Столешница столетий - Золотцев Станислав Александрович 10 стр.


А то немногое, что я успел всё-таки услышать от неё — то я ещё должен рассказать. Настанет час…

И, может быть, если не самое главное, то самое сокровенное из этих моих размышлений над понятием «родова».

…Вот вспоминается мне лицо той же тётки моей, Нины Завариной, отмеченное и яркой, и броской красотой славянки, светящееся и духовной силой, и волей. Но прежде всего тут вспоминается другое слово — страсть! Да, именно страсть первенствовала и главенствовала в облике этой незаурядной женщины — но и во всей её жизни тоже. Будь иначе, не стала бы она ни десантницей, ни партизанкой, бравшейся за самые рисковые дела. Но и выполняя одно из опаснейших этих дел, не подошла б на рынке к матери своей, чтоб хоть на миг взглянуть в родные глаза после нескольких лет разлуки, даже самой оставшись неузнанной… Но страсть была основой и её женской натуры, жаркой, жертвенной, безоглядной в любви. Оттого-то столь непросто складывалась у Нины Ильиничны её личная жизнь, её семейная стезя. По её же собственному признанию, женская судьба её несколько раз была «через колено переломана». Вот потому-то и оборвался взлёт её успешной и многообещающей карьеры партийного работника, что она предпочла высокому функционерскому креслу счастье жить с любимым человеком. Позднее счастье — на исходе пятого десятка… Ну и что странного! Именно тогда, в те годы, помнится, лицо этой волевой женщины преобразилось: отвага бывшей десантницы и отчаянность бывшей партизанки как бы на второй план в нём отошли, уступив место выражению счастливой любви, воплотившейся страсти любовной. И вспоминается озорная присказка моей тётки: «Без тёплого мужичка в постели бабе хошь какое высокое кресло подавай — оно ей ледяным будет!..»

Но и когда из глубин памяти являются мне лица других родственниц, ближних и дальних, лица женщин из времён моего детстиа и подростковых лет, то нынешними своими глазами я отчётливо вижу и различаю в них то, что ребёнком мог лишь разве что подсознательно ощущать. Мне ясно видится та же самая печать страсти, да! страстности, страстного и неистребимого желания женщины любить и быть любимой. Нет, не была тут исключением бывшая партизанка из нашей родовы, пренебрегшая высокой горкомовской должностью ради возможности наконец-то (причём немало тогдашних пакостных преград одолев) осуществить это желание… Мне скажут: мол, как же! в сталинское-то суровое время, в жёсткие пятидесятые, да ещё и в полупатриархальной провинции, в крестьянско-мещанской среде — какие уж там могли быть любовные страсти?! Но вот передо мной, как наяву, лица женщин, среди которых я тогда вырастал, и потому я отвечаю с неколебимой убеждённостью: такой страстной жажды любви — и такого жизнелюбия вообще — как на лицах тех действительно простых и трудовых жительниц древнерусского края, переживших и превозмогших лихолетье самой страшной из всех войн, словом, такой страсти не запечатлевалось более в последующих поколениях.

…Да, страсть земная, да, грешная, греховная, плотски-чувственная — как хотите, так и зовите её. Да, обязательно подразумевавшая жарчайшее желание близости с любимым человеком. А, значит, и желание завести с ним детей, жить с ним семьёй, строить с ним дом и обихаживать его вдвоём. И вообще — жить. Вот чем была она, та страсть.

