Сзади что-то тяжело и мягко рухнуло оземь. Под ноги подлетело длинное серое перо, а по ушам резанул торжествующий клекочущий крик.
И в тот же самый миг голова старого гусляра рванулась вверх. Слепо распахнулись глаза и в лад птичьему крику открылся рот – как-то косо…
Верещага шарахнулся – но голова Бояна уже упала назад, на подстилку. Глаза несколько раз хлопнули, становясь осмысленными – пустой взгляд хищной птицы будто выветривался из жёлтых зрачков.
Боян сел в телеге, опёрся костистой рукой об плетёную обрешётку, крякнув, перекинул себя наземь. Под пристально-насторожённым взглядом ученика подошёл к лежащей на земле, вывернув длинную шею и задрав голенастые ноги, цапле. Перешагнул раскинутое крыло, присел, печально повёл по птичьей голове, прикрывая мёртвые глаза. Что-то неслышно для Верещаги прошептал. Потом встал, повернулся к ученику.
– Чего стоишь, юнак? Сам же жалел, что свежатины нет…
По наставлению Бояна, кровь цапли Вольгость, привязав добычу волхва за длинные ноги к невысокому деревцу на берегу, спустил в глиняный горшочек – потом большую часть той крови, по настоянию волхва, выпил. Потроха, голову и крылья отнёс в сторону, на радость не ставшему далеко улетать орлу. Не, ну вот слышал от Дружины, что Боян так умеет, да и про иных волхвов похожее рассказывали, но чтоб своими глазами!..
Перья Вольгость ободрал с цаплиной тушки вместе со шкурой. Вспоротое брюхо изнутри натёр золой вперемешь с солью. На лугу, к великому своему восторгу, нашёл дикий чеснок и тут же набил им брюхо птицы. Так и закопал под тем местом, где предстояло гореть костру.
Живёооом!
Теперь, зная, что с завтрашнего утра у них будет вдоволь печёной дичи, Верещага и засохшие лепешки с вялениной жевал без особого отвращения.
Вот как бы ещё спросить наставника…
– Спрашивай… – вздохнул Боян, поглядев на ученика из-под кустистых бровей.
Вольгость едва успел подхватить на ладонь вывалившийся из распахнувшегося рта непрожёванный кусок.
– Т-ты… ты…
– Мыслей читать я не умею, – вздохнул Боян. – Так о чем ты меня хотел спросить, юнак?
– Да я… это… в общем – там печенегов с неба не видать было?
– Хм, – волхв прикрыл ладонью глаза и задумался. – Н-нет. Пожалуй, что нет… точно нет. Не видел. Хотя жаль, конечно.
– А в-вот…
– Я же сказал, мысли я не читаю. Но вот чувства твои читать волшбы не надо. По большей части – все на лице. Не то что мысли. Мысли, юнак, ты скрываешь очень хорошо.
– Правда? – улыбнулся нежданной похвале наставника Верещага, не без легкой досады чувствуя пробивающийся на щеки румянец.
– Правда, – улыбнулся Боян. – Иной раз, юнак, трудно бывает понять, есть ли они у тебя вообще…
Румянец со щёк сбежал на уши, а сам «юнак» насупился и замолк, зыркая исподлобья на безмятежно улыбающегося каким-то своим думам волхва.
На следующее утро Вольгость проснулся и увидел, что вокруг лежит туман.
Дружинник государя Святослава видел туманы не раз и не два в своей жизни. Но здесь, в безлюдном краю у берега великой реки этот туман вдруг навеял едва проснувшемуся Верещаге мысли об утре мира. Когда Перун только-только пропахал, по полянскому преданию, русло Днепра. А то и ещё раньше – будто не было в этом тумане ничего, как в тумане над древними водами, перед тем, как Громовержец наклонился к ним – и увидел в них лицо Велеса.
