Нагант - Елизаров Михаил Юрьевич 11 стр.


Врачи долго боролись за глупую Катерину Ивановну. У нее открылось непрекращающееся кровотечение. Срочно вызвали старенького седого профессора, который отдыхал дома, набираясь сил до следующего инфаркта. Профессор немедленно приехал, и петляющий по коридору Николай не отказал себе в удовольствии потрясти старичка за худые плечи.

– Жена, понимаешь, жена умирает! – бушевал вроде как в забытьи Николай. – Спасай, спасай, отец, не подведи!

Его с трудом оторвали от профессора, деликатно уверявшего, что сделает все возможное. Была проведена сложнейшая операция. Выжили и Катерина Ивановна, и ее ребенок, но умер профессор. Не выдержало сердце.

Врачи сквозь слезы поздравили одичавшего на радостях Николая, сказали, что родился мальчик. На первой каталке увезли Катерину Ивановну, следом выкатили вторую, с профессором.

Если честно, Николая эта смерть только успокоила. Вообще жизнь, в фундамент которой заложена чья-либо смерть, представлялась ему более надежной.

Он пытался всех обнимать, выкрикивая:

– Ничего, сын вырастет, обязательно доктором станет! – И уставшие, убитые потерей врачи с грустью улыбались навязчивому мутанту в липкой майке. Всем и так было ясно, что за потомство произвели Николай и Катерина Ивановна.

Следующий ребенок не заставил себя долго ждать.

Опять Николай бежал в больницу с жуткими воплями:

– Жена, понимаешь, жена! – И встречные люди шарахались от него в стороны.

На спасение истекающей Катерины Ивановны были брошены все донорские запасы. Свежую партию капсул с кровью привезли на следующие сутки, а за это время другая женщина, по несчастию с той группой крови, что и Катерина Ивановна, не получив необходимой помощи, скончалась.

А счастливый и торжественный Николай, прижав к стене своим омерзительным полуголым животом несчастного, ошалевшего мужа погибшей женщины, обстоятельно выспрашивал:

– Кем была? Инженершей? Не горюй, дочка y меня вырастет, инженершей будет!

Объективно говоря, по детям Николая плакала кунсткамера. Они появлялись ежегодно и за десять лет наводнили собой весь двор. Один из них, глухонемой, которого Николай с роддома прочил в экономисты, провалился в канализационный люк, но остальные жили. Похожие на крысят, плохо говорящие, жуткие, они шатались по многочисленным помойкам, оглашая дворы каркающим нечеловеческим смехом.

Уже появившиеся дети Николая не интересовали. В итоге он любил только эту предродовую суматоху с беготней, с криками, с кровью. Ему нравилось, вскочив в кабину «скорой», стучать кулаком по спине немолодого водителя:

– Давай, батя, жми! Жена, понимаешь, жена! – и указывать дорогу.

В последний раз, подгоняемый Николаем водитель со всего маху наехал на маленькую девочку со скрипкой в руке, а «скорая» покатила, не останавливаясь, к больнице, чтобы помочь Катерине Ивановне разрешиться новым уродом.

Голубь Семен Григоренко

В том, что я убью Григоренко, я не сомневался. Он давно подписал себе смертный приговор, а теперь всего-навсего пришло время привести его в исполнение. На клетчатом листке, позаимствованном из обыкновенной ученической тетради – на обложке таблица умножения, – я набросал список голубиных злодеяний. Чтобы слабоумное пернатое проявило интерес к списку, насыпал на лист свежее просо.

Я подошел к клетке и приязненно сказал:

– Здравствуй, Семен. – Голубь, казалось, спал. – Гули, гули, гули, – я просунул лист, свернутый V-образно, промеж прутьев.

Григоренко очнулся и долго тряс помраченной головой, пока сон не покинул его. Потом Голубь внятно выругался:

– Хули, хули… Кислобздей!

Я весь вспыхнул:

– Семен, опомнись! Что ты несешь?!

