На этом месте рассказчики пытаются нам напомнить про дом, каким он был тогда; прошло ведь немного времени, легко сосчитать, все в доме могут сказать — сколько. Собаки состарились, но еще живы, упоминается, что одна собака завыла. Отброшены все дневные заботы. Из окон высовываются лица, постаревшие, повзрослевшие лица, трогательно похожие. И на одном лице, совсем старом лице, вдруг бледно пробивается узнавание. Узнавание? Только ли оно? Прощенье. Какое прощенье? Любовь. Господи боже — любовь.
Он, узнанный, он, поглощенный своими раздумьями, про нее и забыл. Легко понять, почему из всего, что происходило потом, нам передают лишь одно: жест, жест, какого еще не видывали, заклинающий жест, с каким он кидается к их ногам, моля, чтобы его не любили. Испуганные, растерянные, они поднимают его. По-своему объясняют его порыв. Прощают. Какое, верно, было для него облегчение, что его не поняли, несмотря на отчаянную однозначность этого жеста. Быть может, он даже остался. Ведь ото дня ко дню ему становилось ясней, что любовь, которая была для них так важна, на которую они втайне подбивали друг друга, обращалась вовсе не на него. Его, верно, забавляли их потуги, и было очевидно, как мало они о нем думают.
Что знали они о нем? Его стало бесконечно трудно любить, он чувствовал, что это под силу лишь Одному. Но Он пока не хотел.
Конец записок. Перевод Е. СурицПобедивший дракона
Была когда-то земля — с лесами, полями, реками, дорогами и городами, земля прекрасная и плодородная. И был над нею поставлен богом король, самый седовласый и самый гордый из всех королей, о которых когда-либо ходили по свету достоверные слухи. У короля была единственная дочь — сама юность, красота и порыв. Король был в родстве со всеми соседними тронами, а дочь его была еще ребенок и совсем одна, почти как сирота. И это, конечно, ее нежность, и доброта, и власть, заключенная в спокойном безмятежном взоре, были невольной причиной того, что, чем взрослее и краше становилась она, тем все ближе подкрадывался к ней дракон, пока живым воплощением ужаса не обосновался в лесу перед самым красивым городом королевства; ибо существует скрытая связь между ужасом и красотой, и где-то они дополняют друг друга, как ликующий смех жизни и затаившаяся близкая смерть.
Мы не хотим этим сказать, что дракон питал к юной особе какие-то враждебные чувства, — как едва ли кто с чистой совестью решится утверждать, что смерть так уж глубоко враждебна жизни. Вполне возможно, что этот огромный огнедышащий зверь улегся бы, как собачонка, у ног красавицы, и только мерзость собственного языка не позволила бы ему в зверином самоуничижении лизнуть прекраснейшую в мире руку. Но до этого его, естественно, и не допускали, тем более что дракон безжалостно расправлялся со всеми, кто случайно оказывался поблизости, хватал и оставлял у себя всех, не делая исключений ни для детей, ни для отар.
Первое время король, надо думать, с глубоким удовлетворением отмечал про себя, что эта напасть сделала многих юношей его страны мужчинами. Молодые смельчаки всех сословий — рыцари, послушники и простые слуги потянулись на битву, как в долгий поход в чужую страну, принимали жаркую славу и муку одного-единственного геройского часа, вкусив жизни и смерти, надежды и страха сразу, — как во сне. Уже через несколько недель люди перестали вести счет этим храбрецам и запечатлевать в своей памяти их имена — потому что в такие тревожные дни народ привыкает даже к героям и они уже не кажутся чем-то неслыханным. Страх, голод, жажда тысяч людей взыскуют их, и они приходят как неизбежный рок, как хлеб наш насущный, повинуясь тем последним законам, которые не перестают действовать даже в годину всеобщего горя.
Но число тех, кто жертвовал собою в отчаянном этом бою, все росло и росло, уже почти в каждой семье пал лучший сын (и зачастую совсем еще мальчик) — и тогда король не без оснований начал опасаться, что погибнут все первенцы его королевства и слишком многим дочерям будет уготовано вдовствующее девичество на долгие годы бездетной женской доли. И он запретил своим подданным продолжать борьбу. А чужеземным купцам, в безотчетном ужасе хлынувшим из зачумленной страны, он повелел возвестить то, что испокон веков возвещали короли в его положении: что если кому-то удастся избавить от этой погибели несчастную страну, он получит руку королевской дочери, будь он знатным дворянином или сыном презренного палача.
И оказалось, что и на чужбине не занимать стать героев и что соблазн высокой награды возымел свое действие. Но чужеземцам везло не больше, чем землякам королевны: они приходили только затем, чтобы умереть.
