Ну не бред?
Друг друга отец и сын тоже поначалу пересылали, не рискуя, лишь на какие-то метры влево-вправо в пределах лабораторного зала. Только отработав возврат обратно в точку старта, можно было набраться наглости прыгнуть куда-то вдаль. Но с возвратом оказалось более чем хорошо. Окончательно и бесповоротно убедившись уже не на мышах, а на себе, что переходы через склейки, как, собственно, и предсказывала однозначно теория, абсолютно безвредны и не сказываются ни на здоровье, ни на самочувствии (в поезде ездить и то вреднее, потому что душно), они за несколько дней подтвердили, что, как и сулили изначальные расчеты, с помощью толчкового импульса можно задавать и время пребывания там, куда была осуществлена переклейка. Однако мало того. Никакой теорией это не предсказывалось и, более того, в рамках исходной журанковской концепции даже объяснению не поддавалось; практически случайно выяснилось, что есть и совсем уж вальяжная возможность просто вернуться, когда возжелалось. Это делало нуль-путешествия предельно комфортным времяпрепровождением: обратный билет оказывался не нужен ни в каком виде. Какие-то тонкие, абсолютно пока непонятные механизмы взаимодействия между субъектом, или, говоря классическим языком эвереттики, наблюдателем, чьи противоречивые мотивации и колебания между возможными вариантами поступков ветвили вселенные, и самими этими вселенными, приводили к спонтанной обратной переклейке субъекта, как только он выбирал отказ от уже совершенного перемещения. Звучало такое объяснение красиво, но что на самом деле данный эффект обусловливало, оставалось за семью печатями. Даже прикидок никаких. Но де-факто все сложилось в высшей степени радостно: вернуться можно в любой момент просто по желанию, а для страховки вдобавок самой вспышкой получалось задавать крайний срок обязательного возвращения.
После таких открытий грех было не попутешествовать, оправдывая себя тем, что это не головокружительные развлечения, а ответственные эксперименты.
Конечно, на космос они пока не замахивались. Журанков, правда, уже прикидывал, как бы уговорить руководство без шума и помпы прикупить у Роскосмоса несколько устаревших “Орланов”, чтобы уж свобода совсем восторжествовала, но Земля для начала тоже была велика. Осмелев и, что греха таить, обнаглев, они несколько дней угрохали на то, чтобы хоть пятью минутами, но отметиться во всех местах планеты, которые когда-то почему-то запали в душу. Главное было – никому не попасться на глаза на финише в момент перехода, а вообще – возникала воистину беспредельная мобильность, от которой, честно говоря, мозги сносило. В перспективе получался принципиально иной мир. Какие там границы, таможни, какие там визы, какой, прости Господи, Шенген? Джомолунгма? Бр-р, и дышать темно. Живописный огрызочек вероятной Атлантиды остров Санторини? Ох, глаз не отвести! Озеро Титикака? Нате. Узоры для пришельцев в пустыне Наска? Ну, может, пришельцам они и видны сверху, а мне как-то фиолетово… Дворец Потала в Тибете? М-да, на это у них сил и средств хватало… Амазонка? Ух ты, ну и простор! Терракотовая гвардия Цинь Ши-хуана? Вот же люди были – столько солдатушек наваять, да как забористо; хэнь хао, тунчжимэнь! Большой Каньон? Ба-а!
Странно, но ни у Вовки, ни у Журанкова ни на миг всерьез не возникло желания заглянуть, скажем, в спальню чьего-нибудь президента, в запасники Лувра, в тайники Внешторгбанка… Шутки они, конечно, шутили между собой: мол, все алмазы наши, или, мол, теперь нам пиндосы за “Курск” ответят, но… Возможности возможностями, а порядочность – порядочностью. Любоваться и шкодить – совсем разные вещи.
В пределах Земли расчеты переклеек занимали минимум времени, девять минут, от силы десять – точки выхода с ходу брались с глонасса и джи-пи-эс, а там уж знай перемолачивай суммарные пути – и вперед. Они уже шутили: “Взял интеграл?” – “Взял”. – “Тяжелый?” – “Нормальный…” – “Пять секунд – интеграл нормальный… Десять секунд – интеграл нормальный… Тангаж, рысканье – по барабану!” Конечно, с космосом обещало быть посложней. Зато, впрочем, постепенно сама собой создавалась база данных – второй раз уже взятую однажды точку можно было не просчитывать, и россыпь посещенных мест помогала ориентироваться при следующих расчетах как особая такая, только для своих, координатная сетка засечек.
Но после первого восторга, сопровождавшегося вполне естественным мозговым параличом, в какой-то момент их наконец пробило: а, собственно, почему после переклейки мы не оказываемся голыми?
Снова вернулись к экспериментам с исходными образцами: металл, дерево, пластик, стекло, мел.
