Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 3 стр.


У каждого особняка своя история: совсем неподалеку от нас дом историка Иловайского, впоследствии увековеченный Мариной Цветаевой в повести «Дом у Старого Пимена».

А вот и церковь Старого Пимена молчаливо высится из-за белой каменной стены. Впрочем, это бывшая церковь, теперь там каждую субботу продают с аукциона не выкупленные в срок вещи. Продают задешево, и потому в нашей единственной комнате вдруг неожиданно появляется роскошный бархатный стул или медная настольная лампа, дворцовый инкрустированный столик, пара серебряных ложек. Вещи, пришедшие из какой-то неведомой, чужой жизни, они не являются предметами первой необходимости, но бабушка утверждает, что нельзя было «упустить случай» и не приобрести их. К вещам у нас в семье полное равнодушие. Три дня вещь с гордостью показывают друзьям и соседям, выясняют ее происхождение, а потом начисто забывают о ней. На инкрустированный столик водружалась керосинка «Грец», на бархатном стуле целыми днями безмятежно спал кот-кастрат Планчик, серебряные ложки темнели и мирно доживали свой век среди нержавеющих собратьев.

Впрочем, смолк не только Старый Пимен, но и все окрестные церкви и церквушки – и Страстной монастырь, и Никола в Палашах, и церковь Успенья Божьей Матери в Успенском переулке, и церковь Благовещения, и церковь Рождества в Путинках – всех не перечислишь! Недавно указом Моссовета церковный звон в Москве был запрещен [2] . Скоро-скоро большинство из них взлетит на воздух по Генеральному плану реконструкции Москвы, а пока они только смолкли, словно затаились в предчувствии беды. Группа каких-то ученых обратилась с письмом в правительство, что церковный звон мешает умственной работе, не дает, мол, сосредоточиться…

Помню, как отец, горько усмехнувшись, сказал, ни к кому не обращаясь: «Почему-то Тимирязеву, Менделееву, Ключевскому, Соловьеву церковный звон не мешал сосредоточиться и делать гениальные открытия…»

Впрочем, сам отец продолжал с увлечением работать в Госплане над первым пятилетним планом, над его кроватью висела большая карта РСФСР, на которой жирными точками были отмечены пункты будущих грандиозных строек. Он был романтиком, и сейчас, перечитывая один из его чудом уцелевших дневников (а он вел их ежедневно), я с горечью понимаю, какая у него была богатая фантазия, помогавшая принимать желаемое за сущее. Дома у нас только и разговоров было, что о пятилетке, и даже двух котов назвали Планчик и Персик. Персик – означало перспективный план.

Мамы почти никогда не было дома, она работала корреспондентом «Огонька» и «Вечерней Красной газеты», в ее обязанности входило освещать все литературные новости, брать интервью у литераторов, писать отчеты о литературных вечерах. В свободное время она допоздна сидела в библиотеках и архивах, изучая материалы о декабристах, и на ее маленьком письменном столе далеко за полночь горела зеленая настольная лампа – она писала роман о Бестужеве-Марлинском по договору с «Издательством политкаторжан».

«Декабристы»! Это слово произносилось в нашем доме с благоговением. Как-то под вечер в палисаднике, что был возле нашего дома, бабушка прочитала вслух мне и ребятам с нашего двора поэму Некрасова «Русские женщины». Подвиг Марии Волконской и Екатерины Трубецкой, отправившихся в Сибирь, настолько поразил наше детское воображение, что на какое-то время мы позабыли привычные игры в классики, прятки и лапту, извлекли из сарая, когда-то служившего бывшим владельцам конюшней, поломанный экипаж без колес, но с драным кожаным верхом и, обложив себя узелками с любимыми игрушками, кульками с песком, камешками и сушеными травами, «ехали» в Сибирь, к декабристам. Мы мечтали их спасти или разделить с ними их гордую и горькую участь…

Держать домашнюю работницу нам было не по средствам, и бабушка взяла на себя ведение хозяйства. Высокая, статная, в белоснежной блузе с черным галстучком и старомодной, до полу, черной шерстяной юбке, она вечно была погружена в воспоминания о прочитанном, сетовала, что не удалось восстание декабристов, слегка грассируя, рассказывала мне содержание «Былого и дум» или «Войны и мира» и едва успевала приготовить обед. К приходу родителей мы с ней общими усилиями мыли посуду и подметали пол. А когда мама сетовала, что в комнате беспорядок, бабушка, величаво вскинув голову, мешая русские слова с французскими, невозмутимо отвечала:

– Я не понимаю тебя, Таня, или ты забыла, какая в нашем доме была чистота, мужчины цилиндры на пол ставили!

