Она проводила Александра Александровича и пошла в кабинет по притихшему к ночи коридору. Навстречу ей тяжелой походкой, с пачкой лекарств в одной руке и списком врачебных назначений в другой шла Софья Васильевна. В дверях палаты поправляющихся с ней поздоровались две женщины, одетые в короткие серые халаты, из-под которых выглядывали длинные рубашки.
В кабинете все блестело. На окнах топорщились белоснежные крахмальные шторы.
По чистой, без единой морщинки простыне с рубцами от утюга, разостланной на черной кожаной кушетке, видно было, что здесь еще больной не лежал.
Сверкали стекла шкафа с разложенными на стеклянных полках инструментами.
Со шкафа наивными черными глазками смотрели желтый целлулоидовый утенок и белый заяц – игрушки для маленьких пациентов.
За столом в кремовом халате и такой же шапочке сидел Илья Николаевич.
– Можно? – спросила его Екатерина Ермолаевна.
– Прошу! – кивнул Илья Николаевич и показал на стул напротив стола. – Только ни гугу, пока я чеки подписываю, а то обязательно испорчу.
Екатерина Ермолаевна села на стул и стала смотреть, как Илья Николаевич медленно выводил свою подпись в чековой книжке.
– Ну, вот и все. – Он положил на документ полную руку с обручальным кольцом на пальце и обратился к Екатерине Ермолаевне: – А вы что скажете?
– Я должна сейчас же уехать, Илья Николаевич! – сильно волнуясь, сказала Екатерина Ермолаевна.
Илья Николаевич бегло взглянул на нее:
– Что-нибудь случилось?
– Нет, ничего. Просто я получила срочный вызов из поликлиники.
– Удерживать не можем. Ваша добрая воля была помочь нам.
– Да и присутствие мое здесь уже бесполезно.
Илья Николаевич убрал бумаги в стол, закрыл ящик на ключ и положил ключ в боковой карман халата.
– Да. Жаль Коновалова, так жаль, что, кажется, невозможное бы сделал. И вот бессильны… – Он безнадежно развел руками. – Ну что же, Екатерина Ермолаевна, спасибо вам за все. Лошадку-то нужно, до станции доехать?
– Лошадку? – Екатерина Ермолаевна только сейчас вспомнила, что районный центр находится за двадцать километров от села. А сейчас уже вечер. – Пожалуйста, Илья Николаевич! В самом деле, без лошадки не выбраться.
Илья Николаевич внимательно посмотрел на Екатерину Ермолаевну:
– У вас что-нибудь случилось?
– Да нет, право, ничего.
Илья Николаевич встал, подошел к двери, выглянул в соседнюю комнату.
– Марьяша, – сказал он приглушенным голосом, как обычно говорят в больницах, – скажи, пусть Луку запрягают. Доктора вот на станцию срочно везти нужно.
Екатерина Ермолаевна поблагодарила Илью Николаевича, сказала, что зайдет проститься, и пошла в палату.
В палате было свежо, но все равно пахло навязчивым запахом больницы – смесью лекарств, среди которых резко выделялся терпкий запах камфары. На ближней к двери кровати, высоко на подушках, согнув колени и выпростав руки из-под серого одеяла, лежал старый пасечник дед Игнат. Он угасал от старости. И в больнице его держали только потому, что старик был одинокий. Дед Игнат встретил Екатерину Ермолаевну равнодушным взглядом старых, выцветших глаз.
Рядом с ним на кровати, отделенной узким проходом да тумбочкой, лежал молодой парень с обмороженными ногами и руками.
У постели Саши на белой табуретке в напряженной позе сидела Прасковья Семеновна. Она ловила каждый вздох, каждый стон, каждое движение сына, готовая без колебания принять на себя ту боль, которую испытывал он.
Прасковья Семеновна повернулась на чуть слышные шаги Екатерины Ермолаевны, и ее потухшие, страдальческие глаза сказали: «Все равно вы, врачи, ничем не можете помочь ни ему, ни мне…»
Екатерина Ермолаевна склонилась над Сашей, прислушалась к его дыханию.
«И этот покинет Александра Александровича, – подумала она, – и останется он один, в полной тишине».
Саша пошевелился, жалобно застонал. Вздрогнула и замерла мать.
– Камфару еще не ввели? – шепотом спросила Екатерина Ермолаевна.
– Только что кололи…
Екатерина Ермолаевна еще раз взглянула на лицо мальчика, на синие пятна под его глазами, над которыми трепетали густые, длинные ресницы. «Все, что осталось, – подумала она, и на ее глаза навернулись слезы. – Бедная мать!»
