– Зале-зай! – скомандовала в трубку, а гостю: – Располагайся! Кофе соображу.
Он не увидел стульев и осторожно присел на эту красиво застеленную тахту. Пульс был, как после выброса, когда ещё не освоился, только вышвырнулся, осознав высоту. Сердце билось провально. Твердил про себя: «Главное – поговорить». Гуляя до шести часов под окнами редакции, думая о грустных глазах Ирины, о её натянутой улыбке, он воображал, что услышит искренние слова признания и в ответ обнимет её (дружески!) Дальше, по идее «дружба» кончится и начнётся главное: Ирина улыбнётся той, особенной, прекрасной улыбкой, глаза вспыхнут завораживающе… Как же ярко он видел это её лицо, эту улыбку! Сегодня «догадался»: нет той улыбки потому, что настроение плохое! Стало быть, произошло что-то с нею после их первой встречи, после знакомства ослепительного, когда в этом лице читались: счастье, радость, любовь…
Напоминание о родителях сбило его, ставшего не в меру впечатлительным. Сам сто раз говорил: «Привет родителям», но это не означало ещё, что они должны существовать на самом деле. Всё, что касалось Ирины Костюковой, Коля Пермяков стал воспринимать крайне серьезно. Пока она была на кухне, он осмелел: прекрасно, что ни матери, ни отца… Вбежала она с подносом, грохнула его на журнальный столик, села рядом, расставив ноги в брюках, закурила. Ему не нравились курящие женщины, и сам он не курил. Но Ирину, лишь подняв глаза от земли и распутав стропы, увидел бегущей с сигаретой (не загасила – познакомились). Докурив одну, зажгла другую. В редакции сидела с огоньком в пальцах, будто это был аккумулятор её жизненной энергии. Вслух не возражал, не время.
– Хм… Ирина! Я уже начал спрашивать… насчет… Настроение, говорю, у тебя, Иринушка, не того… Не весёлое что-то…
Она поперхнулась дымом. Кашляла безутешно. Он слегка похлопал её по спине, но она отмахнулась зажжённой сигареткой: мол, пустяки… Телефон встрял. За время их знакомства Пермяков невзлюбил эту принадлежность цивилизации. Сам не пользовался. Если срочно требовали в отряд, посылали дежурного постучать в окно. Так будили и других в их одноэтажном маленьком посёлке.
– Зале-зай!
Только её глаза устраивались во внимании на его лице, опять раздавался навязчивый треск, следовала та же команда. Сделалось ему куда грустней, чем когда услышал привет несуществующим родителям. Теперь звонили в дверь. Пришедшие мужчины вели себя развязно: хозяйку хлопали по плечу, называли «старухой», «коллегой» и… «крошкой». На кухне кто-то (не Ирина уже) варил кофе. Кто-то дергал дверцу шкафа, доставая с полок посуду. Привычно расселись, кто где.
– Знакомьтесь, ребята…
«Ребята» были куда старше Пермякова, но и Ирины. Впрочем, о её возрасте не спрашивал, казалась молодой. Она быстро и складно рассказала о нём, о парашютисте, прочитав, кажется, наизусть тот самый газетный очерк, написанный ею и напечатанный на видном месте газеты с портретиком героя в углу полосы. Гости слушали. Лица их выражали весёлость. Пермяков не раз сталкивался с восхищением собственной персоной, а потому поглядел снисходительно на этих «престарелых» людей (им, наверняка, было под сорок). Самому старшему даже и полтинник можно было дать. Его звали Никодимом. Одет он был в серую тройку, накрахмаленную сорочку. Лицо, контрастно наглаженной одежде, выглядело мятым. Под маленькими, вертикально посаженными глазками слоились мешки. В движениях Никодима не хватало устойчивости. Когда он поднялся с дивана, руки расставил для равновесия. Работал он каким-то химиком.
Второй, по фамилии Рыбин (имя не называлось), в противоположность Никодиму был одет в войлочный свитер. В таком лохматом одеянии он казался огромным и сильным, но спортсмен Николай Пермяков отметил, что мощь Рыбина фиктивна, она – жировая запущенность. Лицо этого тюфяка пряталось в таком количестве волос, что глаза выглядывали, как из стога. Оказался он каким-то «философом».
Третьего парашютист видел в редакции, он работал «в другом отделе». Забегая в комнату к Ирине, этот тип не замечал сидевшего за ненужным столом Пермякова, уныло ломавшего скрепки. Он болтал с хозяйкой кабинета на их газетческие темы. Звали его почему-то Петровичем. Внешность у Петровича была непримечательной, зато язык – не попадись. Николай его побаивался, и всякий раз ждал, чтоб его поскорее унесло. Петрович расположился на полу, скрестив на ковре ноги по-турецки, глядя на Ирину, которая лежала на диване за спиной Коли Пермякова (к его огорчению), по-прежнему отвечая на звонки, но уже не говоря своё «залезай». Жить она не могла без телефона.