Было… даже не то чтобы хорошо. Странно было и покойно. Юно и древне, и почему-то в этом тумане эти слова не противоречили друг дружке. И… что-то было в этом покое – вот ещё странность – сродно пламени Посвящения. Хотя уж посвящение-то покойным никак не назовёшь.
В тумане раздался плеск.
Зверь? Рыба?
Плеск повторился.
Вольгость тихо спустил ноги на серебряную от инея траву. Сделал даже не шаг – полшага.
И увидел её.
На берегу стояла женщина. И стирала что-то в тёмной осенней воде.
Этого не могло быть. Уж что-что, а близость жилья Вольгость бы приметил.
Но это было.
Странно – поднимать тревогу совсем не хотелось. Совсем. Словно от этого невероятного зрелища – женщина, стирающая в ледяной тёмной воде в безлюдной степи, – стало ещё спокойнее.
Как в руках матери…
Надо сказать наставнику…
Вольгость повернулся – и столкнулся взглядом с Бояном. Волхв, будто не спал вот только что, вздоха два, много три назад, на телеге, стоял теперь рядом с учеником и неотрывно глядел на женщину у воды. Сделал несколько шагов к ней, обходя посолонь. Верещага помедлил – но ведь приказа оставаться на месте ему не давали, – и он стронулся с места. След в след – за учителем.
Волхв остановился. Шапка уже была у него в руке – и он низко склонил коротко остриженную, в звёздчатых шрамах, голову.
– Чьё ты стираешь, Мать? – тихо спросил он.
– Разве не видишь? Твоё. Его. Ваше…
Голос, раздавшийся в ответ волхву, был негромок – но невероятным образом мощен. Словно сбивавшая, смывавшая с ног и уносящая прочь река.
– Что ты стираешь? – спросил Боян уже по-другому.
– Разве не видишь? Взгляни…
Верещага поглядел. Вслед за учителем.
Что это? Плащи воинов? Корзно князей? Стяги?
Дыры, пробитые железом, прожжённые огнём. И кровь. Сочащаяся, заполняющая огромную древнюю реку кровь…
…руки врастают, каменея, в резное дерево правила.
– Верещага!!! – несётся в спину чьё-то отчаянное. – Верещага, уходи с насада!!!
Это не к нему. Его уже нет. Просто нет. На лицо приросла, присохла, как повязка к ране, безумная улыбка.
Друзей нет.
Икмор мёртв.
Ратьмер мёртв.
И вятич, тот самый, которому он подарил вместе со снятым с хазарина обручьем прозвище – он, наверное, тоже уже умер на Белобережье.
Но всё это не имеет никакого значения. Совсем никакого. Перед тем, другим знанием, чудовищным и непоправимым – как будто ты видишь угасающим взором рядом на траве собственное обезглавленное тело.
Мёртв Князь.
Не просто мёртв – подло предан. Теми, кому верил больше всего…
Несколько мгновений он глотал воздух, будто только что вынырнул из ледяной воды, чёрной и горькой от крови…
И новое видение накрыло с головою, будто волна, когда руки женщины ударили сочащимся алым рваньём о воду.
…небо из дыма. Еле-еле проклёвываются сквозь дым солнечные лучи – как пальцы через решётку. Касаются окованной серебром и золотом головы истукана.
Этого истукана он не видел, но знает – это Перун.
Звук вгрызающихся в дерево топоров. Треск. Кованая голова кренится и падает, срывая алые, шитые золотом храмовые покровы. Падает под чьи-то восторженные крики, под многоголосый горестный вопль.
А за сорванными завесами вдруг мелькает…
Нет.
Нет же.
Этого не может быть!
… белокаменный княжеский терем.
В Киеве…
– Нет! – без голоса выдохнул Вольгость, впиваясь мертвой хваткой в руку наставника. – Нет же, Вещий! Скажи!
Что сказать? Как?
Ну, ты же Вещий, наставник! Ты же знаешь…
Гибнущий князь. Рухнувший Бог.