Екатерина Ермолаевна вышла на крыльцо в сопровождении Ильи Николаевича, двух санитарок и Софьи Васильевны. Несмотря на недолгое знакомство, все тепло попрощались с ней. Она села в низкие сани, точно такие, как те, в которых прежде лихо возили седоков извозчики; на колени набросила коврик из медвежины, и сани покатили вокруг дома, поскрипывая полозьями.
Впереди, на облучке, сидел кучер в высокой собачьей шапке, в меховой дохе, с поясом из медных блях.
«И откуда он такой выискался?» – подумала Екатерина Ермолаевна.
Вокруг лежал голубоватый, только что выпавший снег. Светили в безоблачном небе яркие звезды. В тишине ясного вечера белыми свечками стояли молодые березки, и луна, пламенная, как солнце, скользила между ними, зажигая то одну, то другую. За домом, в свете луны, обхватив руками березку, плакала девушка. Услышав скрип саней, она поспешно отступила в тень. Екатерина Ермолаевна узнала Стешу.
– Остановите! – попросила она кучера.
– Стоп, Лука, тпр-ру! – хриплым голосом крикнул кучер, натягивая вожжи и затыкая за блестящий пояс деревянную ручку хлыста.
Екатерина Ермолаевна откинула медвежий коврик, шагнула из саней, и снег хрустнул под ее ногами. Она подошла к девушке, взяла ее за руку.
– Стеша! – сказала она, и ей показалось, что это не Стеша, а она сама стоит у темного окна, под луной, под звездами, обхватив руками березку, и оплакивает свою любовь, свою жизнь, свою молодость…
Екатерина Ермолаевна молча повела Стешу к саням. И когда сани тронулись, и под полозьями заскрипел снежок, и печальный силуэт больницы заслонили деревья, Екатерина Ермолаевна сказала кучеру:
– К дому Листковых!
Она молча сидела рядом со Стешей, не находя слов утешения, потому что сама, быть может, не намного меньше Стеши нуждалась в них.
Дорогой ценой
Несмотря на то что вопрос с учителем Бахметьевым был разрешен, Борис Михайлович Павлов медлил с отъездом из Погорюя. Он шел по селу, отмечая про себя его бревенчатые избы, старые, покосившиеся от времени высокие заборы, ворота с полусгнившими, поросшими мхом козырьками, с резными деревянными петухами на маковках.
Около одного двора Павлов остановился, не удержался, взялся за тяжелое круглое кольцо калитки, приоткрыл ее и, несмотря на то что на него с лаем кинулся большой белый пес, шагнул во двор. А пес, скаля мелкие острые зубы, трусливо поджал хвост и попятился к старинному широкому полукрыльцу-полутеррасе с резными колоннами и навесом.
Во дворе на четырех крепких столбах возвышался старинный сеновал, заваленный соломой. Солома прикрывала прогнившие отверстия крыши, густо запорошенной снегом.
Павлов закрыл калитку и пошел по улице дальше.
Старая архитектура села причудливо сочеталась с новой. Рядом стояли только что отстроенные дома новоселов, легкие, светлые, удобные. Павлов прошел мимо каменного здания клуба, остановился возле круглой витрины. Здесь висели самодельные афиши. На одной, написанной синей краской, значилось:
«Кино «Сельская учительница», «Кино «Верные друзья».
На другой чернилами было выведено:
«Драматический кружок клуба ставит пьесу «Темный бор».
А на листке из ученической тетради, приклеенном на витрине, сообщалось:
«Лекция «Есть ли жизнь на других планетах нашей Солнечной системы» состоится 27-го, в 7 часов вечера».
Павлов свернул в переулок и пошел мимо пустынных огородов, занесенных снегом. Кое-где из-под снега торчали жухлые остатки ботвы турнепса, на гороховых и бобовых грядах видны были колья да одинокие пугала в развевающихся на ветру лохмотьях.
Из-за угла показался Александр Александрович. Он почти бежал, засунув руки в карманы черного пальто с черным каракулевым воротником. По-видимому, он торопился в больницу.
Они поздоровались, и Павлов пошел с Александром Александровичем, приноравливаясь к ритму его шагов.
– Ну, завтра вам снова в школу! – улыбаясь замерзшими губами и прижимая к ушам руки в замшевых перчатках, громко сказал Павлов. – Рад за вас, искренне рад!
– В Сибирь ехать – одеваться потеплее нужно. У нас в ноябре, видите, уже морозцы, – тоже улыбаясь и окидывая взглядом светлое демисезонное пальто Павлова, шляпу и ботинки, заметил Александр Александрович. – Так и обморозиться можно.
– Не успею. Вечером уезжаю. А в общем, оплошал. В следующий раз приеду в дохе и в валенках.
Дорога поднималась в гору, и Павлов начал задыхаться:
– Э, нет, вашими темпами я гору не одолею!
Он остановился, поворачиваясь спиной к ветру. Остановился и Александр Александрович.
