Так в свое время помог Юрию Крымову, и тот не раз с благодарностью вспоминал об этом в своих письмах. Так помогал он многим писателям – и русским, и пишущим на языках братских народов.
24
Когда она подкралась, эта сердечная болезнь? Ведь врачи твердили одно: «Что-что, а сердце у вас здоровое, можете хоть в летчики идти». Так мы и жили в этой счастливой уверенности.
1955 год. Весной мы уехали в Коктебель. Красные, легко облетающие маки, неповторимые коктебельские закаты и восходы, густое ночное небо, пестрые камешки. Мы совершали далекие прогулки. Юрий Николаевич ходил по горам хорошим легким шагом.
В июле 1955 года закончен, сдан в издательство последний роман трилогии. Мы уезжаем с друзьями – Кавериными, Атаровыми, Маргаритой Алигер – в большое автомобильное путешествие по Прибалтике. Цветущие липы на вымощенных плитами улицах Витебска, белый Святогорский монастырь и маленькая белая луна над могилой Пушкина, тихая Сороть и заветная дорога в Тригорское… Древние храмы Пскова и узкие улочки старой Риги, развалины Калининграда, Вильнюс. Переулки, по которым бродил Мицкевич. Новый, отстроенный после войны Минск.
Сколько новых впечатлений! Юрий Николаевич весел и оживлен, ни одной жалобы на усталость.
И вдруг 20 сентября тяжелый сердечный приступ. Приехал профессор Вовси, долго слушал сердце без стетоскопа, приложив ухо к груди. Разговор на лестнице:
– Вы уложили его за пять минут до инфаркта. Что я могу сказать? Сердце, как старая калоша, может проработать десять лет, а может – три дня. Сделайте так, чтобы, соблюдая осторожность, он не замечал, что болен, и жил так же, как до болезни. Для сердечных больных лечение должно быть незаметно.
Главная проблема – это проблема улыбки. Превратите лечение в игру…
А на другой день звонок Фадеева. Откуда он узнал? Меня всегда поражала эта его способность узнавать о наших бедах. Мы могли не видеться месяцами, но стоило кому-нибудь из нас заболеть или случиться какой-нибудь неприятности, как тут же появлялся Саша или раздавался его звонок. Пока он был жив, меня не покидало ощущение, что где-то существуют его добрые сильные руки, которые в минуту самого тяжкого горя поддержат и помогут. Вот и сейчас…
Когда мы виделись в последний раз? Перед поездкой в Крым? Он шел тогда по шоссе один, в расстегнутом пальто, без шапки, широко шагая и глядя куда-то вдаль. Было в его фигуре что-то упрямое, мальчишеское. Мы резко затормозили машину. Юрий Николаевич выскочил к нему. Они обнялись, и я только слышала, как Юрий Николаевич твердил:
– Я не могу с тобой поцеловаться, у меня грипп, я не могу с тобой поцеловаться…
– Не верю в микробов, – донесся до меня шутливый Сашин голос. Он крепко поцеловал Юрия Николаевича и подошел к машине. – Ты здесь? Я-то думаю, неужели Юра один? А я вот из санатория сбежал… Не говорите никому, что меня видели. Никто не знает…
– Зачем же ты сбежал? – изумилась я. – Ведь тебя там лечили?
– Э, тюряга! – Он махнул рукой. – Чего меня лечить? Я здоров. А вы куда собрались?
– В Крым.
– Прямо отсюда? – Он засмеялся высоким звонким смехом, пригладил обеими руками волосы. – Я с вами! Возьмете? – И опять что-то озорное мелькнуло во всем его облике, он стал похож на высокого мальчишку.
А потом он зашел к нам 17 августа, поздравить Сашку с днем рождения. Они сидели с Юрием Николаевичем на террасе, ели арбузы и разговаривали так, как разговаривают очень близкие люди, перескакивая с одного предмета на другой и понимая друг друга с полуслова. И в разговор о сегодняшних днях, о литературных делах всё время вплетались воспоминания о двадцатых годах, о лете, проведенном в Сокольниках, о молодости, друзьях.