Между тем в королевне за эти дни произошла видимая перемена; если до сих пор ее сердце, подавленное печалью и злосчастным роком своей страны, молило о гибели чудовища, то теперь, когда она была обещана какому-то могучему незнакомцу, ее неискушенная душа прониклась странным расположением к супостату, к дракону, и дело дошло до того, что в неподкупной искренности своих сновидений она вдруг стала находить слова, чтобы молиться за него и просить святых заступниц взять чудовище под свою защиту.
Когда она однажды утром, сгорая от стыда, очнулась от одного такого сна, до нее дошла весть, ее испугавшая и смутившая. Ей рассказали о юноше, который пришел на битву бог весть откуда и которому удалось — хоть он и не убил дракона — окровавленным и израненным вырваться из лап своего страшного соперника и спрятаться в лесной чаще. Там он лежал, бездыханный, холодный в холодных своих доспехах, пока его не нашли и не принесли в один из домов, где он метался в бреду, и жаркая кровь бешено билась под пылающими бинтами.
Когда королевна услышала эту весть, ее первым желанием было броситься на улицу в чем была — в белой рубашке из тонкого шелка, — разыскать тот дом и припасть к ложу умирающего. Но когда девушки одели ее и она увидела в бесчисленных зеркалах свое роскошное платье и свое печальное лицо, она не нашла в себе мужества совершить столь необычный поступок. Она даже не решилась послать в дом, где лежал больной чужеземец, какую-нибудь верную служанку, чтобы хоть чем-то облегчить его страдания — клочком тонкого полотна или мягкой мазью.
Но какая-то тревога осталась в ее душе, и она почти захворала. С наступлением ночи она садилась у окна и все пыталась угадать, в котором из домов умирал незнакомец. Что он умирал, ей было совершенно ясно. Ведь только она, она одна могла его спасти, но ей не хватало смелости навестить его. Отныне мысль, что в ее руках жизнь раненого героя, не покидала ее. В конце концов на третьи сутки, проведенные в такой же муке и самобичевании, эта мысль погнала ее на улицу, в дождь, в непроглядную, тревожную весеннюю ночь, и она блуждала в ней как в темной комнате. Она не представляла себе, как она опознает тот дом; но она сразу узнала его по одинокому распахнутому окну, освещенному изнутри странным медленным светом, при котором ни спать, ни читать невозможно. И она, опустив голову, сникшая и несчастная, прошла мимо дома, подавленная первым в ее жизни горем. Так она шла и шла; дождь перестал; над разорванными полосами облаков засверкали редкие крупные звезды, и где-то в саду запел соловей и никак не мог закончить начало куплета. Он растерянно начинал снова и снова, и голос его могуче и властно разрастался в тиши, как голос гигантской птицы, свившей себе гнездо на вершинах девяти дубов.
Когда королевна оторвала наконец полные слез глаза от бесконечной своей дороги, она увидела перед собой лес и над ним розовую полосу утра. И на этой полосе выделялось что-то черное, двигавшееся прямо на нее. То был всадник. Она невольно отпрянула назад и спряталась за темными влажными кустами. Всадник медленно проехал мимо нее; лошадь его была черна от пота и дрожала. И он сам как будто дрожал: все кольца на чешуе его железного панциря тихо позванивали. На голове у него не было шлема, не было рукавиц на руках, и меч свисал тяжело и устало. Она разглядела его лицо в профиль; оно все пылало, и волосы развевались по ветру.
Она смотрела вслед ему, долго. Она поняла: он убил дракона. И ее печали вдруг как не бывало. Она уже не была одинокой заблудившейся девочкой в ночи. Она принадлежала ему, этому незнакомому дрожащему герою, она была его достоянием — будто родной сестрою его меча.
И она заторопилась домой, чтобы там ожидать его. Никем не замеченная, проскользнула она в свои покои и, как только подошло время, разбудила всех горничных и велела принесть свои самые красивые наряды. Пока ее одевали, город проснулся, охваченный всеобщим ликованием. Люди радостно выбегали на улицу, на башнях взахлеб били колокола. И тогда королевна, слушая всю эту суматоху, вдруг поняла, что он не придет. Она пыталась представить его себе в громовом прибое людской благодарности — и не смогла. С каким-то боязливым чувством она пыталась удержать в памяти образ одинокого дрожащего героя такого, каким она его видела, — как будто важнее всего на свете было не забыть этот образ. И при этом так празднично было у нее на душе, что, хоть она и была уверена, что никто не придет, она не прерывала девушек, ее наряжавших. А те вплетали ей в косы смарагды и жемчуг и удивлялись, что такими влажными были эти косы на ощупь. Наконец королевна была готова. Она улыбнулась девушкам и, побледнев, пошла вдоль зеркальных стен, и белый шлейф ее платья шумел далеко за нею.
