– Вот уж о чем я никогда не тревожусь…
Он обнял меня.
– Жаль, что нет спичек, – сказал Юрий Николаевич. – Мы бы сейчас разожгли костер…
Я споткнулась не то о камень, не то о корень, и он взял меня под руку.
Тропинка забирала всё круче вверх.
Что-то круглое – мне показалось, что круглый камень, – лежало на дороге, я толкнула его ногой, и он легко, со звоном откатился.
– Каска, – сказал Юрий Николаевич, – солдатская каска.
Здесь шли бои. Кто он, этот человек, погибший здесь? Рязанский крестьянин, впервые увидевший горы, или интеллигент-ополченец, который ушел воевать в тапочках и с томиком Блока в кармане?
– А может быть, мой школьный товарищ…
Мы поднимались всё выше и выше. Кустарник раздвинулся, и перед нами открылась круглая, как лысина, лужайка. Здесь было немного светлее. Внизу, у наших ног, уютно примостившись среди гор, лежал Пятигорск, и мы на какое-то мгновение почувствовали себя завоевателями. Усевшись на большом, еще хранившем дневное тепло камне, мы смотрели, как огней становилось всё меньше и меньше, город словно закрывал глаза и засыпал.
Откуда-то налетел ветер, сначала легкий и влажный. Потом он стал дуть резче, порывами, облака засуетились, побежали, и вот уже блеснула первая промытая звезда. Только легкая прозрачная дымка застилала всё вокруг, но вот и она исчезла, и нам открылось небо – темное, тяжелое, низкое.
Ветер, словно совершив свое дело, упал. Всё замерло в природе, и в душе что-то замерло – хотелось молчать. И мы молчали. А потом ужинали, пили кислое вино и разговаривали.
Мы говорили о чистоте и правде в любви, о верности в дружбе, может быть, потому, что перед этим весь день говорили о Лермонтове.
– Определение гения всегда математически точно, – сказал Юрий Николаевич. – Лермонтов пишет: «…друзей клевета ядовитая»… Друг, предавший тебя один раз, при первом же неблагоприятном стечении обстоятельств обязательно предаст еще и еще раз. Потому ни в дружбе, ни в любви невозможны возвращения… Всякое у меня в жизни случалось, – продолжал он. – Бывало, что я переставал любить женщину, а бывало, что меня переставали любить. Обидно? Конечно. Больно, трудно. Но ведь любовь, как вода, ушла, и не вернешь. Всё, что вчера доставляло радость, сегодня вызывает раздражение. Уходит любовь, и это равносильно смерти любимого существа. А жить рядом с покойником невозможно… Впрочем, я своего мнения никому не навязываю. А ты как думаешь?
– Если разлюбишь, уходи немедленно! – негромко сказала я.
– Да, я знаю, что семейных сцен и выяснений отношений у нас никогда не будет…
Небо стало светлеть. Солнце вылезало откуда-то сбоку. В долинах еще спала ночная мгла, в Пятигорске снова стали вспыхивать редкие огни, по-рассветному робкие и зыбкие. Снежные вершины Эльбруса уже розовели, всё четче прорисовывались на бледно-желтом небе. Вдруг, в какое-то мгновенье, вся цепь Кавказского хребта оказалась залитой оранжевым светом. Взошло солнце. Это было так неожиданно и прекрасно, что мы невольно поднялись с земли и огляделись. Камни были влажные, точно вспотевшие, на листьях кустарников блестела роса, земля курилась легким дымком. Далеко на востоке проступила отстраненная и розовая «грань алмаза» – снежная вершина Казбека.
– Как четко видно, – сказал Юрий Николаевич. – А ведь отсюда до Казбека почти двести километров! А вон там Кабардинские горы: Дых-тау, Коштан-тау, Тихтен-тау. И кабардинские реки: Баксан, Чегем, Веселоречье…
3
Солнце стояло высоко, когда мы выехали из Пятигорска. Юрий Николаевич заметно волновался.
– Думал ли я пять лет назад, уходя в ополчение, что когда-нибудь вновь попаду сюда? – тихо говорит он и, не отрываясь, жадно глядит по сторонам. – Да, Кабарда… Первый раз я приехал сюда в 1934 году, двенадцать лет назад, а мне кажется, что с тех пор прошла целая жизнь… Первая республика, получившая орден за социалистическое строительство. Из эпохи феодализма Кабарда шагнула прямо в социализм. Она поразила меня и завоевала сердце.