– Почему ты не кончаешь «Последний из удэге»? – спросил его Юрий Николаевич.
Саша нахмурился и сказал с раздражением:
– Да ты что, думаешь, что я скоро умру, что ли? Вот кончу «Черную металлургию» и допишу «Удэге»…
Мы пошли провожать его и долго ходили по темным неосвещенным переделкинским аллейкам, никак не могли расстаться.
…И вот я слышу в трубке его встревоженный и заботливый глуховатый голос:
– Лида, что случилось? Инфаркт?
– Инфаркта нет, но состояние тяжелое.
– Дай мне его к телефону.
– Нельзя.
– Почему нельзя, позови, ведь инфаркта нет!
– Нельзя.
– Может, нужна больница?
– В больницу не отдам.
– В общем-то правильно. На днях заеду. Прочти ему «Литературку», я о нем написал, ему будет приятно…
Заехать Фадееву так и не пришлось, через два дня его самого отправили в больницу.
Осень и зима проходили в непрестанной тревоге, болезнь то отступала, то наваливалась вновь. В декабре, выйдя из больницы, Саша позвонил нам. На этот раз Юрий Николаевич смог подойти к телефону. Саша подробно расспросил о здоровье и вдруг сказал:
– Смотри, не доводи себя до инфаркта. Надо беречься, ведь мы стали старые…
Старые! Они никогда не говорили так о себе, да они и не были никогда стариками, люди этого благородного поколения. Саша Фадеев рассказывал Юрию Николаевичу, что у него был И.С. Макарьев, литературный критик, несправедливо осужденный и вновь вернувшийся после семнадцатилетнего отсутствия. Он рассказывал о мужественном поведении Макарьева в лагере и, как всегда, когда говорил хорошее о людях, радовался, и в голосе его слышались слезы…
25
Новый 1956 год встретили мы, как всегда, дома, в тихом семейном кругу. А потом шумная детская елка, с подарками и стихами, воздушными шарами и бенгальскими огнями.
И еще один праздник – наконец-то после двадцатилетнего перерыва вышли из печати повести Либединского «Неделя» и «Комиссары». Вышли в урезанном виде. Из «Недели» выбросили письмо коммуниста Климова о жестоком расстреле белогвардейцев коммунистами. Многие трагические события в нашей истории были интуитивно предугаданы молодым писателем. В «Комиссарах» сильно приглажена политическая борьба, разгоревшаяся в партии на переходном этапе от военного коммунизма к НЭПу. Сокращения и переделки, сделанные по категорическому настоянию редакции, изрядно омрачали Юрию Николаевичу радость нового издания.
– Может, не должен я идти на эти, мягко говоря, «доработки»? Но человек слаб, мне так хотелось дожить до того времени, когда первые мои книги снова обретут читателя.
И читательские письма стали приходить одно за другим. Писали и те, кто читал эти книги в юности, изучал в школе и теперь радовался их второму рождению, но были письма и от молодых людей, для которых даже в урезанном виде книги эти открывали неведомую им возможность политических дискуссий, идейных разногласий.
Однако, невзирая на все праздники, состояние здоровья Юрия Николаевича по-прежнему оставляло желать лучшего. Правда, он теперь гораздо меньше времени проводил в постели, на несколько часов садился за письменный стол, и врачи даже разрешили выходить на улицу. Вот мы и выходили посидеть в скверике возле нашего лаврушинского дома. Кончался февраль. В Кремле шел XX съезд партии.
Мы возвращались с очередной прогулки. Юрий Николаевич медленно поднимался по ступенькам подъезда, когда возле нас остановилась машина и из нее вышел Валентин Катаев. Он был бледен и взволнован. Увидев Юрия Николаевича, он, не здороваясь, быстро проговорил:
– Такое творится, такое… Не знаю, как мы из всего этого выйдем. Даже чисто внешне… – И махнув рукой, скрылся в подъезде.