Она смотрела вслед ему, долго. Она поняла: он убил дракона. И ее печали вдруг как не бывало. Она уже не была одинокой заблудившейся девочкой в ночи. Она принадлежала ему, этому незнакомому дрожащему герою, она была его достоянием — будто родной сестрою его меча.
И она заторопилась домой, чтобы там ожидать его. Никем не замеченная, проскользнула она в свои покои и, как только подошло время, разбудила всех горничных и велела принесть свои самые красивые наряды. Пока ее одевали, город проснулся, охваченный всеобщим ликованием. Люди радостно выбегали на улицу, на башнях взахлеб били колокола. И тогда королевна, слушая всю эту суматоху, вдруг поняла, что он не придет. Она пыталась представить его себе в громовом прибое людской благодарности — и не смогла. С каким-то боязливым чувством она пыталась удержать в памяти образ одинокого дрожащего героя такого, каким она его видела, — как будто важнее всего на свете было не забыть этот образ. И при этом так празднично было у нее на душе, что, хоть она и была уверена, что никто не придет, она не прерывала девушек, ее наряжавших. А те вплетали ей в косы смарагды и жемчуг и удивлялись, что такими влажными были эти косы на ощупь. Наконец королевна была готова. Она улыбнулась девушкам и, побледнев, пошла вдоль зеркальных стен, и белый шлейф ее платья шумел далеко за нею.
А престарелый король сидел, серьезный и величественный, в высокой тронной зале. Вокруг него стояли во всем блеске старейшие паладины королевства. Он ждал чужеземного героя, ждал избавителя.
Но тот был уже далеко-далеко, и над ним было небо, полное жаворонков. Если бы кто-нибудь напомнил ему о награде за подвиг, он, может быть, рассмеялся бы и повернул назад: он просто об этом забыл.
Перевод А. КарельскогоПьер Дюмон
Локомотив пронзил почти бесконечным свистком голубой воздух душного, мерцающего светом августовского полдня. Пьер сидел со своей матерью в купе второго класса. Мать была женщиной невысокой, подвижной, в скромном черном суконном платье, с бледным добрым лицом и угасшими, тусклыми глазами вдовой офицера. Ее сын — малыш, никак не старше одиннадцати лет, в мундире воспитанника военной школы.
— Вот и приехали, — сказал Пьер громко и радостно, вынимая свой скромный серый чемоданчик из дорожной сетки. Большими, застывшими, казенными буквами там было начертано: «Пьер Дюмон 1. Призывной возраст № 20». Мать молча опустила глаза. Теперь перед ее взором возникли эти большие своенравные буквы, пока мальчуган ставил багаж на соседнее сиденье. Она перечитывала их, наверное, раз сто за долгие часы путешествия. И она вздохнула. Она была не сентиментальна и за годы супружества с покойным капитаном познакомилась с солдатской жизнью и привыкла к ней. Но ее материнская гордость страдала оттого, что ее Пьер, маленькая особа которого занимала совсем особое место в ее сердце, был низведен до уровня простой цифры «№ 20». Как это звучало!
Тем временем Пьер стоял у окна и созерцал природу. Они подъезжали к станции. Поезд шел медленнее и громыхал на стрелках. За окнами мелькали зеленые насыпи, просторные равнины и крошечные домики, у дверей которых стояли на страже громадные подсолнухи в желтых нимбах. Двери были так малы, что Пьер подумал, что он нагнется, если захочет войти. Но домики уже скрылись. Виднелись черные, продымленные склады со своими зарешеченными слепыми окнами, полотно дороги все ширилось, рельсы росли рядом с рельсами, и вот наконец они с шумом и шипеньем въехали в вокзальное здание маленького городка.
— Сегодня мы еще будем вовсю веселиться, мама, — прошептал малыш и обнял испуганную мать бурно и пылко. Потом он вытащил чемодан из дорожной сетки и помог своей матушке выйти из вагона. С гордым видом он взял ее под руку, но госпожа Дюмон, хотя она и была невысокого роста, смогла лишь просунуть своему кавалеру руку под мышку. Носильщик завладел чемоданом. Так они шли в знойный полдень, по пыльной улице к гостинице.
— Что мы будем кушать, мама?
— Что хочешь, милый!
И тут Пьер начал перечислять свои любимые блюда, которыми его кормили дома во время двухмесячных каникул. Можно ли будет заказать то-то и то-то? И с лукулловской точностью обсуждалось все, от супа до яблочного пирожного с кремом. Маленький солдат был настроен шутливо; все эти любимые блюда, казалось, и составляли содержание его жизни. Словно на этой основе и возникали все остальные события. И он начинал снова и снова: «Помнишь, когда мы в последний раз ели то-то и то-то, случалось то-то и то-то». Правда, ему приходило в голову, что он сегодня в последний раз будет наслаждаться всем этим перед четырехмесячной учебой, и тогда он умолкал и почти неприметно вздыхал. Но веселый, солнечный летний день бодрил детскую душу, и Пьер снова отважно болтал обо всем на свете и вспоминал о чудесных днях уходящего отпуска. Было два часа дня. К семи он должен был явиться в казарму, стало быть, через пять часов. Пять раз должна была большая стрелка обежать циферблат — осталось еще много, много времени.