Без разницы что металл, что мел – нулевой эффект. А вот штаны с рубашкой перелетали, будто так и надо. Ага, а если штаны с рубашкой попробовать передать отдельно? Нулевой эффект. Интересно… Получается, их одежда перелетала вместе с ними и на Титикаку, и в Тибет ТОЛЬКО потому, что они сдуру полагали это совершенное естественным. Воспринимали одежду в путешествии как часть себя. Были наивно и бездумно уверены, что она последует за ними…
На некоторое время вернулись к экспериментам внутри зала.
А если, например, Журанкову нужен с собой кусочек мела, чтобы размашисто, от всей души написать на полу: “Наташа, я тебя люблю!”?
Тогда все путем; кусочек мела, который сам, в отдельности, нипочем не хотел перемещаться, послушно следовал за человеком, коль скоро был ему нужен.
Ага.
А пять кило продуктов? Пожалуйста. А десять? Пожалуйста. Но я ведь столько не съем! А все равно берется. А бессмысленный, ни для чего не нужный чурбан того же веса? Пожалуйста. А штанга с грузом в двести килограммов? Нет, не берется.
Как интересно!
То есть существуют ограничения по массе?
Один из ключевых экспериментов придумал Журанков-старший. Зацепил со стройплощадки бетонный блок больше чем в тонну – всего лишь потому, что в душе своей сказал: я непременно его верну. И блок взялся, послушный, как штаны. Пол в зале захрустел и, наверное, не выдержал бы, лопнул, если бы Журанков не выполнил немедленно данного себе обещания и не отфутболил неимоверную тяжесть обратно. Лишь пару секунд посреди лаборатории громоздилась, перегородив пространство, серая шершавая угловатая гора с торчащими из нее ржавыми металлическими кольцами и отправилась восвояси. А Журанков с Вовкой несколько мгновений потрясенно смотрели на то место, где она только что, покорная воле путешественника, торчала, и не могли слов найти, настолько внезапен был этот рекорд. И потом Журанков вдруг понял, что напомнил ему его тяжеловесный подвиг.
– Ты смотри, – тихо проговорил он. – Как в воду глядели… Если будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе: “Перейди отсюда туда”, то она перейдет…5
Сын обернулся к нему и долго, пытливо смотрел.
– Ты думаешь…
– Понятия не имею.
– Так а во что веру-то? – почти выкрикнул Вовка. И тут же сбавил тон; сам обескураженный своим нежданно прорвавшимся пафосом, по закону маятника он даже впал в некоторое ехидство: – Папка, погоди. Чего это тебя на писание понесло? Скажи честно, ты что – молился перед этой пробой, что ли?
Журанков некоторое время не отвечал, потом отрицательно покачал головой. И сказал:
– Нет. Не молился, но… Знаешь, сын, интуитивно я чувствую, веру во что. И ты, наверное, тоже, если прислушаешься к себе спокойно… Только сказать словами очень трудно. А если строго в данном случае – я имел твердую веру, что не беру эту глыбу себе. Что я ее верну на место очень скоро. И, видишь, выполнил… Даже еще быстрее, чем собирался. И оно то ли мне поверило, то ли просто наперед знало…
– Кто – оно? – тихо спросил Вовка.
Некоторое время оба молчали. А затем Вовка снова спросил, уже громче:
– Так мы тут что – экспериментальным доказательством евангельских притчей занимаемся, что ли?
Журанков пожал плечами.
– Когда так вот сформулируешь, – сказал он, – хочется самому тихо шагать в дурку. И тем не менее… – помолчал. – Знаешь что, сын? Давай пока просто работать. Положа руку на сердце – я всего-то пошутить хотел от полного обалдения. Каюсь. И больше не буду. Не надо святые дела приплетать, свихнемся.
Святые дела они больше не приплетали, но еще один ключевой эксперимент поставил назавтра уже именно Вовка. Стоя в фокусе нуль-кабины с экспериментальным ведром воды в правой руке, он, когда Журанков уже нагнулся к стартеру, вдруг сказал:
– Па, а на фига мне вода. Я с тобой хочу. Старт.
Рука рефлекторно исполнила команду; Журанков не успел ее остановить. А может, не захотел. Ведро тупо брякнулось в пол, тяжело подскочило и опрокинулось; крутой упругой волной плеснула вода и растеклась причудливой лужей. Вовка и Журанков стояли в точке финиша, у дальней стены зала, почти плечом к плечу. Журанков как нагнулся к стартеру, так еще даже не распрямился толком. Ладонь Вовки как держала ведро, так и оставалась еще сжата кольцом. Он не выпустил ведра – оно просто не взялось; взялся стоявший от сына в трех метрах Журанков.
Журанков пожал плечами.
