Жажда. Роман о мести, деньгах и любви - Алексей Колышевский 8 стр.


Жорж Мемзер, или, как он сам любил себя называть и требовал того же от некоторых остальных – Георгий Мемзер, родился где-то на юге Ростовской области, в чьей-то семье, в какой-то день сорок восьмого года между ноябрем и декабрем, а точнее сказать не представляется никакой возможности ввиду отсутствия в этих сведениях скрупулезной метрической точности. Отец Мемзера считался крупнейшим на всю область антикваром и прославился тем, что скупал у неискушеных жителей их фамильные реликвии, предлагая взамен то, что обыкновенно за алмазы и золото предлагают невежественным дикарям: бусы и стальные топоры, словом, ширпотреб. Или платил им деньги, но никогда не давая даже и четверти реальной стоимости, представлял дело так, что продавец был рад собственному избавлению от ненужной рухляди. Эта самая бесценная рухлядь хранилась Мемзером-старшим в трех облепленных железом амбарах, и вот, когда третий амбар наполнился под завязку, Леопольд Мемзер пошел в отделение милиции. Да-да! Именно в милицию пошел мудрый Мемзер-старший и прихватил с собою не то узелок, не то мешочек, а в мешочке том лежали отнюдь не сухари или кальсоны с распущенными нижними завязками. Вместе с узелком-мешочком Леопольд зашел в кабинет начальника милиции и провел там, за закрытой на все замки дверью, более двух часов, а когда дверь открылась... Когда дверь открылась, на пороге стоял Мемзер-отец, и в руках у него не было узелка, но зато в кармане у него был новый паспорт на имя Михаила Ивановича Пасько и телеграмма, где говорилось о том, что товарищу Пасько необходимо срочно, во что бы то ни стало, со всей семьей доехать до Москвы по причине угасания ближайшего какого-то родственника, вроде бы родного брата.

На ростовском вокзале, с помощью телеграммы быстро обретя билеты и загрузив три амбара в багажный вагон, семейство Пасько расселось на шести лавках и в двадцать четыре глаза засмотрелось на ростовский перрон. Да так и таращилось в окно без отрыва, когда паровоз свистнул, наддал и повлек состав с прицепленным багажным вагоном в сторону Москвы. С той поры маленький Жоржик, ставший Григорием, понял, что любит поезда.

В Москве они скоро устроились в каком-то деревянном большом доме в Сокольниках. Дом принадлежал летному госпиталю, и бывшие Мемзеры жили в трех больничных палатах, где стены были выкрашены в белое и болотное, стояли железные кровати без набалдашников и лаконичные, потертые с углов и прижженные папиросами тумбочки. Багажный вагон со всем содержимым был переведен на запасный путь, возле него выставили охрану, и никто не задавал вопроса: «А что это собственно за вагон, что за странность такая?» Часовой не подпускал к вагону без личного разрешения коменданта вокзала, а у Михайло Ивановича такое разрешение, конечно, было, он несколько раз в свой вагон наведывался и выносил оттуда что-то завернутое в газеты и перевязанное почтовой бечевой.

И все, решительно все потекло изумительно удачно. Подкупленный милицейский комиссар из Ростова выдал Мемзеру путевку в новую жизнь. Не пропуск, не визу, а именно путевку, а она отличается тем, что выдается лишь на время. В Москве ростовский антиквариат-подпольщик быстро нашел покупателей на свой хранившийся в багажном вагоне товар. И то были не перекупщики-выжиги, готовые замучаться за копейку, а настоящие, богатые клиенты. Очень серьезные люди. Пасько сделался известным в мире подпольного антиквариата, многие из его высокосидящих клиентов благоволили ему, в особенности один очень крупный товарищ из торговли. Рассудив, что таковым расположением грех манкировать, Пасько стал обхаживать крупного товарища и надарил ему множество весьма ценных безделушек, которые им, профессионалом, воспринимались примерно так же, как воспринимает кассир деньги, видя в них лишь резаную да раскрашенную на разный лад бумагу, или цветочница, которая фыркает от негодования, получая к празднику букет. Товарищ же был исключительно азартным и фанатичным коллекционером. Пасько подманивал его поближе, как подманивают крупную дичь, привязав на веревке кролика, и своего добился. Подполье сменилось на кабинет заведующего универмагом – место по тем временам неслыханное, недосягаемое, небожительское, а семья расселилась в новой четырехкомнатной квартире выстроенного пленными немцами дома. Довольно быстро сколотилась вокруг Пасько – шайка не шайка, ведь они никого не грабили, не убивали, – а такая компания людей нужных, объединенных любовью к хорошей, вольготной жизни, имеющих неограниченные средства и готовых эти средства вкладывать в исторические роскошества.