Нет…
Неужто всё напрасно?! Неужто хазары победят? И нет надежды?!
Ну нет же!
Скажи же, Вещий! Скажи Ей!
Ладонь волхва мягко ложится поверх его, вмерзшей в Бояново предплечье, руки. И та словно оттаивает под этим прикосновением, обмякает. А Вещий, высвободив руку из пальцев ученика, передвигает вперёд свисающие с плеча гусли. Проводит пальцами по струнам.
Раз. И другой.
Сколь ни огромны стада – но падут, преходяще богатство, истираются в тысячелетьях, становятся прахом любимцы скупцов – бесценные камни и яркое золото.
Род приходит – чтобы уйти, не вечны народы, и многих уж нет, день придёт – нас не будет.
Но во веки звучит над реками вечности, не зная времени, смерти не ведая – Честь, Слава и Доблесть!
Что-то изменялось в окровавленной ткани, что стирала и не могла отстирать женщина у реки. Что-то пробивалось сквозь кровь, рваные дыры и пятна копоти… пробивалось в лад звукам Бояновых струн. И Вольгость Верещага, зло всхлипнув, словно подперев товарища в стене плечом, потащил, будто меч из ножен, из-за пояса надоевшую горше горькой полыни пиликалку-гудок. Он не помнил сейчас, что играет плохо. Очень плохо.
Наверно, поэтому он даже не понял, что заиграл – будто гудок сам пел в лад гуслям наставника.
…когда ж старый мир в пламени сгинет, чтоб обновиться, и вновь поднимутся из бездн неведомых луга зелёные, сойдутся в них помолодевшие, сквозь смерть прошедшие Боги Бессмертные – о чем припомнят, о чем речь будет их?
Припомнят Вечные деянья Доблести, припомнят тех Они, кто не добычи ждал, а Чести с Славою…
Верещага поднял злые заплаканные глаза, чтоб взглянуть в повернувшееся к ним лицо.
И увидел.
Прогоревшие, проколотые, прорубленные прорехи превращались в шитые золотом и серебром узоры. А чёрная кровь, что пропитала недавнюю рвань, становилась багрянцем.
Он поднял изумлённые глаза на лицо стиравшей. Лицо это не было ни старым, ни юным, время текло мимо него, будто туман – вечным было это лицо. И Вольгость Верещага с изумлением увидел на этом лице чуть тронувшую его, будто заря краешек серого предрассветного неба – улыбку.
Грустную. Добрую. И – как ни дико такое помыслить – благодарную.
А потом он понял, что и впрямь смотрит в небо. В серое рассветное небо, тронутое по краю нарождающейся зарёй, в котором, будто слезинки, мерцали последние тающие звёзды.
Вольгость обнял гудок со смыком, прижал их к груди и опустился на корточки, трясясь мелкой дрожью. Лицо было мокрым-мокро, будто под ливнем стоял, да и на спине намокшая от холодного пота рубаха липла к телу. В штанах сухо, и то хлеб, подумалось Верещаге, пока он тщетно пытался унять дрожь…
Чувствовал он себя сейчас – не то как на утро после посвящения, не то как в тот день, когда отрок Вольжек, не доросший не только до прозвища Верещаги, но и до полного имени, впервые взял в битве людскую жизнь. Голова не просто кружилась – вертелась в таких направлениях, о которых Верещага и не подозревал. Между ушей будто гудел огромный колокол.
И за всем тем не чувствовал себя Вольгость Верещага ни усталым, ни хворым – напротив, полным сил и… и удивительно чистым. Как после бани.
И мир вокруг тоже казался удивительно чистым.
Будто это его, мир этот, выстирала в реке, снова ставшей Днепром, Портомойница.
А Вольгостя Верещагу ещё и вальком отлупила и выжала насухо. Для полной, значит, надёжности.