Когда ей приходилось разговаривать со своими абонентами, то она словно выбывала из компании, и они общались сами по себе. Разговор, ею поставленный на рельсы, катился… Продолжали обсуждать особенную, трудную работу парашютиста. Тема для Пермякова неновая, но почему-то на сей раз в обычном, вроде, разговоре почудилось ему что-то странное, будто его понесло по гладкой незнакомой дороге с плохими тормозами: вроде легко, приятно, а вдруг яма или поворот…
– Вы не испытываете страха? – удивлялся Никодим.
Пермякову часто задавали этот вопрос, и он привычно рассказал о малой вероятности несчастного случая.
– Присутствие духа, оно в этом деле играет главную роль?
– Да, это – профессиональное качество.
– Но вы, простите, так молоды…
– Я – самый старший в отряде.
– Есть профессии только молодых, – согласился Никодим, – каскадёры, акробаты… А как вам удаётся побеждать страх? Вы при этом о чём-нибудь думаете?
– Думаю… Наверное…
– Я тебе скажу, о чём он думает, – Петрович даже не взглянул на Пермякова, будто тот был не человеком, а предметом, который они решили тут изучить. – Ни о чём он не думает. Именно ни о чём. В этом и заключается так называемая профессиональная трудность. Вот ты не можешь, и Рыбин не может, и я не могу, а этот юный мальчик может ни о чём не думать!
Коля Пермяков не обрадовался, что его при любимой женщине, будто довеском к похвале, обозвали «юным», да ещё «мальчиком».
– Почему? – возмутился он. – Я думаю…
– О чем? – напористо, как на каком-то перекрёстном допросе, спросил Петрович и цепким смущающим взглядом посмотрел в глаза.
Пермяков ответил, путаясь:
– Я… представляю, когда что сделаю, движения, направление ветра… И как оно выйдет… Я думаю, о чём надо!
– Ясно! Не утомляйтесь, молодой человек! – бесстрастно прервал Петрович. – Это не значит думать.
У парашютиста горели уши, будто за них выдрали.
– Я дома думаю, – сказал Николай еле слышно, словно моля о пощаде.
– Ха! – подхватил Петрович. – Он дома думает! Ты слышала, старуха? Дома он, видите ли, думает! – засмеялся. Зубы у него были частично металлические, улыбка от этого казалась просто железной.
– Погоди, Петрович, – мягко возразил франтоватый Никодим, повернувшись негнущимся корпусом к Пермякову: – Может быть, у вас есть другая работа, такая, на которой вам пришлось бы думать?
У Пермякова мелькнула мысль, что здесь, в этой небольшой комнате, его разыгрывают, лезут в душу, хотят в ней что-то перетряхнуть и переставить. То, уже привычное самодовольство, которое он испытывал всегда в компании, где знали о его профессии, исчезло. Эти люди не очень-то восхищались им, скорей, – наоборот. А Ирина? Ради неё он говорил с ними, ради неё сидел под этими словно бы пронизывающими глазами Петровича.
– Другой работы у меня нет, – сказал он, впервые сожалея, что это так.
– А хобби? – спросил Рыбин жалостливо, и то, что этот толстяк его пожалел, показалось особенно обидным Пермякову.
– Зимой – лыжи, слаломом занимаюсь. – Пояснил нехотя. – Ну, ещё… плаванье, ныряю с вышки.
– Это всё физические занятия. А умственные у вас есть? Книги читаете?
– Я, я читал в школе…
– Ясно. Может, в шахматы играете?
– Не-ет…
– Но тогда, может, в шашки? В «уголки»?..
– Иногда в карты с ребятами, в «дурака», если нелётная погода, – упавшим голосом, сильно побледнев, сказал Николай, и ему стало дурно от страха…
Тут послышался смех. За его спиной. Это смеялась Ирина. Дальше о нём… забыли. Они говорили между собой. Некоторые слова он не понимал. Слова эти стучались в сознание, не находя ни малейшего отклика, оставляя лишь некий звуковой след: «объективное и субъективное» (это ещё куда ни шло!), «духовный вакуум», «страх и трепет» (слова знакомые, но по смыслу непонятно), «суицид и астральный выход» (полная хренота). Жизнь и смерть… Они говорили так, будто постоянно думали обо всём об этом. Причём, такой разговор, видимо, возникал между ними и раньше не раз, а потому казался без начала и бесконечным.