Я тогда много раз встречался с Боталом Калмыковым, руководителем республики. Талантливый был организатор. Но деспот. Может, деспотизм и погубил его? Но то, что он сделал для Кабарды, переоценить нельзя… – понизив голос сказал он и добавил: – Нальчик – это моя Арабынь, ты увидишь его, город, утопающий в розах. Впрочем, прошла война. Никогда не смогу я познакомить тебя с другом моим, замечательным поэтом Али Шогенцуковым. Фашисты уморили его голодом в концлагере, и русский солдат прикрыл тело Али рваной шинелью… А молоденькие балкарцы Кулиев и Отаров в ссылке. Как это жестоко и несправедливо…
Машина бежит по дороге, пленные немцы восстанавливают шоссе. Они не смотрят в нашу сторону. Они полны равнодушия. Методически и нехотя постукивают по земле кирками и лопатами, переговариваются по-немецки.
– Осенью сорок первого года, – говорит Юрий Николаевич, глядя на них, – пришлось мне, выполняя журналистское задание, заночевать на Бородинском поле. Из холодной подснежной темноты шагнул ко мне тоненький юноша в серой шинели с винтовкой за плечами и отрекомендовался: «Боец Намитоков!» Юноша-кабардинец воевал на дальних подступах к Москве недаром. Отвоевывал свою Кабарду!
Машина катится дальше…
Мы обгоняем всадников, на них темные суконные бурки и широкополые войлочные белые шляпы. Кабардинцы поворачивают к нам загорелые, полные достоинства и приветливости лица.
– Мне хочется здороваться с ними, как со старыми знакомыми, – говорит Юрий Николаевич.
Нальчик по-кабардински означает «подкова». Городок подковой охватывает подножия гор. Нет, это не тот утопающий в розах, сверкающий чистотой и порядком город, кусочек райской земли, о котором я столько наслышана от Юрия Николаевича. Фашисты изрядно потрудились, чтобы рай превратить в ад. Все большие здания города лежат в развалинах. Сквозь разрушенные стены выступает на синем небе снеговая цепь: белые головы Дых-тау и Коштан-тау – они блестят на солнце своими льдистыми гранями.
Вечером мы идем гулять в парк. Принадлежавший в прошлом князьям Шибшевым, парк этот тянется на несколько километров. Разнообразнейшие породы деревьев – лиственных и хвойных, множество цветов и каких-то особенно душистых трав источают вязкий аромат, и воздух кажется настоянным на всем этом многообразии. А какие розы! Красные, желтые, розовые, белые!
Мы идем по главной аллее. С нами Хачим Теунов – председатель Союза писателей Кабарды. Он знакомит всех подходящих с Юрием Николаевичем, и они присоединяются к нам.
Заходит разговор о книге Юрия Николаевича «Баташ и Батай», в которой он использовал много кабардинских, балкарских и карачаевских легенд, фольклора, исторических сведений. Наши спутники охотно отвечают на его вопросы, советуют, с кем лучше встретиться, в какие аулы поехать.
– Юрий Николаевич, – говорит кто-то из кабардинцев. – А почему вы в своем романе прямо не написали, что это Кабарда? Ведь мы узнали в ваших веселореченцах наших кабардинцев. Князь Темиркан – это наш Шибшев, а Науруз – Бегал… Почему не написать прямо? А то – Весел оречье!
Юрий Николаевич слушает серьезно. Сколько раз впоследствии ему приходилось выслушивать эти упреки и от кабардинцев, и от осетин, и от карачаевцев, и от балкарцев, сколько писем получал он!
Помолчав, он отвечает медленно, словно размышляя и уговаривая самого себя:
– Ведь моя цель, друзья, состоит не в том, чтобы написать этнографическое исследование, а в том, чтобы исторически верно показать психологию и развитие горского общества. Вы знаете, я много ездил по Кавказу, бывал не только в кабардинских и балкарских, но и в карачаевских аулах, старался понять их быт и нравы. И вот я заметил, что при всех существенных чертах различия у этих народов гораздо больше сходства, чем различия… Верхние, то есть горные аулы Карачая и Балкарии живут очень похоже, а плоскостные аулы, населенные этими же народами, живут по-другому. Ну разве я не прав?
На лицах наших собеседников отражаются сложные чувства: не согласиться с логикой его слов невозможно, а соглашаться не хочется.
– Вот мне и пришла мысль, – продолжает Юрий Николаевич, так и не получив ответа на свой вопрос, – создать образ народа, ну, как писатель создает типический образ своего героя, собирая его из разных черт, которые принадлежат действительным людям. Эта задача увлекла меня… Ведь ни Онегина, ни Печорина, ни Чичикова не существовало. Пушкин, Лермонтов, Гоголь создали их, собрали из множества людей. Конечно, я не хочу сравнивать себя с гениальными нашими предшественниками, но… – он смеется, – учеба у классиков! Вот я и решил создать собирательный образ северокавказского народа, придать ему черты, свойственные некоторым родственным и соседствующим народам… Вам нравится моя книга? – прерывает он сам себя, обращаясь к своим спутникам. Они единодушно и одобрительно качают головами. – Ну вот и спасибо! Значит, задача, которую я поставил себе, видимо, мне удалась, а что может быть радостнее для писателя?!