Рука волхва легла на плечо – и лихорадочная дрожь наконец унялась.
– Пойдём, – сказал наставник и поддержал Вольгостя за локоть, помогая подняться на ноги.
Несколько шагов – гусляр с учеником оказались на удивление далеко от воза – Вольгость Верещага прошёл молча и только у самой телеги подал голос, обращаясь к укрытой косматой безрукавкою спине впереди:
– Вещий…
Спина выжидающе замерла.
– А вот то… ну, то, что там… в реке… оно – оно обязательно сбудется? Именно так? – И торопливо добавил: – Я знаю, я понял, что это… это не так важно… Но всё-таки?
Боян повернул голову к ученику, поглядел размытым заботой взглядом.
– Никто не знает, юнак. Даже она сама, наверное, и то не знает…
Верещага покатал этот ответ в голове, как мальчишка во рту – медовую сосучку. А потом вдруг решился спросить ещё кое-что, давно волновавшее дружинников государя Святослава:
– Вещий, а вот ещё что хочу спросить… шрамы у тебя на черепе – они откуда?
Наставник развернулся к нему и уставился в лицо, прикусив левый ус и приподняв правую бровь. Почесал, приподняв колпак, одну из помянутых звездчатых меток среди седой щетины.
– Да вот видишь ли, юнак, я в юности своему наставнику задавал много глупых вопросов. А он меня за каждый – посохом по голове. Вот и осталось на память. А тебе сейчас ещё запрягать вола. И не забудь откопать свою цаплю – надеюсь, она только запеклась, а не сгорела.
Вольгость Верещага едва удержался от непочтительного хмыкания – но вместо этого принялся расковыривать спёкшуюся землю над птичьей тушкой.
Печенегов они встретили через день.
Глава IX. Рогволод из Полотеска
Из всех славянских народов, что живут промеж Варяжским и Русским морями, кривичи самый многолюдный. Есть кривичи плесковские, далеко на полуночи, по ту сторону Оковского бора. Есть смоляне, что живут у самого этого бора, дробясь на множество племен поменьше – великие вержавляне, мирятичи, басея, дешняне, воторовичи и прочие. От Смоленска владения кривичей уходят далеко встречь солнца до мерянских земель и Неро-озера, до городов Ростова и Галича.
А есть полочане, что сидят по Полоте и Двине. Владения их выходят к самому Варяжскому морю, по которому ходит на ладьях, торгуя, воюя и разбойничая, множество всякого люда – и сами владетели его, давшие волнам своё имя, варяги из Старгарда, Руйи и Волына, и, кроме них, корсь, пруссы, чудь белоглазая, свеи и дони. В городе на Полоте-реке совсем иная жизнь, не та, что у плесковичей с ростовчанами, врубающихся в дикие дебри да отбивающихся от лесных разбойников, или у смолян, сидящих на торговых перепутьях, вдали от сильных врагов, когда по всем границам – люди, говорящие если не на твоем же, то уж точно на внятном языке.
Наутро выпал первый снег. Пушистый, чистый, он сыпался на леса, на поля, на рубленые стены Смоленска, лежавшие поверх земляных валов, на тесовые кровли его башен, на защищавший посад частокол. На копья и шлемы воинов, стоящих на стенах, воинов, обступивших эти стены, и воинов третьей рати, ранним утром, под пение рогов, посыпавшейся из леса, лишь немного отстав от брызнувших между деревьев, как сок ягодный между пальцев сжимающегося кулака, литовских разъездов. Со стен радостно орали, махали прапорами на копьях. Два больших войска молчали. Говорили только рога, длинные трубы да сигнальные бубны – да ноги, гулко топчущие землю и хрустящие первым снежком.
