленоватым оттенком глаза посажены глубоко, левый чуть косит – последствие менингита, перенесенного в детстве. Его взгляд сразу схватывает тебя, оценивая и размышляя. Он плохо слышит и потому всё время в напряжении, часто обращается ко мне и переспрашивает, что сказал тот или иной гость, как ребенок радуясь шуткам и всеобщему веселью.

Лев Александрович родился в 1894 году в Малой Вишере. Его отец, талантливый архитектор Александр Бруни, и дед со стороны матери, художник Соколов, мечтали, чтобы Левушка не нарушил семейной традиции и стал художником. Но он рисованием регулярно не занимался. Однако мать его, Анна Александровна Бруни-Соколова, литератор и переводчик, не раз рассказывала мне, что как-то летом во Владимире четырнадцатилетний Левушка сделал на базаре несколько зарисовок цветными карандашами, и обрадованный дед взял композицию с лисьей шкурой, брошенной на стул, отправился к знаменитому Александру Бенуа, тогдашнему законодателю художественных вкусов, и с надеждой спросил:

– Это кое-что обещает в будущем, не правда ли?

– Как это обещает?! – воскликнул Бенуа. – Это уже есть, Александр Петрович, уже есть!

Учился Лев Александрович в Тенишевском училище, а с пятнадцати лет стал посещать в Академии художеств батальные классы Ф. Рубо. Родные мечтали для него о славе прадеда Феодора Бруни, но художника-академиста из него не получилось, его интересовали поиски современных ему мастеров, и Лев Бруни едет в Париж. Впоследствии он часто говорил, что именно ранние годы его творческой жизни научили его «строить форму», определили круг его тем, особенности его пластики.

27

…После ареста отца атмосфера в нашей семье изменилась, я очень любила отца, он уделял мне много внимания, и мне без него было плохо. Мама целые дни, а то и ночи на службе, работала корректором в газете «Красная Звезда».

Моя семейная жизнь не задалась. Почему? Кто знает? «Тайна сия велика есть», – сказано в Священном Писании. Казалось бы, все предпосылки для счастья: молодость, здоровье, взаимный интерес к занятиям друг друга. Муж мой был талантливый театральный художник. Он погиб молодым, весной 1943 года. Подхватил знамя из рук упавшего командира, повел бойцов в атаку и сам упал, сраженный вражеской пулей. Умный, красивый, стройный юноша, сколько их не вернулось с войны!..

Конечно, выпадали и у нас счастливые минуты. Андрей брал меня с собой за город на этюды. Мне нравилось часами тихо сидеть возле него, глядя, как он красиво и сосредоточенно работает, как загораются на сером холсте многоцветные краски. Внешне всё обстояло прекрасно. Он был внимателен и нежен и ко мне, и к дочке. Может, слишком ревнив. Но в двадцать лет это простительный недостаток. И все-таки в наших отношениях происходило что-то не так. Когда я поняла это, то в одно, не знаю уж, прекрасное ли утро запеленала Машку и, бросив всё, даже коляску, села с ней в такси и уехала к маме и бабушке в милый старый дом на Воротниковском.

Машка поступила в полное распоряжение моей бабушки, и, кажется, обе они были счастливы. В восемнадцать лет трудно быть нежной и заботливой матерью. Да я такой и не была. Я любила дочку, шила ей красивые чепчики и платьица, таскала по знакомым – благо она была очень хорошенькая. Недаром, когда я приехала в родильный дом, врач, насмешливо поглядев на меня, спросил: «А в куклы вы уже перестали играть?» Но одно я знала твердо: женщина, рожая ребенка, должна рассчитывать только на свои силы. Значит, нужно было думать о заработке. Брать деньги у человека, от которого я сама ушла, казалось мне несправедливым и неестественным.

И я работала. Жить было интересно. Очень интересно. Я писала стихотворные рекламы для московских магазинов (Семен Кирсанов отдавал мне часть своих заказов), отвечала на письма в редакции «Пионерской правды», вышивала, вязала. А с утра – на лекциях в Историко-архивном институте. Дома я бывала мало, и теперь мы – мама, бабушка и я – редко собирались вместе, всей семьей.

И вскоре дом Бруни стал для меня вторым родным домом.

