Зеленая лампа (сборник) - Лидия Либединская 33 стр.


– Ему хочется писать стихи, а он себе не позволяет.

Прошло еще несколько дней. Николай Алексеевич повеселел, стал шутить, словно туча пронеслась. Улучив момент, когда он был благодушно настроен, я, набравшись храбрости, спросила:

– Николай Алексеевич, это правда, что вы не разрешали себе писать стихи?

Заболоцкий ответил сдержанно – я вторглась в область, в которую посторонним людям вторгаться не полагалось.

– Лидия Борисовна, – сказал он вежливо (даже слишком вежливо) и немного назидательно, – стихи надо писать, когда не можешь их не написать. Тогда читатель не сможет их не читать. А если писать обо всем, что попадается тебе на глаза, то есть укладывать в ритмы и рифмы каждую мысль, что забрезжит в голове, то получатся стихи вроде тех, что я на ходу сочиняю во время наших поездок. Помните, мы ехали мимо Никитского сада, и я сказал:

В селенье Никита

Жил мальчик Никита,

Работал Никита

В Никитском саду…

Или есть у меня этакий шуточный цикл «Записки аптекаря», послушайте несколько его записей:

Как странно… У Ильи-гомеопата,

Как и у нас, по рупь пятнадцать вата!

– Бессмертны мы! – вскричал мудрец Агриппа.

Но обмишурился и умер он от гриппа.

Я засмеялась.

– Нравится? – спросил Заболоцкий. – Рад, что доставил вам удовольствие. Но к поэзии это не имеет никакого отношения.

Я пыталась возразить: под этими строчками не отказался бы подписаться Козьма Прутков.

– Нет, нет… – Николай Алексеевич поморщился и досадливо отмахнулся: – Стихи писать легко, поэтом быть трудно.

– Так что же, – не сдавалась я, – «служенье муз не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво»?

– Вот именно, – спокойно согласился он, явно не желая видеть моей иронии. – И заметьте: именно величаво, а не величественно. Это стихи об уважении к искусству. Уважении, которого так часто не хватает самим художникам…

Заболоцкий пронес благоговейное уважение к искусству через всю свою сложную и во многом несправедливо сложившуюся жизнь, ни разу не изменив ему. Этим уважением проникнуто всё его творчество.

И возможно ли русское слово

Превратить в щебетанье щегла,

Чтобы смысла живая основа

Сквозь него прозвучать не смогла?

Нет, поэзия ставит преграды

Нашим выдумкам, ибо она

Не для тех, кто, играя в шарады,

Надевает колпак колдуна…

Мы шли по аллейке вдоль берега моря. На серой скале, изогнувшись, отведя руки назад и приготовившись к прыжку, стояла белая гипсовая девушка.

– Очень хочется помочь ей спрыгнуть! – неожиданно весело сказал Заболоцкий. И сделал движенье рукой, словно подталкивая статую. – Насколько лучше здесь стало бы без нее.

С моря дул ветер, соленый и влажный.

Уже по возвращении в Москву Николай Алексеевич во время одной из встреч прочитал нам короткий цикл «Весна в Мисхоре», где были такие замечательные строки:

Посмотри, как весною в Мисхоре,

Где серебряный пенится вал,

Непрерывно работает море,

Разрушая окраины скал.

Час настанет, и в сердце поэта,

Разрушая последние сны,

Вместо жизни останется эта

Роковая работа волны.

…В мае 1953 года в Доме литераторов, в небольшой комнате на втором этаже, состоялся творческий вечер Николая Алексеевича Заболоцкого в связи с пятидесятилетием со дня его рождения. Народу было мало. Но зато среди собравшихся ни одного человека, который пришел бы сюда из каких-либо иных побуждений, кроме как из любви и уважения к юбиляру и его удивительному таланту. Вступительное слово сделал профессор Л.H. Степанов. Грузинские поэты прислали на самолете из Тбилиси огромный букет свежих роз. В заключение вечера Николай Алексеевич поблагодарил всех, кто пришел поздравить его, но в словах его чувствовалась горечь. Приехав спустя несколько дней в Переделкино, он сказал:

– Почти никто из поэтов не пришел на мой вечер…

Может быть, потому, что литературная судьба Заболоцкого сложилась так сложно и трудно, он был особенно чуток ко всякому проявлению признания и внимания.

За полгода до его смерти встретились мы с ним в комиссионном магазине. Это был день рождения нашего общего друга, и мы сразу поняли, что в магазин нас привела одна цель – поиски подарка.

– Нашли? – спросил Заболоцкий, не поздоровавшись.

– Пока нет. А вы?

– Нет. Но не теряю надежды.