– Как Коновалов? – спросил Павлов.
– Не успею. Вечером уезжаю. А в общем, оплошал. В следующий раз приеду в дохе и в валенках.
Дорога поднималась в гору, и Павлов начал задыхаться:
– Э, нет, вашими темпами я гору не одолею!
Он остановился, поворачиваясь спиной к ветру. Остановился и Александр Александрович.
– Как Коновалов? – спросил Павлов.
– Говорят, надежды нет.
Александр Александрович нетерпеливо сделал несколько шагов в гору. Павлов пошел за ним, стараясь не отставать.
– Думали ли мы, что заплатим такой дорогой ценой за пожар? – горячо заговорил Александр Александрович. – Кто-то неосторожно курил или что-то делал с огнем, и вот за эту неосторожность должен заплатить жизнью лучший из лучших. Страшно, трагично, горько! Я бы с радостью пострадал вместо него. Жизнь прожита. Плакать некому.
– У вас нет семьи? – спросил Павлов, хотя и знал, что Бахметьев одинок.
– Бобыль! – Александр Александрович помолчал, встретился с умными, добрыми глазами Павлова, и ему вдруг захотелось чуточку сказать о себе. – Ту, которая могла бы составить мое счастье, я потерял еще в юности.
– И не встречали ее больше?
– Встретил. Через двадцать лет. Получилось как в «Евгении Онегине»: «Я вас люблю (к чему лукавить?), но я другому отдана; я буду век ему верна», – невесело продекламировал Александр Александрович. – У нее муж и сын. Главное – сын. Пути наши оказались разными. Посмотрели друг на друга, погрустили, поплакали о невозможном и разошлись. – Бахметьев сказал это с такой болью, что Павлов отвел глаза в сторону, боясь увидеть слезы учителя.
– Значит, плакать-то о вас все же есть кому, – сказал он, намереваясь хоть немного утешить Александра Александровича.
Тот молча, медленно шел вперед и смотрел вдаль, туда, где темнела дорога к районному центру, по которой ночью, тайно от него, уехала Екатерина Ермолаевна.
В эту минуту Бахметьев и Павлов подумали об одном и том же, и Борис Михайлович высказал вслух свою мысль:
– Мне кажется, что вот такие жизненные обстоятельства учителю легче переносить, чем людям других профессий. Около вас все время молодежь, чуткая, неиспорченная. И знаете, даже такое чувство, как ваше чувство к той женщине, многому может научить ваших учеников, если они что-нибудь знают…
– Я думаю, что они кое-что знают. Они всегда знают больше, чем мы думаем. Саша Коновалов как-то встретил у меня Екатерину Ермолаевну, и я видел, что он многое понял. Он был удивительно чуткий мальчик, умел понимать с полуслова… Вот видите, – грустно усмехнулся Александр Александрович, – я уже говорю о нем в прошлом!..
Они подошли к забору больницы, прошли по аллейке, посыпанной желтым песком.
У крыльца больницы толпились ученики Александра Александровича.
Их было очень много. Они расступились, пропуская взрослых.
На ступеньке, закрыв лицо руками, рыдала Стеша.
Александр Александрович молча снял шапку. Обнажили головы его ученики и Борис Михайлович Павлов.
В глубоком раздумье
Закрытый гроб стоял посередине школьного зала. Венки с траурными лентами, букеты срезанных домашних цветов и мягкие ветки пахучей пихты скрывали стол, и казалось – гроб стоит на венках.
Рядом с гробом – скамья, и на ней, опустив на колени обессиленные руки, склонив голову под тяжестью непереносимого горя, молчалива и недвижима, как изваяние, как сама скорбь, – мать. Около нее Алевтина Илларионовна с багровым, распухшим от слез лицом. В зале, заполненном учениками, учителями и жителями Погорюя, мертвая тишина. Страшная тишина. Такой тишины никогда со дня основания школы здесь не бывало.
И тот, кто теперь лежал в гробу посреди этого зала, бесчувственный и равнодушный ко всему живому, десять лет назад бегал здесь отчаянным малышом, потом, подражая старшим и сдерживая желание пошалить, ходил серьезным подростком в пионерском галстуке, а затем и юношей комсомольцем, к голосу которого так внимательно прислушивались товарищи.
Как же страшно было поверить тому, что в этом закрытом гробу, обитом красной материей, лежит Саша Коновалов, что он в расцвете своей молодости безвозвратно ушел из жизни!
И все стояли молча, потрясенные несчастьем.
В дальнем углу пряталась за спинами людей Стеша. Простоволосая, в расстегнутом пальто, с покрасневшими от бессонницы и слез глазами, она боялась выйти из своего укрытия, чтобы люди не поняли, не увидели, как ее надломило тяжкое горе.