…А не жила бы она в людях, одолевших мировую погибель, в людях, чьи тела и души уцелели в смертоносном пламени войны, — разве принялись бы они столь страстно возрождать свою землю, поднимать свои грады и веси из руин и пепла?! Не будь в них этой страсти — не было бы и нас, моего поколения, детей фронтовиков. Но эти люди, в окопах и в тылу добывшие Великую Победу, так хотели жить и радоваться жизни, как, наверно, никто из людей, до них населявших планету. Они знали и чувствовали: каждому из них выпала огромная удача — остаться живыми в битве с нашествием. И потому для них послевоенная жизнь — со всеми её лишениями и тяготами, со всеми грозными суровостями тогдашнего государства — сама по себе была счастьем. Была и долгое время ещё оставалась продолжением победного счастливого мая. И они страстно желали жить во всех смыслах этого глагола. И жить для них означало — любить…

Это только сейчас, в недавние годы мне стало предельно ясно, когда меж людьми загустел угарный чад безлюбия, равнодушия и отчуждения, когда жизнь стремительно стала превращаться в выживание, это только теперь мне, согласно есенинской строке, на расстоянии прошедших десятилетий отчётливо увиделось то большое и главное, что составляло сущность жизни в начальную пору моей судьбы. Диву даюсь — как моінно был пронизан и насыщен мир людей, среди которых я тогда рос, говоря по-нынешнему, «энергетикой» любви!

Всё в отношениях меж людьми было напоено ею. Тут нет, поверьте, ни преувеличения, ни идеализации: ибо даже самые мутные сплетни и дрязги, самые визгливые свары и грозные ссоры, вплоть до драк — а таких «издержек» людского быта в ту пору хватало, как и во все времена — всё это имело, как правило, главную, а то и единственную точку отсчёта: отношения между мужчинами и женщинами. Зря, что ли, сельские припевки о сладких или горьких муках любви «страданиями» звались?! Ревность, неприязнь к сопернику, зависть к удачливой сопернице — последнее чаще, ведь после войны нехватка мужчин в глубинке ощущалась особенно остро. А уж на тех полях бытия, где дело касалось любви и брака, где, говоря языком античности, владычили два не самых главных, но очень влиятельных бога, Эрос (он же Амур) и Гименей, — там сей дефицит частенько доводил северную кровь до кипения. Что у молодёжи, издревле решающей эти проблемы на гуляньях и посиделках известным радикальным способом, что у семейных, когда возникала угроза адюльтера — тут тоже без этого способа редко обходились…

«Гляжу, девки, она моего Петьку под ручку подхватывает и с ним из клуба. Ну, я выскочила на крыльцо, ейную косу-то на руку так намотала — враз подол у ей замокрел, будет она помнить, сучка мокрохвостая, как чужих парней уводить!..»

«…А я ему говорю: ты на неё шары не пяль, она меня четыре года была прождавши, покуда я по морям ходил, а ты где блыкался тогда, чего тогда к Наташке не сватался? А как я вернулся, у тебя и засвербило?! Говорю, а он в ответ лыбится да скалится… Я и не выдержал: хрясь ему в сопатку!..»

«…Ты вот что, зятёк наш ронный, ты заруби себе на носу, — мы сеструху нашу в обиду не дадим! Ежли ты, брульянт наш яхонтовый, и дальше будешь по вдовам шастать, а пуще того — к Варюшке, к Софроновой девке подъезжать, мы тя по брёвнам раскатаем!

Думаешь, тесть твой, Егорыч, похилился, хворый стал, так за Настю нашу заступиться некому? Зря, что ли Настасья тебя с фронта ждала, сына вон какого сберегла, да ещё двоих тебе родила, — для чего? Чтоб ты нонче перед чужими бабами да девками своим иконостасом звенел-красовался? Очнись, Фёдор, не то, ей-Богу, мы тя стащим на конюшню да и охолостим, будешь мерином, а не жеребцом!..»

…Да, вот такие перлы гневного красноречия слышались порой во взрослом окружении моего детства. А такие слова, как «любовь», «любить», «чувства» и прочие высокие глаголы — не звучали почти никогда. Это — как и многое другое, ставшее обиходно-речевым в более поздние времена — тогда было просто не принято в нашей среде, даже между сельскими интеллигентами… И дело не в какой-то там «стерильности» нравов, не в ханжески-пуританских взглядах на сокровенные стороны жизни — таких взглядов быть-то не могло о ту пору среди жителей глубинной России, да ещё и войну прошедших. Напротив: об этих сокровенных сторонах и мужчины, и женщины в своём кругу изъяснялись очень прямо, самыми простыми, грубыми, не для печати предназначенными выражениями. Да, на чей-то слух сии словеса звучат непристойно. Но, видит Бог, ничью нравственность они тогда не оскорбляли — ибо выражали самую суть, были сущностными. Всё хорошо на своём месте и в своё время — и люди, и вещи, и слова. Те слова в устах тех людей того времени звучали уместно.