Голубь лениво отмахнулся и посадил на просо желто-зеленую кляксу. Закрадывалась мысль, что он сделал это нарочно. Впрочем, подобный поступок только облегчал мою миссию с моральной стороны. Я вооружился брезгливым сарказмом:

– В этом твоя пресловутая нравственность, не так ли, Семен?

Голубь сверкнул кровянистой радужкой и выдавил еще одну кляксу.

– Заеба! – по-разбойничьи крикнул Григоренко.

– Не смей злословить в преддверии смерти! – Я страшно, как копилку, встряхнул клетку с Голубем. – А если б здесь были женщины?

– Нет бабей – хуем бей! – испуганно кулдыкнул Семен и притих.

– Я кое-что принес тебе, Семен. Ты не успеешь сосчитать до трех, как… – Меня осенило. – Ты умеешь считать, Семен?

– Хуй целых, ноль десятых.

Я сделал вид, что не расслышал.

– По счету «три» я начну рассказывать сказку…

– Не смеши пизду!

– …Которую узнал от крабовой палочки по имени Иван…

– Чтоб порвать его к хуям, – и тут вставил дурацкую ремарку Григоренко. – У хуемудрья дуб зеленый, – нежно выпевая каждый слог, кривлялся Голубь, – не в хуевинку!

– Семен, Семен, – терпеливо убеждал я, – нет такого слова – «хуй», есть слово «пенис»!

Эта почти дословная цитата из бессмертного «Маленького Ганса» Антуана де Сент-Экзюпери вызвала на лице Григоренко кривенькую ухмылку.

– Засера ты, Семен. – Я приоткрыл дверцу клетки, вытащил из-под Голубя загаженный лист и вписал новое злодеяние Григоренко. – Зря ты так, я ведь мог быть полезен тебе…

– Как зуб в жопе. – Голубь всхлипнул, потек слезами, затрясся. – Я ненавижу тебя!

Признаться, я опешил. Руки в боки:

– Это еще почему?!

Григоренко буркнул, уставившись на собственный помет:

– Вдул и фамилии не спросил…

Я притворился, что не понял, но я и на самом деле не понял:

– Твоя фамилия – Григоренко!

– Меня зовут Федор Тютчев, – прошептал Голубь, низко опустив голову.

Внутри меня все перевернулось, и тяжелый ком поднялся от желудка к гортани.

– Как же так, Господи… вы… Федор, Боже мой… Федор!.. Да… Да… «Святая ночь на небосклон взошла…» Я правильно говорю, Федор? – Фраза вылетела рахманиновским рояльным переливом. – Федор, ну почему вы молчали все это время? Могло случиться непоправимое… Вы не принадлежите только себе, Федор, вы хоть понимаете?!

Голубь смущенно переступал с лапки на лапку.

– Федор, разрешите один вопрос, скажите: «„Целка, целка, целка, целка“ – пела птичка-соловейка» – это ваши стихи?!

– Да, мои…

– Фантастика! – заорал я диким горлом. – Федор, если удобно, если не покажется бестактным…

– Валяй, не менжуйся!

– Федор… У вас была… нянюшка?! Как у Пушкина?

Голубь хмыкнул:

– Была, а что?

– Федор, – взвыл я, трепеща, – что вам обычно говорила нянюшка перед сном?!

Голубь изумился:

– Как что говорила? То же, что и всем: «Не ковыряй, – говорила, – Феденька, в ушах над тарелкой».

– Понимаю, – кивнул я, и руки мои сложились замком на груди, и дыхание перехватило. – Это все, что она говорила?

– Все…

Перед глазами качнулась морская рябь, сердце пронзила тревожная тоска, колени похолодели, поплыли наискосок прозрачные кисельные червячки-куколки. Изображение покрылось густой паутиной трещин. Я почти лишился чувств и, падая, лбом разбил изображение, рассыпавшееся, как кубики льда.

В клетке сидел Голубь Семен Григоренко и издевательски напевал:

– Мудушки-мудушки, мудушки да мудушки… – Пиздося, – ласково сказал Голубь, – Дуняшка!

Я прижал пальцы к вискам.