– А ведь он со съезда, – в тревоге заметил Юрий Николаевич.
Вечером пришла Валерия Герасимова.
– Развенчан Сталин! – радостно прокричала она с порога. – Юра, это ведь как Февральская революция!
Вскоре в партийных организациях стали читать доклад Хрущева «О культе личности и его последствиях». Юрий Николаевич рвался в Союз писателей, чтобы вместе со всеми ознакомиться с докладом. Но врачи стояли стеной и не разрешали: боялись неизбежного волнения, пугали, что сердце может не выдержать. И тогда Юрий Николаевич позвонил в партком. Ему пошли навстречу и разрешили прочесть письмо дома. Я поехала к секретарю партийной организации, мне был вручен заклеенный конверт, а в нем брошюра в красной обложке – доклад Хрущева.
– Даем на несколько часов, – сказали мне. – Сегодня же привезите обратно. И чтобы не было посторонних…
Юрий Николаевич ждал меня с нетерпением, без конца глотал нитроглицерин.
– Будем читать вслух, – решительно сказал он. – Позвони Каверину и Атарову, пусть придут, послушают. (Мы жили в одном доме.)
– А можно? – спросила я, запуганная секретарем.
– Каверин – прекрасный писатель! И он должен знать, что происходит в стране, о которой пишет! – с несвойственным ему раздражением вдруг сказал Юрий Николаевич. – И Атаров тоже… Я вообще не понимаю, что это за тайны мадридского двора. Речь идет не только о Сталине, речь идет о всей прожитой нами жизни…
…Я кончила читать. Все молчали. Долго молчали. Выразить словами то, что было пережито за время чтения, было невозможно. Да, о многом догадывались, о многом знали. Но как о многом не догадывались и как о многом не знали! И теперь вот так собранное вместе, впервые сформулированное не кем-нибудь, а новым руководителем партии, это оглушало. Нужно было время, чтобы всё осмыслить. В тот день никто ничего не обсуждал. Говорили о чем угодно, только не о докладе.
…Я кончила читать. Все молчали. Долго молчали. Выразить словами то, что было пережито за время чтения, было невозможно. Да, о многом догадывались, о многом знали. Но как о многом не догадывались и как о многом не знали! И теперь вот так собранное вместе, впервые сформулированное не кем-нибудь, а новым руководителем партии, это оглушало. Нужно было время, чтобы всё осмыслить. В тот день никто ничего не обсуждал. Говорили о чем угодно, только не о докладе.
А когда вечером мы остались одни, Юрий Николаевич сказал:
– Как мне нужно сейчас видеть Сашу Фадеева! Но это невозможно, я болен, он в больнице. Ведь он даже на съезде не был. Как он? Когда на своем пятидесятилетии он клялся в преданности Сталину – делу его, имени его, знамени его, он не лгал, он говорил это от всей своей израненной души. Он олицетворял в этом имени то дело, которому присягнул в пятнадцать лет, вступив в партию. А ведь так, как ему доставалось от Сталина, может быть, никому не доставалось. Помнишь хотя бы, как Сталин и Ягода мирили его с Авербахом?
Я слышала эту историю от Фадеева не один раз и помнила ее очень хорошо. Этот эпизод был как болячка у него на сердце. А дело заключалось вот в чем…
После постановления ЦК о ликвидации РАППа, в апреле 1932 года, в этой организации произошел внутренний раскол. Одни выступили в поддержку постановления – среди них были Фадеев и Либединский, другие были несогласны с постановлением, и, может быть, главным из них был Леопольд Авербах. До этих пор Фадеева, Либединского и Авербаха связывала тесная дружба. Однако споры и разногласия зашли так далеко, что, желая оставаться до конца принципиальными, Фадеев и Либединский решили порвать с Авербахом личные отношения. (Не берусь судить, правильным ли это было.) Весть о разрыве дошла до Горького, последнее время благоволившего к Авербаху, и вызвала его недовольство, а через Горького и до Ягоды, который был вхож в его дом. Впрочем, Ягода мог это узнать и от своей жены, сестры Авербаха.