…По крайней мере, даже самые грубые из тех простонародных речений звучали стократно пристойней, чем та вонючая похабель, которая морем разливанным заполонила «коммерческие» фильмы и книги. Ручаюсь, включите «ящик» — и в течение часа вы обязательно услышите истошный зов какой-нибудь «сексапильной» лахудры: «Трахни меня! Ну, трахни же меня!» Или что-нибудь вроде этого… Вас не тошнит? Значит, у вас крепкий желудок.

Нет уж, братцы, нет, господа-товарищи, я скорее согласен хмуро усмехнуться, услышав, как во дворе моего нынешнего талабского дома хмельной земляк орёт ту же самую попевку, которую сто с лишним лет назад орали во хмелю его прадеды-мастеровые: Какая барыня не будь, А всё равно её е…ть!

Не зря же, ох, не случайно эта непечатная частушка пережила всё Двадцатое столетие, придя в него из предыдущего, и до наступившего века дожила. Да, груба, да, детям её нельзя слушать, да, нехорошо, что этот мужик ее орёт рядом с песочницей, — подо чего же точно она отражает суть людских взаимоотношений в обществе. В любом обществе — любого времени и века. Да и суть самого общества. И времени тоже…

…По крайней мере, даже самые грубые из тех простонародных речений звучали стократно пристойней, чем та вонючая похабель, которая морем разливанным заполонила «коммерческие» фильмы и книги. Ручаюсь, включите «ящик» — и в течение часа вы обязательно услышите истошный зов какой-нибудь «сексапильной» лахудры: «Трахни меня! Ну, трахни же меня!» Или что-нибудь вроде этого… Вас не тошнит? Значит, у вас крепкий желудок.

Нет уж, братцы, нет, господа-товарищи, я скорее согласен хмуро усмехнуться, услышав, как во дворе моего нынешнего талабского дома хмельной земляк орёт ту же самую попевку, которую сто с лишним лет назад орали во хмелю его прадеды-мастеровые: Какая барыня не будь, А всё равно её е…ть!

Не зря же, ох, не случайно эта непечатная частушка пережила всё Двадцатое столетие, придя в него из предыдущего, и до наступившего века дожила. Да, груба, да, детям её нельзя слушать, да, нехорошо, что этот мужик ее орёт рядом с песочницей, — подо чего же точно она отражает суть людских взаимоотношений в обществе. В любом обществе — любого времени и века. Да и суть самого общества. И времени тоже…

…Так что я не время нынешнее порицаю. Завет своего прародителя помню и соблюдаю: «Что толку время хаять? Времена — всегда одни и те же. Это с нами что-то не то деется…»

Но и отцовские слова помню: «Нас поломать-то никто не поломает, пока мы сами не поломаемся».

Так-то, ребята…

…А, кроме того, в тех грубоватых речениях, в тех далеко не изысканных словесных оборотах, коими изъяснялись ближние и дальние мои родичи, односельчане и земляки той поры, было столько всякого своеобразного и терпкого колорита, самой жизнью рождённого, столько меткости! — мудрено ли, что те высказывания запоминались сразу и навсегда, словно строки чеканных стихов. Хотя и не сразу доходили до моего ребячьего понимания.