Увы, всё это было, было, было…

Мы, дети, очень любили свой двор и палисадник возле дома. Почитали за честь, если дворник Алексей разрешал нам взять метлу или скребок и подмести или почистить от снега двор и прилегающий к дому тротуар. А уж если летом удавалось выпросить «кишку» для поливки, счастью не было предела. И в переулках, и во дворах всегда было очень чисто, урны стояли буквально на каждом шагу, высокие и узкие, из листового железа, окрашенные в зеленый или коричневый цвет.

Весной во двор привозили снеготаялку – громоздкое сооружение, сбитое из досок, покрытое внутри железными склепанными листами, со специальным стоком. Под снеготаялкой разводили костер, и каждый из нас старался забросить хоть несколько лопат уже почерневшего, ноздреватого снега.

Весна приходила в город бурно, вдоль тротуаров бежали говорливые прозрачные ручейки талого снега, воздух становился совсем другим, словно настоянный на зимних запахах, терпкий и прозрачно-влажный. У всех детей из окрестных домов карманы были набиты заранее изготовленными из бумаги лодками и корабликами. Они спускали их на воду, и легкие белые флотилии мчались вдоль тротуаров, кружились в маленьких водоворотах, и надо было вовремя подтолкнуть их тоненьким прутиком, чтобы они продолжали свой путь, покачиваясь и обгоняя друг друга.

Начало весны сопровождалось особыми московскими традициями. Москвичи ехали и шли к храму Христа Спасителя смотреть ледоход на Москве-реке. Широкие ступени спускались с набережной почти к самой воде, льдины проплывали совсем близко, с треском сталкиваясь и наползая друг на друга. Порой на них оказывались тоненькие деревца, еловые и сосновые ветки. А однажды, помню, прибило к берегу льдину, на которой сидела продрогшая перепуганная собака; откуда она приплыла, не знаю, но когда бойкие мальчишки баграми подтащили льдину и собака оказалась на берегу, она жалобно и благодарно заскулила. Кто-то бросил ей кусок хлеба, который она тут же с жадностью проглотила, – видно, путь ее был долог. Паренек лет четырнадцати, активно участвовавший в спасении собаки, поднял ее на руки и, отгоняя других мальчишек, гордо сказал:

– Уйдите, это моя собака! – и унес ее в новую жизнь.

Позже, когда распускалась листва на деревьях и крутые склоны Воробьевых гор покрывались, словно белой пеной, расцветшей черемухой, москвичи устремлялись туда, а на улицах то и дело встречались прохожие с огромными охапками душистых цветов, и даже из раскрытых окон разносился по переулкам горьковатый черемуховый дух. Это означало: жди, скоро придет лето!

5

Первый поэт, которого мне пришлось увидеть в жизни, был Алексей Крученых. Мама была с ним знакома задолго до моего рождения, и я помню Алексея Елисеевича Крученых столько же, сколько самое себя. Их дружба началась в 1918 году, в Тифлисе. Они встречались в знаменитых ныне литературных грузинских кафе – «Фантастический кабачок», «Химериони», участвовали в поэтических вечерах, печатались в тифлисских газетах и журналах, были тесно связаны с талантливой группой «Голубые роги» – поэтами Тицианом Табидзе, Паоло Яшвили, Валерианом Гаприндашвили, Георгием Леонидзе, с художниками Ладо Гудиашвили и Ильей Зданевичем, с актрисой Верой Мельниковой и многими другими яркими представителями грузинской и русской интеллигенции, составившей ядро так называемого тифлисского авангарда.

Когда мы приехали из Баку, Крученых уже жил в Москве, принимал деятельное участие в литературной жизни столицы, много выступал и активно занимался изданием как собственных книг, так и своих друзей. Вскоре он стал нашим ежедневным гостем. Впрочем, это не совсем точно, ибо появлялся у нас в доме по нескольку раз в день.

Крученых не приходил, а прибегал. Он всегда бежал – по улице, по двору, по коридору, по комнате. Сидеть на одном месте для него, очевидно, было мучением, потому что даже ел и пил он стоя, пританцовывая. В нашей семье всегда царило кавказское гостеприимство, гостям всегда отдавалось (и до сих пор отдается!) все лучшее, а вот Крученых угощали редко – видно, не считали за гостя, хотя все – и отец, и бабушка – относились к нему доброжелательно. Но если Крученых оставался отобедать или отужинать – это была целая церемония. Хлеб он, перед тем как съесть, обжигал на керосинке, а позже на газе, посуду тщательно протирал ваткой, смоченной в марганцовке, от кипятка требовал, чтобы он кипел ключом, и крышка на чайнике обязательно прыгала. У нас так и говорили: «кипит по-крученовски». Алексей Елисеевич утверждал, что чай должен быть, как поцелуй, – крепкий, горячий и сладкий, и бросал в чашку не менее пяти кусков сахара. В морозные дни, выходя на улицу, чтобы не разговаривать со встречными и не застудить горла, Крученых набирал полный рот горячей воды и не заглатывал ее до той поры, пока снова не попадал в теплое помещение.