С траурными повязками на руках в почетном карауле у гроба стояли Сережка, Миша и Ваня. Губы Сережки кривились, из-под опухших ресниц то и дело скатывались слезинки. Миша плакал открыто, смахивая слезы зажатым в кулаке платком. Он пытался представить, что бы случилось сейчас, если бы произошло чудо и его друг, которого он так горько оплакивает, оказался жив.
Ваня не плакал, он стоял в напряженной позе, прижав вытянутые вдоль тела руки. Смерть Саши еще больше убедила его в необходимости посвятить жизнь свою медицине. С самонадеянностью, свойственной молодости, он думал о том, что, будь он врачом, Саша, конечно, не умер бы.
Церемонией похорон почему-то распоряжалась Зина. Она не раз видела, как это делала ее мать – организатор всех похорон в Погорюе. Рядом с матерью Саши Зина из каких-то соображений посадила безвольную от слез Алевтину Илларионовну и в почетный караул в первую очередь поставила ближайших друзей Саши.
Зина стояла с траурной повязкой в руках и глазами искала Стешу. Александр Александрович понял ее мысль. Он взял у Зины повязку и шагнул в расступившуюся толпу, направляясь в тот угол, где он давно заметил Стешу.
– Возьми себя в руки и встань в почетный караул! – сказал он Стеше шепотом, повязывая траурную ленту на ее руку и ласково обнимая ее за плечи.
По залу пробежал легкий шепот. Все знали, что Стеша дружила с Сашей. Но девушка уже не видела ни школьного зала, ни людей, собравшихся в нем. Она остановилась там, где поставил ее Александр Александрович, подняла кверху измученное похудевшее до неузнаваемости лицо с незнакомыми всем, большими глазами. На нее невозможно было смотреть без слез.
К гробу подошла Матрена Елизаровна. Рыжая жеребковая доха, наброшенная на ее плечи, открывала забинтованную руку, обожженную на пожаре, и блестящие кружочки орденов и медалей, покрывающих грудь. На плечах у нее лежал пушистый голубоватый платок.
– Товарищи! – сказала она. Голос ее в мертвой тишине показался слишком громким, даже бестактно громким. – Мы сегодня собрались здесь, чтобы проводить в последний путь нашего замечательного комсомольца Сашу Коновалова, героически погибшего на пожаре…
Она неожиданно всхлипнула и, нисколько не стесняясь своих слез, не спеша левой рукой достала из кармана красной вязаной кофточки платок, вытерла глаза и лицо и продолжала:
– Мы, взрослые, знаем его вот с таких лет… – Она опустила руку с платком, показывая полметра от пола. – И не дадут мне соврать наши односельчане, если я скажу молодежи нашей: жизнь Саши Коновалова – пример вам всем…
Матрена Елизаровна помолчала, точно хотела еще что-то сказать, потом опять всхлипнула, махнула рукой: дескать, разве скажешь все, что накопилось на сердце? И отошла к окну.
Ничего этого не видела и не слышала Стеша. Она находилась в состоянии какого-то тяжелого полузабытья. А когда менялся почетный караул, ей стало совсем плохо, и ее вывели в соседний класс.
От десятиклассников на гражданской панихиде выступал Ваня. Хороший оратор, умеющий владеть собой человек, он на этот раз долго молчал, опустив голову и разминая в руках меховую шапку. Говорить он начал так же не поднимая головы, тихо и невнятно:
– Мы клянемся тебе, наш дорогой товарищ Саша Коновалов, что никогда не забудем тебя! Твоя небольшая, но честная жизнь, жизнь настоящего комсомольца, будет для нас примером… – Он долго собирался с мыслями и пытался подавить волнение, от которого дрожал голос и комок подступал к горлу. – Ты встал в один ряд с героями-комсомольцами: с Зоей Космодемьянской, Сашей Чекалиным, Олегом Кошевым. На твою парту в нашем десятом классе будут садиться только те, кто удостоится чести сидеть там, где сидел ты…
Зина дала невидимую команду выносить гроб. В коридоре оркестр заиграл траурный марш. Гроб подняли Александр Александрович, Федор Тимофеевич, Сережка и Алексей Петрович. Все зашевелились. Алевтина Илларионовна взяла под руку Прасковью Семеновну, но та вырвалась, забилась пойманной птицей и потеряла сознание.
Пока выносили гроб и ставили его на покрытый коврами грузовик, Алевтина Илларионовна и школьный врач приводили в сознание Сашину мать.
– И чего стараетесь, милые? – участливо склонившись над несчастной женщиной, сказала Саламатиха. – Лучше же ей без памяти-то! Чем дольше, тем лучше.
Зина подошла к Мише и сунула ему в руки большой пучок пихтовых веток.
– Иди сразу за школьным знаменем, отламывай по ветке и бросай, бросай на дорогу.