В этом доме было много всего: детей и бабушек, картин и книг, стихов и музыки, гостеприимства и бескорыстия. Мало было жилплощади и денег. И совсем не было мещанства. Здесь никогда не разговаривали о нарядах и домашних работницах, не рядили о московских сплетнях, ими просто не интересовались. Зато, если узнавали, что где-то беда, кидались туда, не затем, чтобы выразить сочувствие, а для того, чтобы помочь. Здесь с благодарностью принимали радость и мужественно встречали горе.

Здесь не боялись никакой работы: чисто вымытый пол или до блеска протертое окно вызывали такое же горячее одобрение, как прозрачные и мечтательные акварели, созданные руками хозяина дома.

Я наслаждалась дружественной и легкой атмосферой, царившей в этой семье, многому у них училась и мечтала, что когда-нибудь и у меня будет такая большая и дружная семья.

Чем ближе я узнавала Нину Константиновну, тем больше восхищалась ею и удивлялась, как смогла она пронести незыблемые устои семейной жизни, умение устраивать праздники не только для многочисленных родных, но для столь же многочисленных друзей, через все тяготы быта (семья Бруни так и прожила до смерти Льва Александровича в двух тесных комнатах, в огромной коммуналке), материальные трудности и исторические катаклизмы.

В двадцатые годы Лев Александрович был объявлен «лишенцем» за то, что в годы Гражданской войны, находясь на Урале, нарисовал злую карикатуру на Ленина, и она имела несчастье попасть в Музей революции. А быть «лишенцем» означало не иметь права на участие в выборах, с этим еще как-нибудь можно было бы смириться, но ты еще лишался права на работу в госучреждениях, в том числе и преподавательскую, а вся семья теряла право на получение продовольственных карточек и нормальных жилищных условий.

Выручали бабушки: высокообразованные, владевшие иностранными языками, они давали частные уроки, занимались переводами… Но даже об этом тяжелом периоде вспоминали без злобы, с юмором. Помню, как кто-то из гостей спросил:

– А помнишь, Левушка, как ты пригласил меня на завтрак в семье лишенца? До сих пор помню, какие вкусные деруны нажарила Нина из мороженой картошки…

В музеях и картинных галереях акварели Льва Бруни занимают подобающее им место. Но не все знают, что он первый в России, вместе со своим другом, замечательным художником Владимиром Фаворским, именно в эти трудные годы организовал мастерскую монументальной живописи, сплотив вокруг себя художников-энтузиастов этого дела. И в самом начале тридцатых Лев Бруни уже получает государственные заказы: расписывает школы в Сталинграде, пишет фрески в Доме материнства и младенчества в Москве, а его роспись по шелку украшает Центральный московский Дом пионеров. Азербайджанский павильон, расписанный его кистью, был признан лучшим на предвоенной сельскохозяйственной выставке в Москве.

Я видела, как Лев Александрович с учениками целые дни проводил на строительных лесах под потолком Театра Красной армии, писал плафоны и фрески в этом непомерно огромном зале. Домой возвращался измученный, но удовлетворенный, пропахший и перепачканный красками, больше похожий на маляра, чем на художника. Но вот получен заказ на оформление книги Низами, и тончайшие линии ложатся на бумагу, словно вся изысканность и сладость Востока сосредоточилась в пальцах художника.

С молодости не жалел Лев Александрович ни времени, ни таланта, чтобы учить молодежь. С конца двадцатых годов, когда было уничтожено понятие «лишенец», начинается педагогическая деятельность Льва Бруни в художественных заведениях столицы и не прекращается до самой его смерти в 1948 году Множество учеников и учениц толпятся в тесных комнатах, и никому нет отказа в помощи и совете.

Лев Александрович любил, чтобы во время работы ему читали вслух. Однажды он попросил меня прочесть ему поэму Велимира Хлебникова «Ночь перед Советами». Я читала и время от времени взглядывала на него. Погруженный в работу, он внимательно разглядывал рисунок, подносил к глазам, потом отстранялся и взглядывал на него как-то сбоку, по-птичьи. Подолгу мыл кисточки в банке с водой и лишь изредка клал на бумагу чуть заметные линии и мазки. Но стоило мне хоть на минуту прервать чтение, как он тут же поворачивался в мою сторону, смотрел недовольно и вопросительно: устала, что ли?..

С детьми и учениками он был терпелив и ласков. Не прощал одного: безделья и лени. Когда один из сыновей бросил школу, Лев Александрович со всей беспощадностью выгнал мальчика из дома, не дав ему ни копейки денег. Однако проследил, чтобы ему помогли устроиться на работу. Несколько месяцев не желал он видеть сына и, только убедившись, что тот работает и продолжает учиться, помирился с ним.