Низкое небо опустилось на горы, и нельзя было понять, что это – редкие огоньки взблескивают в ущельях или звезды? И сразу острее стали запахи и ароматы, и громче людской говор. Надо было возвращаться домой.
4
И еще один вечер запомнился мне. Встреча Юрия Николаевича с читателями в городской Нальчикской библиотеке.
Как обычно бывает на таких вечерах, Юрий Николаевич сначала рассказывал о своей работе, прочел отрывок из повести «Будьте счастливы», которую писал в Нальчике, потом стал отвечать на вопросы и записки собравшихся. Вопросов было много. И традиционные, которые задаются на вечерах почти каждому писателю – «Как вы пишете – из книги, из головы или из жизни?», – и выражающие интерес по существу литературной работы, и праздные – разошелся ли такой-то со своей женой и продолжает ли Н. пить водку?
На одни вопросы Юрий Николаевич отвечал подробно и обстоятельно, на другие – кратко и односложно, некоторые оставлял без ответа. Но вот он прочел вслух одну из записок, и в зале раздался дружный и добрый смех. В записке спрашивали: «А не знаете ли вы, жив ли тот Либединский, который написал “Неделю” и “Комиссаров”?»
Переждав смех, Юрий Николаевич сказал, улыбаясь, но я видела, что улыбка эта невеселая:
– Вот что значит написать свою первую книгу в двадцать два года! Через двадцать пять лет, когда тебе нет еще и пятидесяти, уже с трудом верят, что ее автор может существовать на земле. Но он, как видите, жив…
Домой возвращались мы пешком, через огромный, душистый, теплый и темный парк. Слева, в темноте, прыгая с камня на камень, ударяясь о прибрежные скалы, шумела река. Впереди, совсем близко, заслоняя небо, поднималась стена лесистых гор. Звенели цикады. В парке тихо и пусто.
Мы долго шли молча.
– Странная у меня судьба, – вдруг заговорил Юрий Николаевич, кладя руку мне на плечо. – Вот уж сколько лет приходится соперничать с самим собой. Когда я перечитываю сейчас «Неделю» и «Комиссаров», мне кажется, что эти книги написал мой младший брат, а может, даже сын, – в его голосе зазвучала ревность. – А ведь потом было еще немало книг – повесть «Завтра», ее сразу обвинили в протаскивании идеи Троцкого о перманентной революции, и даже помыслить нельзя, чтобы ее переиздать, хотя всё в ней не так просто… Не идеи Троцкого хотел я в ней выразить, а мечту молодых коммунистов о мировой революции! Потом «Рождение героя»… Каких только обвинений ни звучало со страниц газет – и в порнографии обвиняли, потому что главный герой женится на сестре своей покойной жены, и в принижении роли партийного аппарата, а я хотел в образе Эйдкунена показать нарождающуюся партийную бюрократию. Ругательных статей об этой повести было примерно столько же, сколько в свое время хвалебных о «Неделе», только «Правда» поначалу воздерживалась. Но Сталин лично сказал Мехлису, редактору «Правды»: «А вот Либединского мало критиковали…»
И покатилась новая волна критики. Был роман «Поворот» о труднейшем переходе к НЭПу, и снова обвинения, на этот раз в очернении нашей действительности. Вот и нет этих книг, словно никогда и не было. Они изъяты из библиотек. А в 1936 году, когда начались у меня партийные неприятности, рассыпали набор готовящегося издания «Недели» и «Комиссаров». Десять лет и эти книги не переиздаются, нигде не упоминаются, принято делать вид, что их тоже не было и нет. А ведь в них история становления нашего общества. А вот читатели помнят их! Я твердо знаю, что пишу сейчас лучше, почему же эти книги, пусть несовершенные, так полюбились людям?
Он помолчал и с хрустом сломал протянувшуюся через аллею тоненькую веточку.
– Будет тебе, рад случаю покритиковать себя! – пыталась возразить я.
Юрий Николаевич взял меня под руку и легонько похлопал по ладошке, чтобы я не мешала ему говорить.
– А как же без самокритики? – совершенно серьезно и даже со школьнической готовностью сказал он. – Вот Саша Фадеев всегда смеялся надо мной и даже сердился: «Что это у тебя, Юра, за страсть критиковать себя? Ты только посмотри, как называются твои статьи: “Почему мне не удалось «Завтра»?”, “Моя критика «Комиссаров»”. Или тебя мало ругали?..»
В темноте слепо метнулась летучая мышь и бесшумно исчезла.