Я знала от матери, что Крученых – футурист, соратник Хлебникова и Маяковского, которых чтили в нашем доме, и относилась к нему с опаской и уважением. Мама рассказывала, что в молодости Крученых, так же, как и его друзья – Маяковский, Бурлюк, Каменский, – носил желтую кофту и морковь в петлице. Мне это очень нравилось, и в глубине души я жалела, что они сменили этот наряд на обычные скучные костюмы. Под мышкой у Крученых всегда был потертый кожаный портфель с блестящими застежками, а на голове – ярко расшитая тюбетейка. С годами портфель порыжел, а тюбетейка утратила яркость. В детстве я даже думала, что Крученых спит с портфелем под мышкой и в тюбетейке.

Приходя к нам, он тут же на ходу открывал портфель, доставал из него какие-то листки, читал вслух свои странные стихи, потом они с моей матерью о них яростно спорили, вносили поправки в текст, и Крученых снова прятал листки в портфель и убегал куда-то, чтобы через несколько часов появиться вновь.

Мне очень нравились его стихи «Дыр бул шил», мы, дети, превратили их в считалочку. О другом его стихотворении «Хлюстра упала на лысину графа» я знала, что написано оно про моего деда со стороны отца – Дмитрия Евгеньевича Толстого, и хотя деда почти не помнила, но гордилась, что дед удостоился чести попасть в поэзию.

Всю жизнь Крученых прожил холостяком и к детям относился с осторожным любопытством. Еще в 1914 году он впервые в России собрал и издал «Собственные рассказы, стихи и рисунки детей». У нас была эта книга, напечатанная на разноцветной бумаге: рисунки на оранжевых листах, тексты на голубых. Но мне больше нравилось второе издание. Оно вышло в свет в 1923 году и, как все издания первых лет после революции, не отличалось роскошью. Серые тонкие листы, мелкая узкая печать, мягкая грязно-серая обложка. Но зато там было написано и про меня, правда, одна строчка: «Лида Толстая двух лет называет сахар – мазарган». А обложка была исполнена по рисунку трехлетнего Никиты Фаворского и изображала, как утверждал в подписи к ней юный художник, «людей, цыплят и огород». Люди, цыплята и огород были почти одного роста, а на огороде произрастали какие-то экзотические растения. Но была в этих треугольных человечках и остроугольных цыплятах такая наивная и загадочная прелесть, что я подолгу рассматривала их и даже сочиняла про них веселые истории.

Часто Крученых появлялся не один, и с ним всегда приходили интересные люди. Так он привел к нам Юрия Олешу, Артема Веселого, Николая Асеева, которые потом стали друзьями нашей семьи, позже Павла Васильева.

В те годы телефонов в Москве было мало, и потому во многих домах назначались специальные дни, когда «принимали».

Это означало, что хозяева в этот вечер всегда дома, готовилось скромное угощенье, и гости могли прийти без предупреждения. А так как дни недели в те годы были фактически упразднены, в стране действовала «непрерывка», и выходные у всех были в разные дни, то назначались числа – у нас это были 3,13 и 23-е. Пили чай с бутербродами, реже – легкое вино, читали стихи или отрывки из новых произведений, обсуждали их, иногда играли в преферанс. Обычно это бывало, когда Крученых приходил с Николаем Асеевым. Тогда Крученых усаживал меня возле себя – говорил, что я приношу ему удачу, а из небольшого выигрыша мне выдавался пятачок на мороженое.

Но самым большим праздником становился день, когда в Москву приезжали мамины друзья – грузинские поэты. Накануне отец приводил извозчика, и нас с бабушкой отправляли в Охотный Ряд закупать провизию для праздничного стола. А на следующий день к вечеру меня посылали во двор встречать гостей. На улицу выходить одной категорически запрещалось, чтобы не попасть под колеса извозчиков, и я с замиранием сердца слушала из-за железной калитки, когда наконец раздастся повелительное «тпру-ру-у», калитка со скрипом отворится, пропуская дорогих гостей.