В тупик однажды затянули меня наставления, которые втемяшил в своего молодого внучатого племянника один из моих «дедухов» (то есть, двоюродных и троюродных дедов). Мне было тогда уже лет около десяти, и меня отпустили к нему с этим самым молодым парнем; шло лето, и мне очень хотелось на озеро, а старик жил в приозёрном селе. После рыбалки и ужина меня уложили на лежанку за тёплой печкой: июнь стоял прохладный, и хозяин протопил избу. Я сразу же провалился в сон, однако вскоре проснулся от двух громких мужских голосов, доносившихся из кухни. Громко-то говорил именно «дедух», молодой родственник отвечал ему твёрдо, но негромко, хотя чувствовалось, что оба они пьют не только чай… Скоро мне стал ясен предмет их горячей беседы. Старик убеждал молодого в том, что он должен жениться только на той, которую он, «дедух», ему приглядел и уже сватает. Парень же в ответ говорил примерно так: да, девка всем хороша и пригожа, и хозяйка добрая из неё, видно, будет, но вот не по душе она мне, не по вкусу, не по нутру. Хозяин избы от этих возражений своего молодого родича взвивался боевым петухом:

— Ах, не по скусу?! Не по душе? Ишь ты какой разборчатый возрос… Лёнька, Лёнька, дурья твоя голова, ить совсем ты сопливый ещё, оказывается, стручок зелёный, а я тут с тобой, как с ровней, толкую… Не по скусу она ему, вишь ли! А ты её, что, скусил уже, что ли? Нет? ну и слава Богу, что нет, такую девку портить до венца ни к чему, — хоть я, к примеру, будь твоих годков, от такого греха не удержался бы… Да не про тот скус ты говоришь, Леонид! Я тебе таку ладну деваху нашёл! — нойма таких, считай, уже и нетути, да и даве, в мои года, немного было. Сам же сказал: и личьём приятна, и руками быстра, и опрятна, дух от неё добрый без всяких там помад и пудер — и отец-мать, и весь корень ихний такие же. Вот на что я глядел, когда её тебе высматривал, вот тебе тот самый скус, чтоб семью заводить, брат ты мой! А всё прочее — это не скус, это… так, баловство… Ну и тут, однако, чтоб с бабой в этот самый скус войти, с ней же ведь пожить надо, чтобы и ты сам ей скусным стал, но ить такое ж в семье, в доме делается. А в лопухах да впопыхах — тут не до скусу!

…Ты понимай, внучок, знаю, про что говорю, в этих делах давно уж пихаюсь. Ведь сам знаешь — я уж с третьей жонкой живу, и кажная новая прежней слаже! Хоть и первая моя, Анфиска, ух, горяча была, изба у нас с ней по ночам ходуном ходила — во как мы с ей друг дружку баловали, куды там твой скус! Да вот прибрал её Христос — вторыми родами от горячки померла… А уж другая жонка, Лизавета, так всем взяла: так телесна была, прям-таки током титьки ейные ударяли, и такая, вишь ты, жалостна да заботлива — и моих от Фиски дитят взростила, и двойню сама родила. И ещё б родила, да последняя война не дала. Погибла моя Лизанька под траком танковым, раздавили её, сволочи, когда на Талабск пёрли… Ладно ещё, что детишки с ей не сгинули, бабка твоя, Лёля, дай ей Бог здоровья, брата моего Михаила жонка, всю войну их у себя держала… А я с войны пришедши был токо что не на костылях, еле можаху, думавши было — зачахну, заморюся с двумя младшенькими моими, — ну, слава Богу, старшие их ростить принялись. Вот и гляжь, Лёнька, что значит, когда детей не один и не два, как нойма у вас мода пошла… А тут и Татьяна с того берега на нашем появилась — и в одночасье мы друг другу глянулись. Это уж мне, точно, последняя милость боженькина: и детве моей не мачехой, а ронной стала, и грамотна, сельсоветом правит, и разносолы стряпает, каких я допреж не едал… И вот тебе, внучок, про твой скус-то последнее, я ить уж и не мыслил посля контузий своих, что к полюбовному делу пригоден буду, по первости-то Татьяне от меня радости никакой не доставалося, ан год-другой прошёл — и таким прытким я с ей заделался, сам себе часом дивлюсь! Зря, что ль, на старости-то лет обратно батькой стал: вот, Митька, дядька твой, тебя на пятнадцать годков помлаже — чудеса!.. Это вы с Шуркиным мальцом в гостях пойма, дак Татьяна спит, а не будь вас — рази дал бы я ей дрыхнуть, да ни в жисть! А ты мне тут — про скус…

