– Лови! – не на шутку встревожившись, крикнул Журанков, стремительным движением закинув кошку обратно в баул и сам бросаясь подопытному наперерез; он-то наперед знал, что упустить мыша недопустимо, ибо его драгоценное здоровье теперь придется исследовать уж всяко не менее досконально, чем послеполетное здоровье всех Белок и Стрелок, вместе взятых. Ловля впавшей в панику мышки в зале, заставленном аппаратурой, заплетенном толстыми кабелями и тонкими проводами, да еще ввиду угрозы одним неловким движением испортить или вовсе разбить что-нибудь стоимостью в пару миллионов оказалась делом нешуточным и увенчалась успехом не вдруг. К тому моменту, когда мыш в предынфарктном состоянии был возвращен в домашний уют и, кое-как переведя дух, принялся взахлеб рассказывать взвинченной шумом супруге о поразительном случае, приключившемся с ним вот только что и совершенно, казалось бы, на ровном месте, ни Журанков, ни Вовка уже не могли толком прочувствовать своего величия. Никаким “Поехали!” тут и не пахло. Некоторое время, тяжело дыша, отец и сын обалдело смотрели друг на друга, просто не зная, что им теперь надо делать; а потом Журанков сказал:
– Сын, запомни этот великий день. Мы с тобой поймали мышь.
И еще через мгновение оба начали дико, до слез хохотать и очень долго не могли остановиться.
Коньяк они начали пить полтора часа спустя, уже дома. Разговаривать они не могли, просто слов не находилось; даже идя к дому от лаборатории мимо магазина, они только переглянулись. Если и был поблизости враг, шпион и диверсант с записывающим устройством, он остался бы с носом: не прозвучало ни слова.
Многострадальный мыш в это время уже снова пребывал вдали от домашнего очага и нервно тосковал у скрупулезных биологов, те обещали закончить полное обследование через пару дней; но, судя по поведению подопытного в момент очередного выдирания из-под теплого бочка супруги, по его отчаянным стараниям ни под каким видом не даться в руки здоровенных дуралеев, от которых, оказывается, можно ожидать самых нелепых сюрпризов, он был вполне здоров, и бодр, и полон своих мышиных сил.
Тетя Наташа оказалась дома, и это получилось очень удачно: ей тоже налили рюмку, и благодаря присутствию молодой красивой заботливой женщины шальная пьянка сразу обернулась триумфальным празднеством на высоком идейно-художественном уровне. Женщина, правда, как ей и положено, поначалу попыталась прояснить ситуацию: в честь чего, мол? Вовка не знал, что и как ответить, и только выжидательно покосился на отца, стоявшего, точно застигнутый врасплох забулдыга, с прижатой к груди бутылью наперевес; отец помолчал, видимо, ища такой ответ, чтобы и ложью не замараться, и правды не раскрыть, и выдал просто, по-мужски: “Наташечка, надо. А почему – я тебе потом скажу. Когда сам буду точно знать, что именно мы отмечаем”. Верная подруга облегченно вздохнула. “Да уж я понимаю, что раз взяли, значит, надо, – ответила она. – Мне важно знать, что вы что-то отмечаете, а не горе заливаете. Теперь я это знаю, и у меня гора с плеч”. И больше она ни слова неуместного не сказала; взмахнула крылом, как Царевна-лягушка, и на столе сразу, будто из широких рукавов, образовалась подходящая и, главное, умеренная закусь: чтобы и не натощак пить, и не обожраться до полного подавления искомых эффектов. И принялась щебетать о своем, о девичьем, о бытовом, о журналистском, чтобы и разговор за столом журчал, и молчать о своих загадочных достижениях мужики могли невозбранно. Цены тете Наташе не было, что факт, то факт.
Остаток вечера они уж и не упомнить, о чем говорили, – похоже, просто пробалагурили и прохохотали до сумерек.