Обед кончился, Пьер ел с аппетитом. Но когда мать наливала ему красного вина, и поднимала стакан, и с особым значением глядела на сына влажными глазами, у него кусок застревал в горле. Его взор блуждал по комнате. Он помедлил на циферблате; было три часа. Четыре раза большая стрелка… — так думал он. Это ему придавало мужества. Он поднял свой бокал и чокнулся, быть может, слишком звонко: «За радостное свиданье, матушка!» Его голос изменился и посуровел. И он быстро поцеловал, как бы боясь вновь поддаться слабости, маленькую женщину в бледный лоб.
После обеда они бродили вдвоем по берегу реки. Им почти не встречались прохожие. Никто не мешал им говорить друг с другом. Но разговор часто прерывался. Пьер высоко держал голову, не вынимая рук из карманов, и рассеянно смотрел большими голубыми глазами на мерцавшую от зноя реку и на фиолетовые склоны другого берега. Госпожа Дюмон заметила, что в аллее, по которой они шли, листья все желтели и увядали. Кое-где они даже падали на тропинку, когда один листок хрустнул у нее под ногой, она испугалась.
— Близится осень, — тихо сказала она.
— Да, — пробормотал Пьер сквозь зубы.
— Но мы чудесно провели лето, — продолжала госпожа Дюмон почти смущенно.
Ее сын ничего не ответил.
— Мама, — не обернувшись к ней, промолвил он, — передай милой Жюли мои приветы, хорошо? — Он умолк и покраснел.
Мать улыбнулась.
— Об этом можешь не беспокоиться, мой Пьер.
Жюли была юная кузина, к которой маленький кавалер был неравнодушен. Он часто гулял у нее под окном, играл с нею в мяч, дарил ей цветы и носил — чего не знала даже госпожа Дюмон — фото кузины в левом нагрудном кармане мундира.
— Жюли тоже уедет из дома, — сказала мать, радуясь, что удалось завести разговор с сыном на эту тему. — Ее пошлют в английскую школу или в Sacre-coeur… — Вдова знала своего Пьера. Его утешало, что и той, которую он обожал, сужден подобный жребий, и в глубине души он упрекал себя за свое малодушие. С ребяческой живостью фантазии он уже готов был забыть о долгих месяцах учебы.
— Но когда я приеду домой на рождество, ведь Жюли вернется?!
— Конечно.
— И ты пригласишь ее к нам, дорогая мамочка, на рождество, правда?
— Она уже дала согласие и обещала мне, что загодя отпросится у своей матери.
— Чудесно! — ликовал мальчик, и глаза его сияли.
— Я красиво уберу тебе елку, и если ты будешь хорошо себя вести…
— Обещаешь… новый мундир?
— Кто знает, кто знает, — улыбалась госпожа Дюмон.
— Дорогая мамочка! — воскликнул юный герой и, не стесняясь, стал прямо на аллее осыпать госпожу Дюмон бурными поцелуями, — ты такая добрая!..
— Но только веди себя хорошо, Пьер, — сказала мать серьезно.
— И еще как! Буду учиться…
— С математикой, как ты знаешь, у тебя дела неважные.
— …Все будет отлично, вот увидишь!
— И не простужайся, скоро погода станет холоднее, всегда тепло одевайся… Ночью укрывайся одеялом как следует, чтобы не раскрыться!
— Не волнуйся, не волнуйся!
И Пьер снова начал вспоминать об отпуске. Ему приходили на ум такие шутки и забавы, что мать и сын смеялись от всего сердца. Вдруг он вздрогнул. С церковной башни хлынул гулкий колокольный звон.
— Пробило шесть, — сказал он и попытался улыбнуться.
— Пойдем к кондитеру.
— Да, там продают вкусные трубочки с кремом. В последний раз я их ел, когда мы ездили за город с Жюли…
Пьер сидел на тонконогом складном стульчике в сводчатой комнате кондитера и уписывал сладкое за обе щеки. Вообще-то он был уже сыт и иногда, проглотив кусок, должен был глубоко вздохнуть, но ведь он придет сюда не скоро, и вот он опять ел.
— Меня радует, что у тебя, малыш, хороший аппетит, — сказала госпожа Дюмон, прихлебывая кофе из чашечки.