– Семен, старый плут, я почти поверил, что ты – Федор Тютчев. Это было так необычно, так… хрустально! А ты разбил мои иллюзии…

Я глянул на часы:

– Время, Семен, время умирать, – и распахнул дверцу клетки. – Щипаться будешь? Я имею в виду, мне перчатки надевать или умрешь, как мужик?

Голубь не шевелился. Я слегка поддел его.

– Ну что же ты, Семен… Бздо?

– Сам бздо… – еле слышно отозвался Голубь.

– Вот и умничка, – похвалил я Григоренко, вытаскивая его из клетки.

– Неужели конец? – прошептал, подрагивая веками.

– Конец-пердунец, – подтвердил я.

У Григоренко сдали нервы вместе с кишечником.

– Повбзднулось, Семен?! Ничего, я после с мылом…

Я пристроил Голубя так, чтоб его шея легла на бильярдную выемку между большим и указательным пальцами.

– Ты на пороге вечности, Семен, – сказал я жестяным голосом.

– А что там, за порогом? – спросил он с робкой надеждой.

– Не знаю, Семен. Может, ебля с пляской, может – ничего… У тебя последнее слово.

Он покачал головой:

– Хуета хует…

И я свернул шею Голубю Семену Григоренко.

Жертва

Шесть суток медитировал дед Матвей, а на седьмые откусил себе хуй. Поистязал железной спицей живот, вываливающийся из трусов, как подошедшее тесто. Заболело в двух местах, но боль была не его, не Матвея, и на ум приходили девичьи слова, и мысль стала мелодичной. Через стенку вошла вдруг юная гречанка с кувшином на голове:

– Ввиду тела сахарного и рода знатного, ты нынче, дед, – Христова невеста! – а Матвей стоял статуей, и по румянцу бежали слезы.

Подсели к Матвею мужики и принялись золотить ему ноги, затем появился святой и золото слизал, полез под кровать и провалился.

Подсели к Матвею мужики и принялись золотить ему ноги, затем появился святой и золото слизал, полез под кровать и провалился.

Матвей поглядел в окно и увидел два светила: красное и белое.

– Живое и мертвое, – сказал Матвей, благообразно морща переносицу, – вот Божья благодать…

Незаметный аист клюнул Матвея в затылок морковным клювом, Матвей ощутил новую способность – умственно окрылил кровать, вскочил в нее, гикнул:

– Во имя Отца и Сына!

Распахнулось на полстены окно, Матвей вылетел из Комнаты и взмыл над домами.

Сквозь промоину в облаках пронеслась разнаряженная баба.

– Сгинь! – плюнул радостно Матвей.

Баба натянула подол и полетела выше.

Вдалеке заприметил Матвей чьи-то сани, а за ними небесную поземку – снежным дымком вьется. Матвей поравнялся с санями, а там – Соболиная Красавица. Приветливо посмотрела, засмеялась:

– Коли правда зима, вот потеха!

А Матвей уже вздумал душу тешить, вытащил тальянку:

– Ну, подруга, выговаривай! – растянул мехи, и тальянка начала выговаривать странное: «Сел пастух обедать сыром овечьим-человечьим, а черти тут как тут: – Как живешь, пастух? – Мучаюсь. – Зачем смерти просишь? – Жить надоело!»

Отбросил тальянку Матвей, чтоб притронуться к Соболиной Красавице. Рука его коснулась зеркала, и Матвей понял, что он и есть красавица.

Прекрасная двойница, отслоившись, упала к Матвею в сани, обхватила и давай целовать. Он захотел было спихнуть возможную соперницу в пропасть, но она запищала:

– Пригожусь, пригожусь, пригожусь, – скукожилась до размеров куклы и спряталась под животом у Матвея.

Показался рукав древнего леса с окаменевшей кроной. У земли костер трепыхался, как подбитая птица. Матвей замедлил бег саней и увидел сидящих у костра редких людей – философов-скитальцев. Вместо поленец они поддерживали огонь трупами Кобзарей. Парочка трупов уже славно чадила и потрескивала. Рядом, сложенные штабелем, лежали еще с десяток Кобзарей.