То были странные времена. С одной стороны, нельзя было воровать, и за воровство было положено столько неприятностей, вплоть до лишения жизни, что иной сто раз думал, прежде чем со вздохом подставлял ладонь под прореху в государственном кармане. С другой стороны, и впрямь было супротив воров и государство победившего социализма, и те, кому судьбою было даровано вести с расхитителями социалистической собственности незримый бой. Исполняли они свой долг рьяно, мзды не брали, что особенно забавно звучит сейчас, когда вроде бы и государство есть, ан всякий норовит чего-нибудь такого у этого самого государства тиснуть, или, проще говоря, украсть. И ревнители закона остались, да только обвинить их в чистоплотности, когда некоторые заказывают для своих погон у ювелиров золотые звезды, как-то не поворачивается язык. Смертную казнь, опять же, исключили, а чего же еще бояться человеку, кроме смерти? Но тогда, еще каких-нибудь тридцать лет тому назад, все было совсем иначе...

У Мемзера-Пасько был его универмаг. По тем временам это слово звучало для большинства точно название загадочного экзотического архипелага с пальмами, сахарным тростником, райским изобилием. Универмаг был легальной крышей, заведование им повышало статус человека до значительнейшего. Нехитрые, с точки зрения сыщиков из отдела борьбы с расхищениями социалистической собственности, методы усушки и утруски, к коим прибегали все без исключения сотрудники универмага, разумеется, в универмаге водились. Так было заведено, и вообще магазинная торговля без воровства немыслима и никогда в ней ничего не поменяется. В торговле лишь тот еще не вор, кто по какой-то причине не может украсть, а чтобы уж совсем украсть было нечего, такое просто невозможно. Мемзер-старший даже не воровал – слишком это слово банально из-за того, что под него подпадают и кража машины навоза, и сложнейшие банковские операции по выводу средств в неизвестном для окружающих направлении, – он комбинировал. В одном из складов универмага, который так неофициально и назывался «директорским», он оборудовал что-то вроде лавки древностей. Помещение было наводнено антикварными вещицами, все было в исключительно надлежащем порядке расставлено, учтено, внесено в особый каталог. К складу был приставлен отдельный сторож и учетчица Ляля Гельмановна – хитрейшая татарка с платиновыми коронками, отсидевшая когда-то в мордовских лагерях за скупку краденых произведений исскуства. Само собой, что и сторож, и учетчица числились в служащих и получали по две зарплаты: одну в кассе в день выдачи, другую у директора в кабинете с глазу на глаз. Эта Ляля Гельмановна и спалила, как говорится, все дело, но об этом чуть позже...

Своих особых клиентов Мемзер привечал в ином месте, на скрытой от ненужных глаз даче. Была у него дача в тихом местечке, которое так и подмывает определить как «верстах в десяти от Москвы по Северной дороге». Мемзер считал себя человеком интеллигентным и презрительно кривил губы, слыша названия «Ярославка», «Варшавка», «Каширка» и прочее подобное. О себе он иногда говорил, что родился на свет с врожденным чувством правильного русского языка.

На даче он держал нечто совершенно особенное. То были по-настоящему уникальные, фантастической редкости и цены вещицы, все больше из «трофейной Европы», как называл он перемещенные после войны ценности. У каждой вещицы была своя, длинная, зачастую кровавая история, и не все из них были куплены Мемзером-старшим для последующей перепродажи. Под его началом деятельно трудилась бригада уголовников, и когда очередная генеральская вдова или доживающая свой век примадонна артачилась и не продавала камею, миниатюру, картину за назначенную комбинатором цену, он называл бригадиру адрес, и вещь попадала к нему гарантированно и притом совершенно бесплатно.