– Ругали меня, конечно, достаточно и даже с избытком. Но кто же лучше меня может понять недостатки моих произведений? И с каждым годом они мне виднее. Некоторые из них я бы устранил при переизданиях, а есть такие, которые и не стал бы устранять. Например, свойственная тогда, и не мне одному, некоторая романтическая возвышенность стиля. Пусть она остается! Мне хочется, чтобы сегодняшний молодой читатель почувствовал, как жило и чувствовало мое поколение… Чтобы писать дальше и писать лучше, необходимо осмысливать недостатки своих книг.
С реки донеслось протяжное гортанное пение и мелкий-мелкий перестук копыт – кто-то ехал на ишаке, но, наверное, где-то внизу, потому что ни певца, ни ишака не было видно…
– Критика критике рознь… – снова заговорил Юрий Николаевич. – Умная критика помогает, злая ругань мешает. Читатель перестает в тебя верить, да что скрывать, бывали минуты, когда я сам терял веру в свои силы. Но это были только минуты, и, право же, их было очень мало… Зато как я был счастлив, когда вскоре после того, как вышел в свет номер «Красной нови», где были опубликованы первые части «Баташа и Батая», у меня в квартире раздался телефонный звонок. Снимаю трубку и ничего не понимаю: чей-то знакомый голос читает вслух прозаический отрывок. И знаешь, неплохо написано! Прислушиваюсь: батюшки, да это же мой «Баташ»! «Хорошо, верно?» – спрашивает голос, окончив чтение. Тут я сразу узнал: Паустовский! Мне от радости даже говорить стало трудно. После несправедливых проработок тридцать седьмого года меня несколько лет вообще не печатали, а тут вдруг доброе слово! Признание товарища – большая радость для писателя. Мы так часто невнимательны к работе друг друга… А реабилитации моих первых книг мы еще добьемся! – вдруг упрямо и весело говорит он. – И тогда махнем с тобой на Урал, где начиналась моя жизнь. Вот увидишь, это обязательно будет!..
Он оказался прав. Но с этого вечера в пустом ночном парке в Нальчике должно было пройти десять очень нелегких лет, прежде чем книги Либединского «Неделя» и «Комиссары» снова заняли свое место на книжных полках. Только, к великому сожалению, ему пришлось, по настоянию цензуры, изрядно «покалечить» их, убрав самые острые места. Но я оптимистка и верю: они еще будут изданы в первоначальных вариантах, так же, как другие книги Либединского.
5
Возвратившись в Москву, мы на другой же день отправились в поселок Валентиновка, сняли там две небольшие комнаты и перевезли на дачу наше семейство.
В город мы ездили редко.
Юрий Николаевич, как всегда, поднимался раньше всех в доме, съедал приготовленный с вечера (чтобы никого не потревожить) бутерброд и садился работать. Это было время, когда он вновь, после четырехлетнего перерыва смог писать, сидя за письменным столом. Проснувшись утром, я неизменно видела его, склонившегося над рукописью. Я подолгу лежала тихо, стараясь, чтобы он не заметил, что я проснулась, потому что он тут же оставлял работу, садился ко мне на постель, и начинался тот торопливый и сбивчивый утренний разговор, когда оказывается, что за ночь накопилось очень много важного, о чем необходимо немедленно сообщить друг другу.
Поднимались дети, мы слышали за дощатой стенкой их по-утреннему глуховатые голоса, смех, шлепанье босых ног. Шли приготовления к завтраку, Юрий Николаевич уходил в сад, и мне с террасы было видно, как девочки неотступно следуют за ним, смешные, голенькие, в цветастых трусиках и с яркими ленточками в куцых, тоненьких косичках. Они медленно бродили по саду, заросшему густой зеленой травой, и так как трава росла гораздо быстрее, чем наши дети, то к концу лета маленькую Лолу совсем не стало видно во время этих прогулок. Я смотрела, как они подолгу стоят возле колючих кустов или замшелых пеньков, рвут мелкие ромашки и со всей серьезностью шести, трех и полутора лет слушают рассказы отца…
Осенью Машка должна была идти в школу, в первый класс. Мы волновались и радовались за нее и огорчались, что нельзя будет прожить на даче сентябрь. В шкафу появилось коричневое форменное платьице и черный передник, а мама привезла из города коричневый портфель с сияющей застежкой…
– Подрастают дети… – говорил Юрий Николаевич.
Но вот в середине августа в газетах опубликовано постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград».
Как гром среди ясного неба! Только год прошел, как кончилась война, которая, казалось, разогнала призраки тридцать седьмого года. Народ, великой кровью победивший фашизм, завоевал доверие правительства и лично товарища Сталина. Советская литература, сражавшаяся вместе со всем народом, казалось бы, продемонстрировала верность идеалам социализма и тем самым должна была бы обрести если не полную, то хотя бы большую свободу самовыражения. Так, во всяком случае, думали многие, искренне на это надеялись.