Он засмеялся, ему нравился этот разговор, в котором главный предмет не назывался. Вдруг Заболоцкий посерьезнел, взял меня за рукав и с видом заговорщика отвел в сторону.

– Это еще не точно, – понизив голос сказал он. – Потому никому не говорите. Союз писателей Грузии представил меня к ордену Трудового Красного Знамени. И говорят, уже подписано! – Он приложил палец к губам. – Не сглазить бы! – Рот его морщила с трудом сдерживаемая улыбка.

Я так обрадовалась, что тут же в переполненном людьми магазине обняла и поцеловала его.

– У меня глаз добрый. Поздравляю.

– Благодарить, кажется, не полагается? – ласково ответил мне Николай Алексеевич.

А спустя короткое время мы увидели на экране телевизора, с каким гордым достоинством получал Николай Алексеевич Заболоцкий эту заслуженную награду.

Много было встреч и разговоров, серьезных и шуточных, грустных и задушевных. Долгие прогулки в Малеевке, Переделкине, беседы за полночь за дружеским столом. Обо всех встречах не расскажешь, хотя, наверное, в каждой из них было что-то значительное. Но чем крупнее и талантливее человек, тем скромнее он держится, тем реже «изрекает» истины.

Говорят, когда Эйнштейна спросили, где его записная книжка, он очень удивился и сказал, что никогда не носит ее с собой. «Но куда же вы записываете ваши мысли?» – не унимался докучливый репортер. «Ну, что вы, – ответил великий ученый. – Они приходят так редко!»

Но еще об одной, последней встрече хочется мне написать.

Был июль 1958 года. Приближалось 30-е число. В этот день работа откладывалась, это был наш маленький праздник. Мы старались проводить его или совсем одни, дома, или с людьми, которые были нам дороги.

– Съездим-ка мы в этот день к Николаю Алексеевичу в Тарусу, – предложил Юрий Николаевич. – Давно мы его не видели.

С нами поехала Маргарита Алигер и ее дочка Маша.

…Знойный июльский день. Небо безмятежно-голубое, но где-то на далеком горизонте сгрудились, угрожая дождем, кучевые облака. По горбатым и пыльным, поросшим кое-где травой улицам подъехали мы к небольшому домику за дощатым забором. Бородатая собачка встретила нас визгливым лаем. По крепким деревянным ступеням мы поднялись на узкий и длинный балкон, на перилах которого теснилось множество горшков с крупными лиловыми фиалками.

Мы не предупредили Николая Алексеевича о своем приезде, и он поначалу встретил нас немного растерянно – видно, оторвали от работы. Долго вглядывался сквозь толстые стекла очков своими близорукими глазами, но вот узнал, улыбнулся, обрадовался, протянул руку.

– Просто так – взяли и приехали? – с веселым недоверием спросил он. – Вот молодцы!

Он быстро набросил поверх белоснежной, с распахнутым воротом, рубашки куртку от полосатой коричневой пижамы и, как мы ни уговаривали его, что на дворе жарко, педантично застегнул ее на все пуговицы.

– Я сегодня один, все мои в Москву уехали, – сказал он смущенно. – Может, чаю напьемся?

Но мы отказались от угощения.

– Собирайтесь, Николай Алексеевич, поедемте с нами в Поленово… – сказала я.

Заболоцкий как был, в пижаме и тапочках на босу ногу, сел в машину Мы спустились к реке, перебрались на пароме через Оку Потом осматривали поленовский музей, подолгу стояли возле окон, откуда открывались виды, один прекраснее другого: синие дали, зубчатая кромка леса, скрепляющая небо и землю, изгибы реки.

В пустой и оттого гулкой мастерской художника – огромное, во всю стену полотно «Христос и грешница». Мы долго молча рассматривали ее.

– Фарисеи, – нарушая тишину, раздался задумчивый голос Заболоцкого. Он указал в угол картины. – «Спасибо тебе, Господи, что ты не создал меня таким мытарем, как он…» Кажется, такими словами начинали эти евангельские чистоплюи свой день? – И грустно добавил: – Ханжество и мещанство – едва ли не самые страшные людские пороки! Избавится ли когда-нибудь от них человечество?..

Слушая его, я снова с невольным уважением подумала о том, как верен он своим убеждениям. В ранней молодости, раз вступив в войну с фарисейством и мещанством, пронес поэт ненависть эту через всю жизнь.

Побродив по парку, мы вышли из усадьбы. Небо заволокло, стало жарко и влажно, вот-вот начнет накрапывать дождик. Мы завтракали в душном предгрозовом лесу, разложив еду прямо на траве.