А когда биологи вернули истомившегося в одиночестве мыша, клятвенно заявив, что более энергичного, здорового и полноценного хвостатого они в жизни не видывали, и если, мол, таково и впрямь будет воздействие аэродинамического плазменного облака на случайно оказавшийся неподалеку живой организм, они бы согласны в этом облаке купаться по профсоюзным путевкам – голохвостой чете пришлось вкалывать не за страх, а за совесть. Бессмысленное, ни к чему путному не приводящее и даже самим мышам надоевшее лежание в фиксаторе кончилось.
Ребенок познания встал на ноги и побежал.
Четыре часа мыш маялся, безжалостно стиснутый буквально в метре от горки мелко нарезанных благоуханных ломтиков своего любимого сыра; финишная точка перехода была сориентирована как раз на верхний ломтик. Поначалу мыш лежал довольно спокойно, потом начал принюхиваться все более возбужденно, и усишки его то и дело высовывались наружу сквозь прутья клетки; в конце концов он весь извертелся и изошел на требовательный, негодующий писк: вы, мол, что, демоны, последнее разумение потеряли? меня же надо кормить, я есть хочу! Зато когда Журанков уронил свое сакраментальное “Старт”, казалось, еще и лазеры не успели погаснуть, а мыш уже всем пузом шлепнулся прямо на кучку вожделенных ломтиков и далеко не сразу сообразил, какое счастье ему привалило. Зато уж когда сообразил… Оттаскивать его пришлось, точно бульдога.
Девять часов подруга первопроходца томилась в той же фиксирующей клетке, регулярно кормимая и поимая Вовкой; она не испытывала никаких физических неудобств, кроме, разумеется, практически полной неподвижности – но еще и скуки, и отлучения от дома, где муж, для разнообразия оставленный экспериментаторами на сей раз в покое, без бдительного женского ока, конечно же, невесть чем занимался и мог натворить страшно сказать каких глупостей. На протяжении почти всего этого времени сам Журанков, как это бывало достаточно часто, пропадал там, где, по общему мнению, шла основная, по-настоящему важная работа: там чертили чертежники, там монтировали монтажники, там рассчитывали и моделировали конструкторы; там готовили многострадальный проект орбитального самолета – пусть уже и без надежды реализовать его самим, но с постоянно подпитываемой руководством надеждой по сходной цене передать его, когда придет пора, Космическому агентству. В лабораторном зале Вовка в очередной раз остался один – впервые так надолго. Поначалу он вообще напоминал себе здесь дрессированного шимпанзе: кнопки нажимать, загружать программы… Постепенно он осваивался, обучался, учился понимать и соображать (отец, конечно, срывался объяснять и помогать по первой же просьбе), и вот теперь, время от времени поднося яства и напитки уныло млеющей в фиксаторе миниатюрной пушистой даме, он занимался тем, что пытался опыта ради просчитать параметры вспышки перехода в пункт командования воздушно-космической обороны Америки – штаб-квартиру НОРАД в глубине горы Шайенн. В принципе это было не более сложно, чем сделать расчеты на перенос мыша поближе к сыру.
– Ну, что наша бедняжка? – первым делом спросил отец, входя.
– Скучает, – ответил Вовка голосом артиста Дмитриева из “Приключений принца Флоризеля”.
– Отлично, – плотоядно, точно матерый садист, отозвался Журанков и вплотную подошел к заключенной в недра нуль-кабины мышке.
Мышь, завидев человека поблизости, принялась всячески давать ему понять, что ей тут вконец осточертело и пора бы рослым самодурам и совесть знать.
– Кормил-поил нормально?
– А что, по лужице и кучке не видно? – спросил Вовка.
Журанков засмеялся.
– Пожалуй, видно. Тогда будем считать, что на данный момент ее потребности – чисто духовного порядка.
Писк из фиксатора недвусмысленно дал ему понять, что мышь, в отличие от людей, не дура и резкой границы между материальным и духовным не проводит. Несколько мгновений Журанков нежно смотрел, как она бьется, а потом отступил на два шага и произнес обыденно:
– Ну, чего? Ты готов? Старт…
Лазеры едва уловимо плеснули тусклым светом. Супруги воссоединились.