Первым вбегал, словно бы танцуя, легкий и стройный Паоло Яшвили, он хватал меня на руки и весело кружился со мной. Потом вплывал величественный Тициан Табидзе, он клал мне руку на голову, словно благословляя. Сзади по-журавлиному вышагивал Сергей Городецкий, и наконец всё с тем же портфелем под мышкой появлялся Крученых. Потом бывали удивительные застолья, веселые и красивые, с обязательным чтением стихов, грузинским пением и речами-тостами. И Тициан, и Паоло обращались к Крученых с уважительной нежностью, произносили в его адрес добрые слова, называя талантливым экспериментатором.

На меня Крученых лет до десяти не обращал внимания и порою даже раздражался, когда я отвлекала маму совершенно ненужными, с его точки зрения, просьбами или вопросами. А потом мы с ним очень подружились. Он много рассказывал мне о Маяковском, которым мы все тогда увлекались, о Есенине, а однажды, узнав, что мы с моими школьными друзьями ездим весной на могилу Есенина и возим туда охапки черемухи, вдруг принес маленький букетик ландышей и словно бы между прочим торопливо сказал: «От меня положите…» Но когда я пыталась рассказать, что мы исполнили его просьбу, слушать не стал и никогда потом об этом не вспоминал.

Я всегда очень любила (и до сих пор люблю) свой день рождения, с нетерпением ждала его, радовалась гостям, поздравлениям и подаркам. И как-то однажды, еще школьницей, подумала: «Как же Алексей Елисеевич? Живет один, кто ему празднует день рождения?» И когда он пришел, спросила его об этом.

Мой вопрос удивил его и даже смутил, в ответ он пробормотал что-то невнятное. И тогда я очень твердо сказала: «Алексей Елисеевич, теперь я буду каждый год праздновать ваш день рождения. В этот день вы можете приводить кого угодно».

Так, с середины тридцатых годов и до конца шестидесятых, а первые годы и после смерти Крученых, 21 февраля у нас накрывался стол и собирались все, кто с любовью и уважением относился к новорожденному. А так как Крученых вставал очень рано – часов в 7 утра и, соответственно, рано ложился спать, – в 9 вечера к телефону он уже не подходил, то гости у нас собирались к трем часам пополудни, к обеду. Правда, случалось, что обед переходил в ужин, но сам герой сразу после семи откланивался и уходил домой.

Кого только не перебывало на этих обедах! Появились и постоянные посетители, приходившие из года в год. Так, начиная с военных лет и до последнего дня жизни Крученых, завсегдатаем на обедах был Сергей Михалков. Он сердечно приветствовал новорожденного и приносил ему полезные и дорогие подарки – прекрасный теплый свитер, казавшийся в те годы неслыханной роскошью, мохеровый шарф, красивые рубашки и к тому же в конверте – деньги по числу лет новорожденного. Приходила с ним и Наталья Петровна Кончаловская. Таким же постоянным гостем был Михаил Аркадьевич Светлов, всегда сопровождавший свои тосты шуточными стихами, к примеру такими:

Пусть простит меня читатель, что я нарушаю хронологическую канву и забегаю вперед, но об Алексее Крученых у нас незаслуженно мало знают, и, раз заговорив о нем, мне не хочется прерывать свои воспоминания.

Помню, с какой гордостью попросил меня Алексей Елисеевич 21 февраля 1946 года, когда ему исполнилось шестьдесят лет, огласить поздравительные стихи Бориса Пастернака:

АЛЕКСЕЮ КРУЧЕНЫХ

Вместо поздравления

А записочку, адресованную мне в этот день, Борис Леонидович заканчивает словами: «Мысленно присутствую у вас на праздновании Алешиных именин»…

Я уже писала о том, что круг литературных связей Крученых был необычайно широк, поэтому в день его рождения собирались самые неожиданные люди: Лев Никулин и Сергей Васильев, Вениамин Каверин и Ярослав Смеляков, Семен Кирсанов и Александр Дейч, Вера Инбер и Иосиф Игин, Маргарита Алигер и Лев Левин. Всех перечислить просто невозможно!

Особенно запомнился мне день, когда Крученых пригласил Анну Андреевну Ахматову. Она вошла, царственная, в большой шелковой шали, ее усадили в центре стола. Когда были произнесены первые тосты за новорожденного, Анну Андреевну попросили почитать стихи. Она так же величественно, не заставляя себя упрашивать, много и охотно читала. Кроме Крученых из собравшихся за столом Анна Андреевна хорошо была знакома только со Львом Вениаминовичем Никулиным. И между ними завязался свой разговор, в котором звучали для них привычные имена: Николай (Гумилев), Марина (Цветаева), Борис (Пастернак) – они произносили эти имена буднично, а все мы, кто был младше, неназойливо и благоговейно прислушивались к их беседе.

Назад Дальше