В один из выходных дней Фадеев получил приглашение на дачу к Ягоде, находившуюся неподалеку от станции Внуково по Киевской железной дороге. Фадеев поначалу долго отказывался, но за ним была прислана машина, и пришлось ехать. Ему дали понять, что, возможно, на даче будет товарищ Сталин. И действительно, приехав на дачу, Фадеев увидел Сталина. С Фадеевым он даже не поздоровался. Сталин смотрел молча, чуть усмехаясь в усы. И, когда собравшихся уже пригласили к столу, Сталин подошел к Фадееву и вдруг сказал:
– Ну зачем же ссориться старым друзьям, Фадеев? Надо мириться…
Авербах стоял напротив (дело происходило на садовой дорожке), возле него – Ягода.
– А ну, протяните друг другу руки, – сказал Сталин и стал подталкивать Фадеева к Авербаху. Ягода поддержал его:
– Помиритесь, друзья! – и легонько подтолкнул Авербаха.
Фадеев стоял молча, опустив руки, но Авербах шагнул к нему, протянув руку.
– Пожмите руки! – уже твердо проговорил Сталин, и рукопожатие состоялось. – А теперь поцелуйтесь, ну-ну, поцелуйтесь, – настаивал Сталин.
Они поцеловались. И тогда Сталин, махнув рукой, брезгливо проговорил:
– Слабый ты человек, Фадеев…
«Я плохо помню, что было потом, – заключал свой рассказ Фадеев. – Помню только, как я бросился бежать по саду, перемахнул через забор и пешком ушел в Москву. Впрочем, меня никто не пытался вернуть…»
А сколько их было, таких «эпизодов», больно ранящих, нет, не самолюбие, а душу!
Через несколько дней Юрий Николаевич послал Фадееву в больницу свои книги «Неделя» и «Комиссары». В скором времени от Саши пришло письмо (последнее письмо!). Оно было напечатано на машинке, а внизу приписано его ясным почерком:
«Спасибо за “Неделю”, это уже история, а для нашего поколения это наша молодость и первая любовь…»
26
В конце апреля мы поехали в Ленинград. Юрий Николаевич должен был принять участие в совещании молодых ленинградских писателей, но на следующий день после приезда он заболел воспалением легких. В Ленинграде он собирался непременно встретиться с Михаилом Михайловичем Зощенко, чтобы договориться о дальнейшей работе над переводами национальных писателей.
Через несколько дней, когда спала температура, он попросил меня:
– Позвони Михаилу Михайловичу, скажи, что я болен, может, он зайдет к нам в «Европейскую»…
Я позвонила.
– Я с удовольствием зайду, – ответил мне Зощенко. – Только имейте в виду… – Он многозначительно помолчал. – Ведь меня в «Европейской» все знают…
Горький смысл его слов не дошел до меня, и я продолжала бодрым голосом настаивать:
– Вот и хорошо, что знают, приходите обязательно!
– Нет-нет, – мягко возразил Зощенко, – пожалуйста, прошу вас, передайте мои слова Юрию Николаевичу.
Выслушав меня, Юрий Николаевич горестно воскликнул:
– Узнаю его деликатность! Он боится скомпрометировать меня своим приходом. До чего же надо довести человека! Скажи, что я очень жду его, и как можно скорее…
Михаил Михайлович пришел к нам. При деловом разговоре их я не присутствовала. А потом мы вместе обедали, он просидел у нас несколько часов, и я счастлива, что мне пришлось так близко видеть этого замечательного писателя и честнейшего человека.
А когда он ушел, Юрий Николаевич рассказал мне, что говорил Михаилу Михайловичу о том, как хорошо бы ему переехать в Москву, что уверен: его литературные дела в Москве наладились бы гораздо быстрее, там много людей, которые его любят.