Журанков и Вовка торопливо сбежались у их просторной обители. Надо было видеть, как после первого ошеломления два маленьких симпатичных зверька бросились один к другому – что называется, друг другу на шею. Их нежности можно было позавидовать. Вырвавшаяся из заключения мышка просто цвела. Конечно, для нее оставалось непонятным, каким именно образом ей удалось освободиться, но это уже и неважно было: от верзил можно ожидать любого фокуса и разбираться с их выходками – только зря время терять. Гораздо больше ее занимало и радовало то, что даже при столь внезапном возвращении из командировки ни в чем предосудительном мужа уличить ей не довелось. И, стало быть, помимо того, что она и сама соскучилась, он явно заслуживал награды.
Журанков и Вовка стояли рядом, наблюдали, как их мышки обнюхиваются и милуются, улыбались и думали об одном и том же. О том, что не сегодня-завтра кому-то из них двоих предстоит встать под луч. И Вовка сильно подозревал, что первой пробы отец ему не уступит.
5
Только полный обалдуй, думала она, мог сморозить такую глупость: все счастливые семьи счастливы одинаково, а вот несчастные несчастны по-разному. Да нет, обалдуй – мягко сказано; это психика невольно подлизывается к классику, вот и прячет возмущение в слова побезобидней. Тут бы выразиться крепче. Ведь какую мерзость, получается, человек носил в себе. Потому тем и кончил, чем кончил. На самом-то деле наоборот, все несчастные несчастны одинаково: пьянка, бабы, мания величия или комплекс неполноценности. Вот и все разнообразие. Причем что мания, что комплекс вымещаются на самых близких совершенно одинаковыми безудержными требованиями, бесконечными обвинениями и бесцеремонными скандалами. Ах, ты на коленях стоять не хочешь передо мной? Значит, никакого ко мне уважения у тебя нет, никакого сострадания к моей тяжкой многотрудной судьбе? Гнусная эгоистичная тварь!
5
Только полный обалдуй, думала она, мог сморозить такую глупость: все счастливые семьи счастливы одинаково, а вот несчастные несчастны по-разному. Да нет, обалдуй – мягко сказано; это психика невольно подлизывается к классику, вот и прячет возмущение в слова побезобидней. Тут бы выразиться крепче. Ведь какую мерзость, получается, человек носил в себе. Потому тем и кончил, чем кончил. На самом-то деле наоборот, все несчастные несчастны одинаково: пьянка, бабы, мания величия или комплекс неполноценности. Вот и все разнообразие. Причем что мания, что комплекс вымещаются на самых близких совершенно одинаковыми безудержными требованиями, бесконечными обвинениями и бесцеремонными скандалами. Ах, ты на коленях стоять не хочешь передо мной? Значит, никакого ко мне уважения у тебя нет, никакого сострадания к моей тяжкой многотрудной судьбе? Гнусная эгоистичная тварь!
А вот счастье… Чтобы его сработать, нужно столько обоюдного понимания, доброты и мудрости, столько тончайшего и точнейшего двойного маневрирования, столько каждодневных компромиссов, равно приемлемых для обоих, обоих лелеющих и взращивающих, причем только этих конкретных обоих, для любой другой пары они показались бы, конечно, либо капитуляцией мужа, либо унижением жены…
Да чтобы сотворить одну-единственную счастливую семью – надо столько творчества, сколько и не снилось никакому колоброду и никакой потаскухе, даже если они хоть десять, хоть пятьдесят семей сумели развалить и устроить тысячу якобы непременно свойственных творческой личности дебошей, после каждого начеркав поэму или симфонию.
Несчастные семьи отштампованы, как поллитровки, а вот каждая счастливая – неповторима, словно королевский бриллиант.