Эх, Леонид, да только та баба твоя по настоящему-то, которая тебе детей рожает, кашу варит да спит с тобой кажную ночь; которая когда-либо над могилкой твоей выть будет… али ты над ейной, не дай Бог. А всё прочее — вода в решете да песок скрозь пальцы. Знал бы ты, парнишка, скоко у меня того песку перебывало, когда шинельку носил, но войнам ходил — сам я со счёту сбившись! Атолку? Ещё на той, на первой войны с германцем я и австриячек мял, и немок подминал, и румынок заваливал… На гражданской татарок довелось попробовать и степнячек всяких, у которых косы ниже жопы… А на последней, на великой-то войны, уж вроде и не до баб мне было, ан всё одно — венгерка подвернулась, да, вишь ты, точно венгерка, навроде этих слив-венгерок — сочная да сладкая…

Ай, да все они хороши, у всех титьки лучше любых подушек, да только так скажу — все как одна. У всех вдоль, а не поперёк. Вот и весь твой скус. Не про то тебе думать надо, внучок, семью-то заводить решивши!

…Разговор старика с парнем ещё продолжался, но я опять заснул. Утром же, с незнакомым прежде волнением вспоминая подробности услышанной ночной беседы, я понял, что, несмотря на моё малолетство, основное её содержание до меня вполне дошло, даже и в некоторых подробностях. Что тут удивительного? сельский ребёнок, видящий, как «вяжут» и случают домашних животных, разумеется, знает, что «и у людей точно так же». Да и немало всяческого «интима» успевали насмотреться в тесном и напряжённом быту — что сельском, что городском — сверстники и сверстницы мои, прежде чем войти в возраст любви и брака. И вот что примечательно, однако: целомудренно-одухотворённое отношение к понятию «любовь» мы в большинстве своём до седых волос в себе сохранили — при всей внешней грубоватости нашей.

А всё же некоторые подробности той ночной беседы остались для меня тогда совершенно непонятными. Ну, никак не мог я взять в толк, о чём говорил мой пожилой родственник, уверяя молодого — мол, у всех «вдоль, а не поперёк». Что именно вдоль, а не поперёк могло быть у всех женщин — над этим я долго ломал голову, но в конце концов махнул рукой. И правильно сделал. Через энное количество лет истина сия открылась сама собой. Как говорится, жизнь сама подсказала…

…А вот шершаво-корявые мужицкие откровения моего «дедуха» о взаимоотношениях мужчин и женщин, услышанные мною в детстве, врезались мне в память навсегда и накрепко. Жаль — не всегда и не во всём я следовал тем наставлениям в своей взрослой жизни.

Что и говорить, многое в тех сокровенных сторонах жизни, среди которой я вырастал, сегодняшним людям, росшим в более поздние времена, может показаться грубоватым, простоватым, прямолинейным, в чём-то даже и примитивным — как, наверно, вся наша жизнь той поры. Пожалуй, так оно во многом и было. Но — лишь внешне… Да, вот те же лица женщин, что вспоминаются мне сейчас — конечно же, в их глазах жила простодушность, верней — простодушие доброты; да, обветренными, с «вечным» загаром от сельских трудов были эти лица. Но примерно так же выглядели и многие тогдашние горожанки, особенно окраинные: и жестковатыми, и суровыми становились с возрастом их облики, а у некоторых и то проглядывало, что запечатлено в тех строках Некрасова из «Тройки», которые никогда (и справедливо, это — не для песни, а для плача) не поются, «выраженье тупого терпенья и бессмысленный вечный испуг». Изнурённые лица… «Долюшка женская», словами того же гения говоря, у россиянок простых никогда лёгкой не была. Ни в какие времена — и сегодня то же…

Назад Дальше