Матвей не утерпел, показался и с важностью предрек:

– Спустя сто лет на Украине всех мальчиков будут звать Тарасами, а девочек – Оксанами!

Философы на мгновение подняли источенные раздумьями лбы, и Матвей поразился: «Что за страшные, горелые глаза у них?!»

Поникли философы, и отблески пламени заиграли на их голых лунных черепах.

Сани несли Матвея дальше. Раскинулся вещий луг, где травы шепчутся, ходит туман в белых валенках, росу сыплет, и в каждой капельке – человеческий глаз. Матвей забылся над парующими травами. Было ему видение, будто он в незнакомой комнате и перед трюмо, в нем не отражаясь, сидит обнаженная. Весь пол вокруг усыпан грудами нижнего белья. Заныли у Матвея чресла от вожделения, рванулся он к женщине, но запутался ногами в белье, упал, продолжая жадно ползти. Женщина обернулась. Матвей содрогнулся – у нее песья морда, а в зубах – его откушенный хуй. И очнулся.

Сани стояли на дороге, и шелковой прозрачности девица обмахивала Матвея совиным крылышком.

– Я твои печали по болотам разогнала, – усмехнулась девица.

С поклонами приблизились боярышни в кокошниках, подвели Матвею оседланного теленка с иконным лицом. Провожатым вызвался медведь с бубном. Вскочил Матвей на теленка и поехал. Впереди медведь – в бубен стучит и поет ангельским голосом.

Добрались они до высоких земляных хором. У входа вкопан граненый крест, а к кресту привязан козел. Матвей постучал в дубовую дверь. Вышла старуха со свечой, седые космы до плеч. Матвей шагнул за ней, и захлопнулась, как приросла, дубовая створка.

Поначалу Матвей думал, что у него в голове хрустит, присмотрелся – кости, а от них смрад поднимается. Вертелась на языке молитва, но старуха предупредила:

– Матвей, святое слово в домовище обручем давит, – и рот Матвея наполнился лезвиями и булавками, а ноздри мясом забились.

Закончился коридор, стены разошлись, потолок поднялся, задрожал слабый свет, и Матвей увидел большой котел на огне.

Из котла вынырнул синий утопленник:

– Не бойся, Матвей, я твой папка, утонул еще ребенком – за двоеженство. Прыгай ко мне, купаться будем!

Матвей попятился, тут старуха бултыхнула Матвея в котел, а утопленник начал усердно охаживать мочалкой. Матвею стало щекотно и приятно, он уронил голову на лягушачий папкин живот и уже отстраненным взором изучал свое тело, сделавшееся синим и распухшим, а потом – белым и тонким.

Старуха прильнула к Матвею и холодом надула ему две пышные груди. Сняла серпом голову Матвея, положила между ног, расчесала гребнем так, что волосы из сивых и редких превратились в густые и вьющиеся, точно срамные, и насадила голову обратно на шею. Старуха потерла ладони, вспыхнула зеленой искрой лучина. Тогда она вытянула из зуба нить и села ткать Матвею рубаху. Обмытого Матвея обрядили в свежее, и журавли понесли комариное его тело в Египет.

Он очутился в величественном саду. Время остановилось здесь, под куполом покоя и сумрака, может, тысячу лет назад, только длинные ветви, полные цветов, разрастаясь, оплели полурухнувшие расписные стены. Вдруг полилась музыка, воздух закачался, и быстрые солнечные веники вымели тени из сада. Изображения на стенах налились красками, заплясали фигурки в париках и юбках, сад наполнился шумом райских крыл, топотом копытец, шуршанием лапок. То там, то здесь показались мордочки пугливых грациозных тварей.

Выбежали, наигрывая на смешных дудках, толстоносые карлики в двуцветных трико с оттопыренными гульфиками. Откуда ни возьмись толпы прелестных курчавых амурят окружили Матвея. Он только нагнулся их приласкать, но увидел, что у малышей острые клычки и злые глазки, и не решился.