Эти мысли стали посещать ее не так давно. Прежде она не очень-то задумывалась над подобными вещами, и, во всяком случае, столь кухонный взгляд на человеческие отношения не был ей свойствен; скажи все это при ней кто-то пару лет назад – она сама подняла бы его на смех и назвала худыми словами. Но что-то менялось. Возраст брал свое, быть может. Стыдно сказать – стала превращаться во что-то вроде простой деревенской бабы, все бы ей коровку доить, все бы у печи стоять да мужу пышки печь… Это накатило постепенно, она сама не заметила когда. Даже первые месяцы с Журанковым горели в сердце еще по старинке: не как долгожданное и хоть не каждому выпадающее, но нужное каждому теплое надежное гнездо, якорь в бурях, твердыня на болоте, а как острая, острей некуда, приправа к ее обычной яркой и – отчасти поневоле – сумбурной жизни. Я, такая молодая, красивая, блестящая, чувственная, с таким богатым внутренним миром, – рабыня и подстилка измочаленному одинокому неумехе; ух, я какая! Это подхлестывало. Когда она после нескольких дней или даже целой недели, проведенных у Журанкова в “Полудне”, вновь влетала в конвульсивно творческую, перенапряженную до монотонности столичную круговерть, то исступленное саморастворение, с каким она опекала и нежила своего младенца-владыку, оборачивалось столь хлесткой, бессердечной к окружающим уверенностью в себе и своем праве во всем быть первой, что ей и самой казалось: короткая тамошняя жертвенность точно свежим энерджайзером перезаряжает ее для здешней потасовки. “А он все работает, работает, работает!” Главным достоинством состояния единственной опоры человека, который свалился с луны и теперь, весь в немеркнущих синяках, мается жизнью на чужбине, было для нее то, что состояние это не длится долго.
Она удивилась, когда однажды – месяца через четыре, наверное, к середине их первого лета – поняла, что, скучая по дому, ощущает этот дом уже не в своей квартирке на Куусинена, но – у Журанкова. С Журанковым. Возле Журанкова.
Делать счастье оказалось самой интересной, и самой важной, и самой творческой работой, какую только можно себе представить. Эта работа ее засосала и поглотила. Остальное сделалось неважным; так, не лишенный приятности способ не сидеть у мужчины на шее, не более. Ремесло. В котором она, что уж скромничать, знала толк.
И ей совершенно не в тягость оказался отслуживший и поселившийся с ними Вовка, его сын; наоборот, он придал миру какую-то законченность, перспективность. Она сама поразилась себе, когда поняла: ей совсем не претит знать, что он от той женщины и что из-за него та женщина вечно будет маячить в их с Журанковым мире. Удивительно, но она, при всем ее темпераменте, ни на миг не ощутила в Вовке просто молодого мужчину – молодого, но, между прочим, не столь уж намного моложе себя; она с самого начала ощутила его как сына, хоть смейся.
Но вот когда она ощутила, что у Журанкова – прорыв, то едва не приревновала. В этом чувстве не было ничего от эгоистического стремления видеть спутника жизни постоянным неудачником, чтобы вечно нуждался в поддержке, опеке и уж никуда не делся; ничего не было от трусливого безумия, искушающего перешибить кобелю ноги, чтоб не сбежал. Но если Вовка придал миру завершенность, не нарушая его единства, то успех оказался бы чужеродным. Лишним. Счастье сделалось настолько полным, что не нуждалось во внешнем успехе. Внешний успех был настолько суетнее и никчемней счастья, что словно бы пачкал его и мутил. Как если бы кто-то влепил ком грязи в тихо сияющую хрустальную люстру. Звон бы, конечно, пошел – на мгновение, а вот бурая жижа текла бы и сохла слепой коркой вечно.
Но, конечно, то была бабья блажь. Мужчинам нужны свершения, хоть кол им на голове теши; и после мимолетного замешательства она вполне смогла радоваться вместе с Журанковым и ребенком. То есть его ребенком.
А когда она поняла, что кончилась ее лафа, ее незаслуженный фарт наслаждаться ролью матерью взрослого сына, не испытав ни малой доли тех прелестей, которые суждены лично производящим потомство настоящим матерям; что скоро и ей доведется испить этих прелестей сполна…
Было страшно и сладко. И не было сомнений в том, что это надо делать. И было немножко совестно перед Журанковым, потому что явно не вовремя: у него там какие-то великие дела, кванты навалились, похоже, со всех сторон и пляшут канкан, четырехмерный континуум гнется – а у нее задержка, и струйный тест, вкусив той простенькой струи, для вкушения которой он создан, положительно подмигивает бескомпромиссным глазком.