– Помните собачку, что встретила вас у ворот? – вдруг неожиданно спросил Николай Алексеевич. – Маленькая такая, с бородкой… – И он прочел с грустной усмешкой:

Целый день стирает прачка,

Муж ушел за водкой.

На крыльце сидит собачка

С маленькой бородкой.

Целый день она таращит

Умные глазенки,

Если дома кто заплачет —

Заскулит в сторонке…

Он молчал, задумавшись. Мы, смеясь, похвалили стихи, думая, что это одно из тех шуточных стихотворений, о которых Заболоцкий говорил, что они не имеют отношения к поэзии.

Только после смерти Николая Алексеевича прочла я грустные стихи «Городок» – про девочку Марусю, про собачку с маленькой бородкой и прачку, у которой пьяница-муж:

В тот день плохо было в Тарусе не только девочке. Плохо было и самому Николаю Алексеевичу. Он шутил и смеялся, пил свое любимое «Телиани», декламировал строки Мандельштама:

Но из глаз его не уходила напряженная тоска. Время от времени он принимал валидол и жаловался на боли в сердце. Потом вдруг забывался (или старался заглушить внутреннюю непреходящую боль?) и начинал с увлечением рассказывать о новой своей работе – переводе на русский язык «Нибелунгов».

Пожалуй, я впервые слышала, чтобы Заболоцкий так подробно и много говорил о своей работе. Обычно, если он и рассказывал – о переводе ли «Слова о полку Игореве» или сербского эпоса, – то говорил об этом вскользь, словно боялся утомить собеседника. Но, видно, мысль воплотить на русском языке гениальный текст «Нибелунгов» целиком завладела им, и он готов был всё подчинить этой новой огромной работе.

– Думаю прожить в Тарусе зиму, – медленно, словно размышляя вслух, говорил Николай Алексеевич. – Здесь хорошо работается. А что остается людям в моем возрасте, кроме работы? Когда-то я терпеть не мог загородного житья. Смеялся над домашними, если весной начинались поиски дачи. Зачем дача? Выключим свет, телефон, газ, воду. Будем готовить на керосинках, купим свечи, умываться станем во дворе, поливая друг другу на руки из кувшина. А по телефону можно звонить из ближайшего автомата. Чем не дачное житье? – Он засмеялся, но невеселый это был смех. – А теперь вот к земле тянет. Старость, что ли? – И снова застенчивая улыбка мелькнула у него на губах.

Мы вернулись в дом, где он жил, долго пили чай на длинном балконе, собачка с маленькой бородкой вертелась возле наших ног. Но как ни бесконечны дни подмосковного лета, и они подходят к концу. Небо побледнело, а на западе обозначилась золотая полоска, тучи ушли, так и не пролившись дождем.

Николай Алексеевич вдруг стал настойчиво уговаривать нас заночевать в Тарусе – видно, не хотелось оставаться одному. Но нам пришлось уехать. Он вышел за калитку проводить нас. Мы обнялись.

Оборачиваясь, я еще долго видела, как он стоит в полосатой своей пижаме, застегнутой на все пуговицы, в тапочках, задумчиво глядя вслед удаляющейся машине.

Больше я его никогда не видела. 14 октября 1958 года в Ялту, где мы тогда жили, пришла телеграмма с известием о скоропостижной кончине Заболоцкого. Мы получили ее под вечер, вернувшись с далекой прогулки, и до поздней ночи, оглушенные, молча сидели на балконе. Мысль о том, что истинные поэты не умирают, не утешала…

23

Вот оно и пришло – материальное благополучие. Пришло не потому, что мы заботились об этом, а потому, что Юрий Николаевич трудился. Неустанно и самозабвенно. Это был любимый труд, без которого немыслима жизнь, не ради заработка, а ради самого процесса. Такой труд доставляет наслаждение, взамен берет всё: силы, здоровье, жизнь.

Конечно, у нас нет Ясной Поляны, но зато есть арендованная у Литфонда дача в три комнаты. И как хорошо, что наша комната наверху! Пусть в ней только десять метров и скошены потолки, но зато она совсем такая, о какой мечтали мы в ту далекую первую ночь сорок второго года, когда у нас ничего не было – ни кола, ни двора, ни воспоминаний. И деревья за окнами такие, какими мы вымечтали их: красноватые весной, зеленые летом, голубые зимой. Просыпаясь утром, мы спрашиваем друг друга:

– А может, тогда, ночью, нам показали именно эту комнату?

– Вручили ордер, – смеется Юрий Николаевич, – только въезда пришлось дожидаться долго, ровно десять лет!