Войско, прижатое новой ратью к стенам, было пестрое. По обе руки от главного полка, на невысоких, мохнатых лесных лошадках, грудились без строя всадники в плащах из серебристых волчьих шкур. В проеме мохнатых накидок нечасто поблескивали железные кольца. Гораздо чаще – неяркий матовый проблеск роговых пластин, а наичаще всего – темнела стеганая кожа. Мечи тут были только у всадников переднего ряда. Остальные уложили перед собою на невысокие седла рукояти боевых топоров, кистеней, булав с литыми, а чаще – каменными навершиями, а то и простых дубин-мачуг. Снежинки цеплялись за пучки перьев на шлемах – у кого были – и пышных меховых шапках.
Середину же рати занимали пешие бойцы, собравшиеся в подобие строя – плотного впереди, а чем дальше вглубь, тем рыхлей и неровнее. Щиты разных раскрасок и размеров смыкались в цепь, щетинящуюся где сулицами, где охотничьими рогатинами, где длинными боевыми копьями. Здесь тоже нечастые кольчужники стояли впереди, в череду с обладателями наборного доспеха из кожаных пластин, а за ними и вовсе стояли бойцы в стеганках и, уж в самом тылу, те, у кого всего доспеха было – деревянный щит да кожаный или меховой колпак.
Гуще всего кольчужники стояли там, где высились над пешими рядами малочисленные всадники. Их, собственно, тут и было-то с полдюжины. И над одним из них, вовсе не самым высоким и широкоплечим, другой держал на шесте стяг – четыре огромных турьих рога, скреплённых устьями так, что изогнутые концы образовывали подобие ярги.
Новое войско, едва высыпавшись из леса вслед за резвыми коньками литовских дозоров, смыкало в ровный ряд одинаковые щиты – красные, с похожим на вилы острокрылым Соколом, падающим на добычу, и Яргой. Щиты эти прикрывали обладателей от подбородка до колена. За первым рядом вставал другой, за ним – третий, четвертый… одни пришлые замедляли бег, вставая в дальние ряды, другие, напротив, торопились в передние. Впереди вставали бойцы с мечами и топорами на длинных топорищах. За ними – копейщики, причем чем дальше выстраивался ряд – тем длиннее были копья. Куда ни глянь – между щитов блестели железные звенья, а шлемы над щитами выглядели так, будто их выковали если не в одной мастерской, то кузнецы, знавшие друг о друге и старавшиеся друг другу подражать.
С обеих сторон оправленной в кольчатое железо живой стены выехали всадники – тоже в кольчугах, на высоких конях.
Новых воинов было если и меньше, чем осадивших Смоленск, то ненамного, да и превосходство их в вооружении, доспехе и ратной выучке разницу это скрадывало. К тому же оставался ещё городовой полк Смоленска вкупе с ополчением – никто не ждал, что, если два войска сойдутся под стенами, смоляне вкупе с сидящими в осаде русинами усядутся, свесив ноги на заборолах, и будут наблюдать за дракой, щелкая орехи.
Стоит только осаждающим отойти под напором вновь прибывшей дружины в сторону от ворот или повернуться к ним спиною. Да и этого не потребуется – ворота у Смоленска не одни. А новые дружинники встали так, чтобы в бою оттеснить осаждавших под стены – а со стен их, без сомнения, тут же приветят и стрелами, и сулицами, и камнями – всем тем, что уже изобильно там приготовлено в ожидании дорогих гостей.
Рогволод Полотеский, потомок первого князя кривичского, Белополя Белого Волка, поднял голову и тихо засмеялся, ловя ртом молодые снежинки.
– Чему радуешься, князь? – хмуро полюбопытствовал воевода Бутрим.
– А тебе не нравится? – князь, ещё не надевший поверх меховой шапки шлем, кивнул головою на молчаливые ряды красных щитов с Яргой и Соколом. – Хотел бы и я такие порядки завести, да теперь навряд успею.
Бутрим фыркнул, встопорщив усы.
– И сразу ж видно – умелые воины. От их меча пасть – это не от горшени немытого булыжник или бревно шлемом поймать.