Пермяков не мог поддержать такой разговор и принялся вычислять, кто её парень. Самому молодому, а, стало быть, наиболее подходящему Рыбину, позвонила жена. Над ним посмеялись, какой он «трогательный молодожён». Оставались эти двое: Никодим, называвший Ирину «крошкой», и её коллега, этот самый Петрович. Никодима отбросил: рядом с крепкой Ириной он смотрелся картонным. Влюбленное сердце парашютиста подсказало, что он – это, наверняка, Петрович, седоватый, в дешёвых ботинках, которые никогда бы не обул модный парень Коля Пермяков. Он стал следить за ними: за Петровичем и за Ириной (за ней – уж как позволяло его положение сидящего к ней спиной). Они вели себя почти так же, как на работе, и ничего нового не приметил. И, всё-таки, это был он. А потому, когда хозяйка сказала: «Друзья, мне пора», решил: предложение вытряхиваться всем, кроме Петровича. Николай первым вышел в прихожую, но уходить почему-то не спешил. Франтоватый Никодим мелькал в кухне ослепительными манжетами – мыл рюмки из-под вина и кофейные чашки.
Как ни странно, в маленькой прихожей собрались все. Лица были задумчивыми. И тут они опять, словно впервые, увидели парашютиста. И, глядя на него, стали озорно подмигивать ему, похлопывать по плечам, будто только что обнаружили приятный сюрприз в своей компании. Рыбин полез на прощание целоваться:
– Ты, старик, молодец. Молодчина ты…
– Будьте всегда таков, как вы есть, – посоветовал Никодим.
Петрович пожал руку и подмигнул так дружески, что у Пермякова отлегло на сердце: не он! А кто?.. И стало жаль, что промолчал весь вечер, не познакомившись, как следует, с такими симпатичными людьми. Петрович исчез первым, обратившись ко всем:
– Салют, други верные!
Ирина почему-то накинула жакет и смотрела на Пермякова так, будто не знала, куда его деть. Другие уже стучали ботинками по лестнице: лифт не работал. А он делал вид, что возится с курточным замком.
– Дай-ка я! – она ловко подцепила «собачкой» другую полу куртки и подняла ему замок до самого подбородка. – У-у, лапушка, миленький!
Его бросило в жар, как бывает, когда выпрыгнешь, и от места возгорания обдаст горячей волной: «Я и она. Сегодня. Сейчас. Или ночью. Значит, не ошибся, сбудется. Я и она», – его руки потянулись к ней, и весь он – к ней, как к земле, с готовностью удачного, хотя и поспешного приземления.
– Пошли, – отстранилась она. – Надо кое-где побывать, – и вручила ему портативный магнитофон.
Они отправились за вокзал тёмными, пахнущими паровозной гарью переулками между длинными глухими строениями, видимо, складами, по мосту над тупиком, уставленным стадами плохо освещённых, словно нежилых вагонов. Ирина похвасталась, что часто ходит одна по таким неприятным для прогулок местам, но на сей раз на обратном пути её обещали подбросить («Музыкантов будут развозить»). Парашютист обрадовался: вот и сбываются его мечты. Побывал у Ирины дома, вместе идут на задание. Он уже предчувствовал, что и главное сбудется: увидит, наконец-то, те её прекрасные глаза, ту её особенную улыбку. Сделал новый вывод: никакого горя у корреспондентки нет. Просто она по ненужной случайности окружила себя немолодыми дружками, которые только и могут, что хлопать по плечу, называть «старухой» и рассуждать о непонятном. Разве это надо здоровой бабе? Надо, чтоб мужик приласкал, защитил ото всяких этих… Петровичей с их «тоской по истине». О какой такой истине они истосковались? «Истины» им не хватает, а баба рядом сохнет! Вот Пермяков её живо встряхнёт, ребёнка заделает, курить отучит, да и работу эту заставит сменить на спокойную (у них диспетчерша в отряде нихрена не делает, соком наливается от безделья). Это – для бабы. А не по тёмным закоулкам…
Добрели, наконец. Клуб железнодорожников «Путеводная звезда». Полно народу, гремит оркестр, девчонки в нарядных платьях, а парней маловато. Ирина прошла через толпу. Пожилую распорядительницу этого молодёжного вечера она по-хозяйски попросила на десять минут унять музыку. «Пройдёмте в гримерную». И там, под мигающими назойливо лампами дневного света, блестевшими в полированных крышках столов, проверила микрофон. Пермяков глядел в её усталое лицо и так любил это лицо, что у него кружилась голова, и в ногах, всегда необыкновенно упругих, растворилась ватная слабость. За окнами, голыми без штор, чернело, как ночью, и ничего не виднелось, кроме тьмы. …Вошла девочка в голубом блестящем платье. Робкая, маленькая и незнакомая Ирине: даже фамилию неверно произнесла, вроде татарскую, но вежливо исправилась.