Гул разноязычных голосов оглушил оробевшего Матвея.

Эфиопы с гирляндами бус, мускулистые бородачи в туниках, гладколицые ораторы в тогах, волхвы в небесно-голубых плащах, горбатые старухи, нагие юноши с выступающей сетью вен по всему телу, женщины в накидках до пят, хмельные калеки, пророки на орущих ишаках – все это людское море затопило каждый клочок садового пространства.

Последней въехала запряженная шакалами сияющая колесница. Стоящий в колеснице выглядел ослепительно прекрасно, один глаз его был солнце, другой – луна.

Глубокий, хрустальный по тембру голос над садом объявил:

– Полюбовный Спаситель всех людей живущих, Светлый Жених!

Красавец благосклонно кивнул и ступил на землю. Тотчас поднялась гибкая змея с красным венчиком на голове, чтоб служить опорой его руке. Жених вел на цепи отрока, который выгибался и щелкал зубами.

Женщина с угольными глазами подтащила к Жениху шелушащегося, в язвах, мученика. В паху мученика лиловела огромная шишка.

Женщина пояснила:

– Ему яблоко подбросили ядовитое, он отравился, и отравленное семя вспучилось…

Евнух-слуга подал Жениху стальной прут. Жених протянул руку, и между пальцами у него вспыхнула вольтова дуга. Прут накалился в ладони, и Жених с милосердной улыбкой ткнул алым острием прута в жуткую опухоль. Разлезлась кожа, семя брызнуло во все стороны, страшно застонал мученик и пал замертво.

– Смерть святая, и плоть святая, – иронично сказал Жених.

Грянул всеобщий смех. Матвей всматривался в трясущиеся от безудержного веселья лица и с удивлением отмечал, что никто из присутствующих в отдельности не издает звуков. Казалось, смех звучит независимым, всеобщим фоном, а люди воспроизводят только маску смеха.

Жених призвал жестом к тишине и навел палец в толпу:

– Вот моя Невеста!

Все сосредоточили взгляды на Матвее.

Он, чувствуя их настороженность, произнес, запинаясь:

– В душе давно зрело что-то хорошее… Оберегал, боялся растратить, а теперь говорю смело – бери, это твое! – и преданно уставился в жениховы очи.

Толпа одобрительно загудела, отрок на цепи забился в припадке, всколотил языком пену, проворный слуга подставил к перекошенному судорогой рту кубок и доверху наполнил бешеной слюной. Матвею поднесли кубок, он осушил его. Материнство ударило в голову, молоко закипело в грудях, внутренний голос подсказал: «Дающая рука – пламя, забирающая – лед!»

Охваченный чудной силой, Матвей порвал на милостыню ставшее хлебным тело мученика и рассовал по жадным ртам калек и старух. Безымянный палец Матвея точно обдало кипятком, и на пальце выступило золотое обручальное кольцо.

Кто-то наверху затянул небо в узел, и стянувшееся пространство образовало стены собора. Вступил писклявый хор на клиросе, вздохнул могучими легкими орган, только органиста не было видно – на стене шевелилась медвежья тень. Зажглись капающие огнем селитровые светильники. Матвей узнал среди прихожан своего покойного дядю. Дядя сделал знак: «Молчать!» – и щеки Матвея коснулся крылом нетопырь.

Оглядевшись вокруг, Матвей увидел, что роспись поблекла, кое-где вьется плющ, плиты под ногами растрескались и в щели пролезли мосластые корни. На подушках мха дремало стадо свиней, валялась скорлупа гигантского яйца, трепыхалась живая рыба. У колонн стояли истуканы в черных латах. Нищие, обмотанные цветастым тряпьем, прокалывали друг у друга волдыри. Поодаль кающиеся грешники выводили заунывные псалмы. На парчовых волнах розовые младенцы сосали пальчики, напрягали и расслабляли сфинктеры и сладострастно кричали. Подвешенная на крюк, сочилась освежеванная коровья туша. На плите собралась лужа крови, и тонкие борзые осторожно лакали из нее.

Назад Дальше