Да, с самокритичной иронией подумала она. Учена баба грамоте или не учена – в конечном счете она все равно одна сплошная физиология. Говорливый струйный тест на семейное счастье.
За окном медленно плыла ночь, и небо цвета пепла смотрело им в глаза.
– Наташ, я хотел с тобой поговорить…
– А смешно – я тоже хотела с тобой поговорить.
– Ну, давай ты первая.
– Нет, ты.
– Женщины и дети вперед.
– Мы же не на тонущем корабле, Костенька.
– А я тебя не только в шлюпку, но и в любую дверь первой пропускаю.
– Ага, вдруг в пещере медведь? Женщину вперед!
– Да ну тебя!
– Ладно. Давай говори.
– Нет, ты говори.
Оба замолчали в ожидании. Оба подождали несколько секунд в уверенности, что собеседник сдастся первым. Оба поняли, что не дождутся и надо все же начинать самому. И оба начали одновременно:
– Мы с Вовкой не справляемся, нужны третьи руки…
– Ты знаешь, так получилось, что беременна.
Оба ошеломленно осеклись. Рывком отвернулись от неба, уставились друг другу в глаза. Потом он осторожно положил ей ладонь на голое, гладкое плечо. А она уткнулась ему в щеку лбом. И снова оба заговорили одновременно.
– Костя, я – конечно, все, что надо…
– Вот хорошо. Может, мы теперь наконец поженимся.
6
Материала накопилась прорва, интереснейшего, загадочного, только осмыслить его было некогда. Создавалось впечатление, что строго научным образом его вообще не осмыслить; ну и ладно, пусть, для начала бы осмыслить хоть как-нибудь. Экспериментировать дальше методом, по совести говоря, тыка, не поднявшись на следующий уровень понимания, стало бессмысленно. Ребенок познания, задорно хохоча, время от времени оборачиваясь, дразнясь и подзуживая: “Не догонишь, не догонишь!”, шустро топотал вдаль, то прячась за кустом и крича: “Меня нету!”, то резко сворачивая на тропку, зигзагом ведущую в новую чащу.
Но как раз теперь навалилось разом все: то славные свадебные хлопоты, теперь вот это – наверное, нужное людям, но, что и говорить, суетное…
Ладно. Решил съездить, встряхнуться и отключиться, сказал себе Журанков – так отключайся, пора!
Не тут-то было.
Поразительно; казалось бы, совершенно симметричный опыт с попыткой перебросить голодную кошку поближе к мышке им так и не удался. Пробовали пятижды на разных режимах – ни в какую. Соседская Мурка, столь помогшая Журанковым начать великий путь, извертелась в своем фиксаторе, жадно светящимися глазами неотрывно глядя на нервничающих поодаль мышат, но ни одна вспышка не помогла ей приблизиться к пище при помощи такой простой вещи, как нуль-Т. Отец и сын растерянно переглядывались несколько минут, а потом Вовка – именно Вовку на сей раз осенило от отчаяния и недоумения – заговорщически подмигнул отцу, выскочил на четверть часа из лаборатории к ближайшему магазину, а вернувшись, убрал героических маленьких коллег подальше и, торопливо разодрав пластик, в точке финиша вывалил только что купленный пакет кошачьего корма. Мурка встопорщила усы, заныла: “Ха-ачу-у-у!” И было ей счастье. “Старт!” – сказал Вовка уже понявшему, в чем изюминка, Журанкову, тот с готовностью тронул стартер, и мгновенная розовая вспышка выплеснула Мурку из узилища точнехонько к лежащим аппетитной грудой лакомым кусочкам. После чего киса, отнюдь не задаваясь метафизическими размышлениями о многообразии путей к харчам, придирчиво обнюхала гостинец, одобрила и, урча, принялась лопать.