– И знаешь, он не возражал. Ведь у него там такой друг, как Каверин, который все эти годы поддерживал его и морально, и материально. Я обещал, что, вернувшись в Москву, немедленно встречусь с Фадеевым и попрошу его помочь осуществить переезд, ведь сложностей, даже чисто бытовых, будет немало…
27
Май в 1956 году стоял пасмурный, сухой и холодный. Снег сошел, а трава не росла, земля была голая, коричневая. Почки на деревьях набухли и не могли развернуться, в воздухе что-то томительное и напряженное. Юрий Николаевич чувствовал себя плохо: малейшее похолодание вызывало сердечные спазмы, боли в сердце, спине, левой руке. Грудная жаба…
Мы жили на даче, изредка выезжая в город по делам. 11 мая в Союзе писателей состоялась встреча писателей с работниками архива Октябрьской революции. Юрий Николаевич сам пойти не мог, был слишком слаб. Он попросил меня подробно записать всё, что будет рассказано на этой встрече, и узнать, нет ли в архиве материалов, которые смогут пригодиться для его работы.
Вернувшись домой, я застала у нас И.С. Макарьева.
Вечером по дороге на дачу Юрий Николаевич сказал мне:
– Знаешь, Макарьев говорит, что у Саши плохо с печенью. Он уже в Переделкино, вышел из больницы. Завтра с утра навещу его. Редко мы видимся, а ведь годы идут, сколько их еще осталось?
Для здорового человека ходьбы от нашей дачи до фадеевской минут десять – пятнадцать. А мы шли около часу – так медленно ходил Юрий Николаевич после болезни. Правда, с нами были дети, они выискивали в канавах первые желтые безлистые цветы, и мы подолгу стояли, поджидая их, Юрий Николаевич считал, что мы идем так медленно именно поэтому. Он даже сказал мне с гордостью:
– Видишь, как я стал хорошо ходить! Скоро, наверное, совсем поправлюсь!
Проводив его, я повела домой детей, условившись, что через час зайду за ним. Но когда я вернулась, он вышел ко мне и сказал:
– Саша сегодня плохо спал ночь. Утренняя работа не клеится. Просит тебя тоже зайти!
Мы прошли в маленькую комнатку младшего сына Фадеева – Миши. Подняться в кабинет на второй этаж Юрий Николаевич не мог – сердце не позволяло.
Саша встал мне навстречу. Он был в старенькой застиранной пижаме. Я смотрела на его шею, коричневатую, изрезанную глубокими морщинами, как у старых русских крестьян, на его руки – большие и красноватые, с огрубевшей кожей, и вспомнила, как он сказал зимой Юрию Николаевичу: «Мы стали старые…» Да, он очень постарел!
Но вскоре это первое впечатление прошло. Мы заговорили о детях, о школе, об учителях. Я рассказала, как недавно меня вызывали в школу и сказали, что влепили нашей дочке Лоле двойку за поведение. «Почему?» – удивилась я. «Она написала сочинение и после каждой фразы поставила вопросительный знак!» – с возмущением ответила учительница. Вернувшись домой, я спросила Лолу, зачем она так сделала. «Но ведь я не знаю, может быть, всё, что написано в сочинении, неправда, – ответила Лола. – Там написано: “Ярко светило солнце”. А я не знаю, светило оно или нет. “Лиса бежала за зайцем”. А может, она не бежала…»
Саша рассмеялся и с увлечением стал рассказывать о Владивостокском коммерческом училище, о том, какие в его детстве были учебники – краткие, ясные.
– А скольким языкам нас учили! – воскликнул он. – Я даже японский изучал. Теперь, правда, подзабыл. Но когда был в Японии, мог читать вывески, заголовки газет и журналов.
– Недавно я была в кино, – сказала я, – и при мне в фойе спорили два человека. Один утверждал, что он и при жизни Сталина всё понимал, а другой честно признавался, что искренне во всё верил, и потому ему теперь гораздо тяжелее.