– Когда так вот сформулируешь, – сказал он, – хочется самому тихо шагать в дурку. И тем не менее… – помолчал. – Знаешь что, сын? Давай пока просто работать. Положа руку на сердце – я всего-то пошутить хотел от полного обалдения. Каюсь. И больше не буду. Не надо святые дела приплетать, свихнемся.
Святые дела они больше не приплетали, но еще один ключевой эксперимент поставил назавтра уже именно Вовка. Стоя в фокусе нуль-кабины с экспериментальным ведром воды в правой руке, он, когда Журанков уже нагнулся к стартеру, вдруг сказал:
– Па, а на фига мне вода. Я с тобой хочу. Старт.
Рука рефлекторно исполнила команду; Журанков не успел ее остановить. А может, не захотел. Ведро тупо брякнулось в пол, тяжело подскочило и опрокинулось; крутой упругой волной плеснула вода и растеклась причудливой лужей. Вовка и Журанков стояли в точке финиша, у дальней стены зала, почти плечом к плечу. Журанков как нагнулся к стартеру, так еще даже не распрямился толком. Ладонь Вовки как держала ведро, так и оставалась еще сжата кольцом. Он не выпустил ведра – оно просто не взялось; взялся стоявший от сына в трех метрах Журанков.
А вот шутка с бетонным блоком Вовке не удалась. Пробовали четырежды – никак. Ни с бетоном, ни с кубами кирпичей, ни со штабелями досок… Сорок с небольшим хвостиком кило оставались для Вовки пределом по взятию мертвых грузов.
А Журанков зато не смог прихватить с собой сына никуда. Ни на метр.
Тогда они, буквально озверев от непонимания и распаленного любопытства, даже сами себе напоминая уже не людей, а несущихся за лисой борзых, привели Наташу. Это было назавтра после их памятного разговора, и Журанков долго колебался, впутывать ли жену именно теперь, когда она призналась, что ждет ребенка; но не было никаких указаний на риск, опасность, на вред здоровью, не было! А ребенок познания, как всякий ребенок, невероятно эгоистичен, и, когда гонишься за этим паршивцем, забываешь о многом и начинаешь весь мир видеть довольно однобоко. Наташа, которая до последнего момента не могла поверить в чудеса и в глубине души подозревала, что мужики ее все ж таки зачем-то разыгрывают, только ахнула, когда, не успев моргнуть, оказалась на другом конце зала.
Ахнуть-то ахнула, но уже через сорок минут у нее получился трюк с бетонным блоком. А еще через полчаса она, одиноко встав в фокус вспышки, с легкостью взяла с собой в переклейку разом и Журанкова, и Вовку…
Голова шла кругом.
Получалось, что лазерное возбуждение резонанса склеек – это только исходное техническое условие переноса. Математик сказал бы о нем: условие необходимое, но недостаточное. Только при его выполнении начинали выявляться какие-то невесть в чем заключающиеся персональные таланты.
У запаленных гончих горячая слюна капала на бегу с языков.
Настало время предъявить результаты Алдошину.
– Какое место в мире вам больше всего хотелось бы повидать, Борис Ильич? – спросил Журанков лукаво.
Академик обеими руками энергично почесал в затылке. Нерешительно ухмыльнулся.
– Только не смейтесь, – попросил он.
– Ни в коем случае.
– Остров Таити, – смущенно признался академик. – С детства мечтал… Чунга-Чанга какая-то. Ешь кокосы и бананы… лазурная лагуна и коралловый пляж… Помереть как хочу!
– Будьте так добры проследовать вот сюда, – без лишних слов ответствовал Журанков, за локоток препровождая академика в фокус нуль-кабины. С расчетами благодаря предыдущим посещениям тихоокеанского бассейна кудесники управились в три минуты.
Моргнули лазеры – и ничего не произошло.
Алдошин с несколько натянутой улыбкой вышел из-под рамы.
– Ну что? – спросил он, глядя то на Вовку, то на Журанкова. – Я не понял. Факир был пьян, и фокус не удалси?
Пробовали еще трижды. Безрезультатно.
– Не понимаю, – растерянно сказал в итоге Журанков. – Борис Ильич, может, вас что-то держит? Вы, может, только думаете, что хотите, а на самом деле в голове одни хлопоты: вот, мол, ни на минуту нельзя оставить свой пост, своих сотрудников… Дел по горло, в академии затык, наука пропадает…
– Ну, не знаю, – покачал головой Алдошин. – По-моему, мне бы только до пляжа добраться – я бы обо всем забыл. Уж так бы оторвался… небо с овчинку! Весь мир бы узнал, как умеют отдыхать русские ракетчики…
Журанков и Вовка переглянулись.
– Ну, мы же не в пьяный загул вас отправляем, – сказал Журанков.