Десять лет. А нам кажется, что всё это произошло вчера. Каждый вечер засыпаем мы, влюбленные друг в друга, и, просыпаясь, радуемся, что впереди целый длинный день, который можно провести вместе. Это была та полнота и острота счастья, которую ощущаешь ежеминутно и только порою, словно опоминаясь, спрашиваешь себя: да может ли такое быть? И не знаешь, кому говорить спасибо за то, что с тобой происходит.

Только вот со здоровьем у Юрия Николаевича не ладилось. Работа над трилогией забирала все силы. Бывали периоды, когда он усталый, измученный поисками и неудачами, заболевал и по несколько дней не подходил к письменному столу. Прочитав повесть Хемингуэя «Старик и море», он сказал мне:

– Старик – это я, а рыба – мой роман, который я тяну, тяну. Хватит ли сил?

Бывали счастливые периоды, он писал целыми днями. К вечеру вставал из-за стола разбитый и усталый. А утром, в шесть часов, открыв глаза, я уже снова видела его, склонившегося над рукописью.

…Был теплый, солнечный, летний день. Воскресенье. Юрий Николаевич как обычно с шести утра работал, и когда около часу я зашла к нему в комнату, чтобы позвать погулять перед обедом, он с неудовольствием взглянул на меня.

– Хорошо работается, не хочется отрываться.

Увлеченный работой, он не замечал усталости, но теперь, едва оторвавшись, сразу почувствовал ее.

– Спина болит, – сказал он, усмехаясь и поднимаясь с кресла. – И ноги затекли.

Мы вышли за калитку. Пройдя несколько шагов, столкнулись с группой молодых людей и девушек. Они шли по дороге, громко разговаривая, видимо, приехали из Москвы, чтобы провести за городом воскресный день. Девушка в пестром крепдешиновом платье назидательно говорила своим спутникам:

– Видите, какие дворцы понастроили! Недавно я в Ясной Поляне побывала, там дом куда скромнее. Эти живут получше графа, а что пишут?

Я взглянула на Юрия Николаевича. Он побледнел от обиды, на лице его выступили боль и смущение.

Конечно, Льва Толстого среди переделкинских жителей нет, но его нет и на всем земном шаре. Ленин сказал про Толстого, «что это шаг вперед в художественном развитии человечества». Сколько их было, таких шагов? Гомер – Шекспир – Толстой? Но разве смогли бы появиться эти гении, если бы ежедневно и ежечасно не трудились скромные рядовые армии Искусства, преданные, честные и бескорыстные?

Так было обидно слушать рассуждения незнакомой женщины, что не успел Юрий Николаевич остановить меня, как я подошла к гуляющим и попросила их пройти в дом. Они были удивлены, однако послушно последовали за мной. Я показала им две маленькие комнаты внизу, где располагались пятеро детей, бабушка и няня и в одной из которых была столовая. Потом мы прошли наверх, в комнату, служившую одновременно кабинетом и спальней. Наши неожиданные гости с невольным уважением рассматривали большой письменный стол, заваленный рукописями, длинный вдоль стены стеллаж, где разложены папки с материалами. Я показала им полку с книгами, написанными Юрием Николаевичем, я рассказала им… Впрочем, не буду повторять, что говорила этим незнакомым людям в горячке обиды. Но, уходя, один из них сказал смущенно, почесывая затылок:

– Вы, товарищ Либединский, не сердитесь! Это она так, для красного словца. Образованность свою показать хотела. – И он кивнул в сторону девушки, которая с таким жаром утверждала, что многокомнатный дом в Ясной Поляне куда скромнее сборных переделкинских домиков.

Я не собираюсь давать художественную оценку произведений Либединского. Я люблю его, люблю его работу, люблю его книги. А любовь – необъективный советчик. Но я была многолетним свидетелем, как напряженно, в буквальном смысле слова не щадя себя, он работал. Такой труд не может не вызывать уважения. Последние романы Юрия Николаевича «Зарево» и «Утро советов» мне приходилось перепечатывать по двенадцать – четырнадцать раз. Когда рукопись попадала ко мне после очередной правки, на ней не было живого места.

И все-таки Юрий Николаевич никогда не был доволен последним вариантом. Когда трилогия была закончена и вышла из печати, он сказал мне:

– Я чувствую, что книги мои во многом несовершенны. Но сейчас не могу ничего сделать. Они должны несколько лет полежать. Ты приготовишь мне расклейку всех трех томов, и я буду безжалостно резать и сокращать их. В общем, отредактирую.

А редактор он был превосходный. Есть много писателей, которые навсегда с благодарностью запомнили, как Юрий Николаевич работал с ними над их первыми книгами. Так работал он с Александром Фадеевым над его первой повестью «Разлив», и в одной из своих последних статей Фадеев написал, что его первая повесть попала «в добрые руки Либединского».

Назад Дальше