– Скажите, Лиля, как вы стали чемпионкой по акробатике?
Пермяков поднял глаза: Ирина смотрела не на него, а на эту маленькую незнакомку, сидевшую к нему узкой и даже на вид гибкой спиной. В груди что-то взыграло резко, шало. Он спросил слабым голосом отвергнутого мужа:
– Тебя точно подбросят?
Кажется, она ответила «да» и нахмурилась, и лицо её перекосилось от раздражения, что он ей помешал, но тут же повернулось к этой акробатке с тем самым взглядом, с той самой улыбкой, о которой он так много грезил, так страстно мечтал…
Пермяков вышел в зал, где не танцевали, и много девушек поглядело на него заинтересованно. Он проследовал мимо, выбрался из этой «Путеводной звезды» и потопал. Вечер был осенним, прохладным. Пермяков очутился на мосту. Ветер ударил ему в лицо и в глазах остудил слёзы, ставшие холодными. Ему захотелось броситься с моста. Как же так вышло, что он не почувствовал подвоха, не разглядел в её глазах своей беды, и эти, с виду обычные, щедро накрашенные глаза, стали его любимыми? С того дня, когда впервые в жизни они стояли друг против друга, а на высоте, над полем, парили парашютисты, будто осенние цветы, брошенные из окна чистого, слишком ясного для летнего, августовского неба, он и сделался будто постоянно летящим в опасно затянувшемся прыжке. Тревога росла: грохнется, не раскроется его парашют! На чудо надеялся… Она его не любила… Но он в этом сомневался, так как помнил те её глаза: сияли, как он прочёл в какой-то газете, «распахнутостью души», полной любви, то обжигая, то обволакивая. Глядя в них примагниченно, он не осознавал микрофона у своего рта и того, что слова уплывают в чёрный этот ящичек, подвешенный на ремне к её довольно широкому плечу, приподнятому с профессиональной гордостью. Лицо её, одобряя каждое слово, приближалось к нему, приближалось и отдалялось… В этом повторении приближений и отдалений было нечто эротическое. Когда он всё проговорил, она склонила голову набок с «милой» (так он определил) улыбкой, отразившей усталость наступившего удовлетворения. Руки машинально сматывали микрофонный шнурок. У него пересохло во рту. Если бы она попросила сказать ещё что-нибудь, он бы не смог. Захотел, да так нестерпимо, одного – свершения тайной радости, испытать которую она сможет с его помощью. Только бы вдохновиться сиянием её глаз, а потом увидеть в них ту же серьёзную усталость успокоения. Так началась гонка за призраком.
Он стал поджидать того необыкновенного огня, увидев который в её глазах однажды, захотел повторений, более почему-то не происходивших. Он томился желанием подглядеть, как возникает тот огонь… Напрасно. Она и после сверкала улыбками. Но как: щёки резиново раздвигались, губы вытягивались в черточку, и никакого того огня в её лохматеньких от ресниц глазах не зажигалось. Лицо, зашторенное официально-холодным выражением, будто маской, таило, прятало главное, но он-то не мог забыть, как в тот час на поле ослепился её глазами, её улыбкой, сверкнувшей магниевой вспышкой, и в свете том его жизнь показалась тёмной, убогой, стало чего-то главного не хватать…
До Самолётного он добрался благополучно. Услышал от матери и сестры, что приходила Вера, в своей комнате увидел на столе записку от Гали, которая его упрекала и назначала встречу. Все любящие его женщины – и мать, и сестра, и Вера, и Галя – показались жалкими. «О чём вы думаете?» – вспомнил Николай. Вопрос был роковым. Закрыл глаза, пытаясь думать…
Наутро он поднялся в небо. На высоте открыли люк. В дверном проёме близко с вертолётом проплыло облако, тяжёлое, как пузырь с водой. Ускользнуло, – открылся простор.
– П-шёл!
Пермяков прыгал первым. И, прыгнув, он механически раскинул руки, а ноги его были расставлены широко и уверенно, будто он стоял на небе, как бог. Это был девятисотый прыжок Коли Пермякова. Он шёл вниз. И вдруг подумал, что обманывался: искал любви там, где её не было.
Несколько секунд он летел, забывшись, навстречу смертельно приближающейся земле, прекрасной от солнца в этот утренний миг. Он пытался очнуться, раскрыть парашют, пока не поздно…
Щепа
До самых морозов ждала Чупова, что её муж вернётся, но холода грянули, а мужик не возвращался.