– Я понимаю, – покаянно кивнул академик. – Но сердцу не прикажешь. При слове “Таити” у меня ассоциации сразу такие, что… Даже не описать. Дым коромыслом, оттяг по полной!
Журанков и Вовка переглянулись снова.
– А давайте попробуем с поводырем, – предложил Журанков.
Так невзначай было впервые произнесено это слово.
Потом академик плакал. Обнимал Журанкова и Вовку, пытался поцеловать. “Господи, – говорил он, глотая слезы, – а я не верил! Я же не верил, правда… Спасибо! Я дожил… дожил до такого!… Это же… новая эра… Это… Я дожил!” Наконец-то пригодился валидол; на необходимости иметь его всегда под рукой настаивала Наташа и просила Вовку за этим проследить – и вот он пригодился наконец. Академик тяжело сидел на диване в углу, горбился, глядя в пол, слезы сохли на его щеках, он сосал одну янтарную горошинку за другой, бормотал: “Мертвому припарка ваш валидол…” – и время от времени поднимал посветлевшие от изумленного восхищения глаза: “Я дожил…”
К концу дня, уже втроем пытаясь наскоро обмозговать все, чем на данный момент располагали, они придумали нехитрый трюк с якобы психологическим тестированием; с подачи Алдошина остановились именно на сладостно звучащем Таити. Было ясно: прежде всего надо разобраться с тем, что они сразу нарекли феноменом Алдошина – базовой личной неспособностью каких-то людей к переклейке. А может, и не столь уж базовой. Как не вспомнить было кошку, которую никак не удавалось передать поближе к мышам; но к неживому-то, не боящемуся быть съеденным корму она перепорхнула мигом. “Удостоился я на старости лет, – горько иронизировал Алдошин. – Первый пшик за три месяца – и моим именем…” – “Колобки – штучки с норовом, – развел руками Журанков. – Кто их знает, что им взбрело…”
У Журанкова с Вовкой стремительно возникал свой профессиональный сленг. Колобками они уже с месяц называли пространства Калаби-Яу; не вполне это осознавая и, конечно, не сговариваясь, оба ощущали именно их ответственными за любой фортель и мало-помалу стали относиться к ним чуть ли не как к живым проказливым барабашкам.
За следующие недели они протестировали уйму добровольно отозвавшихся на провокативный клич сотрудников. Результат обескураживал: процент прошедших тест был поразительно низким. Таити увидели три человека из семисот пяти. Получалось, что Журанковым повезло неслыханно, неправдоподобно, и будь иначе, вся линия экспериментов могла бы пойти совершенно по-другому или даже вообще никуда не пойти. Концентрация личностей, годных к переклейке, оказалась в их семье, будто у алмазов в императорской короне. Трое из трех. Кой колобок эти алмазы тут уложил?
Грешным делом, заманили пройти тот же тест и съехавшихся на скромную свадьбу гостей – все тех же старых друзей-приятелей, узкий круг семейного пограничья: Бабцева, Корхового, Катерину с Фомичевым. Как бы в качестве дополнительного увеселения. Результат обескуражил. Конечно, выборка не репрезентативная – но увидел Таити, как ни странно, один лишь Фомичев. Наташу это необъяснимым образом огорчило. “Не понимаю, -призналась она вечером. – Он же был такой добрый, славный… Мечтательный, иначе не скажешь. Уж казалось бы, если не таким, как он, то кому?” Конечно, речь шла о Корховом. Тот и Журанкову был симпатичен, Вовку на суде отмазал, в конце концов, – но впечатление от этой встречи осталось, честно сказать, не блеск. И дело даже не в том, что именно на праздничным пиру Журанков впервые заподозрил, будто между Наташей и этим несдержанным на алкоголь здоровяком когда-то что-то такое было; чего уж там, может, и впрямь было, люди пока живые, много чудят, а уж молодых-то гормоны, самоутверждение и лихорадочное познание жизни швыряют, как щепки в шторм. Но как кичливо он вел себя нынче… Будто приехал не гульнуть на свадьбе друзей, а глянуть на пожар того коровника, где давным-давно по уши вляпался в навоз. “Вы же давно не общались толком, – мягко сказал Журанков. – Люди меняются… Мало ли что с ним за эти годы произошло…” – “Да, наверное, – грустно согласилась Наташа. – Но знаешь, жалко. Хороших людей так мало. Я за него, можно сказать, болела. Желала ему победы… А победил этот невнятный, ни рыба ни мясо Фомичев… Ты с ним будешь как-то работать?” – “Еще не знаю, – ответил Журанков. – Намекнул… Он вроде не прочь сюда наезжать почаще или даже попроситься в командировку на недельку-другую для написания большой статьи… Ему интересно, я это почувствовал”.