Щедрость была органическим свойством его характера. Он раздаривал не только деньги или вещи, но с удовольствием дарил свои рисунки, что обычно художники делают неохотно.

Однажды он перебирал свои старые работы: акварели, наброски, зарисовки двадцатых годов, портреты старших детей, жены, друзей. Мы сгрудились вокруг него. Мое внимание привлек карандашный портрет Пастернака, натурная зарисовка. С кремового листка бумаги смотрел на меня молодой Борис Леонидович, худой, с густыми вьющимися волосами. Я невольно задержала в руках портрет. Лев Александрович бросил на меня быстрый косой взгляд, а когда просмотр был закончен и рисунки стали укладывать в папку, сказал коротко:

– Пастернака – Лидочке.

Тот, кому выпадало ходить с Львом Александровичем по художественным выставкам, получал огромное удовольствие. Обладая безукоризненным вкусом, он никогда не навязывал собеседнику своего мнения. Молча и медленно переходил от одной картины к другой и, приложив руку к левому уху, прислушивался, что говорят спутники. Но вот он задерживается возле картины, внимательно разглядывает ее, то отступая, то приближаясь, и говорит коротко:

– Молодец.

Он не сопровождает свою оценку восторженными эпитетами и восклицаниями, только иногда скупым жестом укажет на ту или иную деталь картины:

– Гляди-ка… – И сразу становится понятно, что привлекло его в картине, в чем он видит удачу художника.

Еще до нашего знакомства мне приходилось слышать много хорошего о Льве Александровиче от его детей и учеников, молодых художников. Но чем ближе я узнавала его, тем больше убеждалась: всё, что говорят о нем, лишь в ничтожной доле может раскрыть эту прекрасную душу и благородное сердце.

Материальные заботы об огромной семье уже много лет целиком лежали на плечах Льва Александровича. Но вот в 1934 году арестован старший брат, музыкант, художник и поэт Николай Александрович Бруни, человек трагической судьбы. Он окончил Петербургскую консерваторию. Учителя единодушно прочили ему концертную славу. Но заниматься концертной деятельностью Николай Бруни не стал. Новое увлечение: пишет стихи, печатает их и вступает в Цех поэтов, организованный Гумилевым. Начинается Первая мировая война, и он уходит на фронт добровольцем-санитаром, в петербургских журналах появляются его фронтовые очерки. А еще через год он заканчивает летную школу, и вот уже Николай Бруни в отряде первых русских летчиков. В сентябре 1917 года самолет разбивается. Второй пилот погиб сразу, у Николая Бруни еле-еле теплится пульс, переломаны все кости. Надежды на спасение нет. И вдруг ему видение: возле больничной койки стоит Дева Мария, заступница всех скорбящих. Она молча, чуть вопросительно смотрит на него, и Николай Бруни дает обет, что, если останется жив, примет сан священника. Он приходит в себя и стремительно начинает выздоравливать. Он исполнил обет. Получил приход в деревне, женился, стали рождаться дети.

Это были годы, когда шло жестокое гонение на церковь, на духовенство, на верующих. До 1927 года жили трудно, но сводили концы с концами. А в 1927 деревне срочно понадобилось овощехранилище, и церковь закрыли.

Переехали в Москву, два года бедствовали, перебиваясь случайными заработками. Но как-то Николай Бруни случайно встретил старого приятеля по летной школе и тот пригласил его поработать в авиационном институте – переводчиком с четырех европейских языков, которые он знал еще с детства. Работая в институте, он обнаружил незаурядные конструкторские способности. Жить бы да жить, даже две комнатенки дали в старом бараке неподалеку от института. Детей было уже шестеро: старшему сыну шел пятнадцатый год, младшая – годовалая.

Арестовали его 9 декабря 1934 года.

Узнав об убийстве Кирова, инженер Бруни сказал:

– Теперь они свой страх зальют нашей кровью…

Кто-то донес. И оказался Николай Бруни в лагере Чебью на реке Ухте. Работал лагерным художником, а в 1937 году, к столетию гибели Пушкина, получил зек Бруни почетный заказ: поставить памятник Пушкину в городке для надзорсостава и вольнонаемных. Памятник стал украшением поселка, а потом и города Ухты, и существует и поныне – распахнутый, свободный, словно вдыхая морозный воздух, откинув руку, сидит на скамье российский гений.

Назад Дальше