Здесь же, на даче, в тайнике, защищенном от металлоискателя своей глубиной, он держал большую часть денег, не доверяясь сберегательной кассе и чемодану в камере хранения. Попасть в тайник можно было лишь через каминный дымоход, и эту тайну Мемзер-старший открыл сыну примерно за месяц до своего злополучного финиширования на прямой, именуемой незаконной красивой жизнью, когда в кабинет заведующего универмагом вошли пятеро в одинаковой одежде серого цвета. Мемзер-Пасько с добродушинкой на них прищурился:

Здесь же, на даче, в тайнике, защищенном от металлоискателя своей глубиной, он держал большую часть денег, не доверяясь сберегательной кассе и чемодану в камере хранения. Попасть в тайник можно было лишь через каминный дымоход, и эту тайну Мемзер-старший открыл сыну примерно за месяц до своего злополучного финиширования на прямой, именуемой незаконной красивой жизнью, когда в кабинет заведующего универмагом вошли пятеро в одинаковой одежде серого цвета. Мемзер-Пасько с добродушинкой на них прищурился:

– Костюмы у вас, дорогие товарищи, не из моего ли универмага? Как же, как же, шестой отдел, фабрика «Красный пролетарий», – он прервал сам себя. – Можно подумать, что есть пролетарии еще какого-нибудь цвета. Да... Так зачем пришли вы до меня, как до родной мамы?

– Леопольд Соломонович Мемзер вы будете? – задал глупый вопрос один из визитеров и достал из бокового кармана пиджака наручники, будто вытаскивал из пробитой пешней во льду лунки зимнюю полусонную рыбу. Так они и болтались у него на загнутом крючком мизинце. Было в этом какое-то особенное ублюдочное изящество, какой-то отвратительно гадкий безнаказанный шик и Мемзер-отец заплакал. Заплакал не потому, что жизни его наступил конец, не оттого, что дети его остались не выведены в люди, а хворая женской болезнью жена вернулась из больницы, чтобы угаснуть дома, нет. А заплакал он, понимая, что этот скот вот так, с усмешкою раскачивал на своем пальце его, Мемзера, кандалы и был сейчас вершителем его судьбы или того немногого, что от нее осталось. «Сгорел, сгорел Пасько», – говорили с придыханием его компаньоны и сжигали мосты, унитожали улики, вырывали из памяти, как листок из записной книжки, его фамилию.

Отца расстреляли в шестьдесят восьмом и сделали конфискацию. Со стен большой квартиры в Брюсовом переулке исчезли картины Ботичелли и Веронезе, тяжелые зеркала в завитках бронзы. Вынесли из комнат кушетки декабриста Бестужева, коллекцию романовского фарфора. Пузатый от столового серебра буфет исчез бесследно вместе с серебром. Каминные часы Буре «Сатир и нимфа» почили в бозе. Всю, решительно всю обстановку описали молчаливые деловитые люди в костюмах из шестого отдела и вывезли на крытых грузовиках в неизвестном направлении. Хотя это еще вопрос, в неизвестном ли? В Эрмитаже, Русском музее, музее Пушкина и прочих этого рода предприятиях, почтивших бы за честь разместить мемзеровскую собственность у себя, она никогда не появлялась. Зато кое-что вскорости можно было увидеть в доме министра внутренних дел Щелокова, в коллекции супруги Леонида Ильича Брежнева, на даче зятя все того же Леонида Ильича товарища Чурбанова и в интерьерах некоторых прочих ответственных товарищей.

Забрали и дачу. Поселился на ней какой-то отставной хмырь, кажется, почетный метростроевец. Картошку посадил, пристроил кой-чего на свой вкус, купил дефицитной целлофановой пленки да понаделал огуречных парников. Жил хмырь метростроевский со своей хмырицей, хмырятами и хмыренышами на даче по нескольку месяцев кряду, начиная от первой апрельской оттепели и заканчивая ноябрьским хрустким снежком. Топил печку дровами и по-хозяйски завезенным углем, закатывал банки с домашними разносолами и все сетовал, что погреб у него, видите ли, маленький, надо бы расширить...

* * *

Жора Мемзер ходил по опустевшей, эхом отвечавшей его шагам квартире и кусал нижнюю губу. Душа его была отравлена ядом ненависти, просила о реванше, жаждала отомстить. Он остался в семье за старшего. Парень он был башковитый, учился в Бауманском, носил комсомольский значок и всегда имел в кармане сто рублей – сумма по тем временам астрономическая. С арестом отца комсомольский значок с него вскоре сорвали, из Бауманского отчислили, придравшись к каким-то пустяковым нарушениям дисциплины. То ли он дважды опоздал к лекции, то ли еще что-то. У нас ведь система известная: захотят убрать, так подведут, что и шито будет и крыто. Страна, в которой детей еще недавно заставляли отрекаться от родителей, на чьих посмертных делах стояло «враг народа», не может измениться быстро. И даже если с виду будет казаться, что она изменилась, при малейшем дуновении лубянского ветерка все тут же станет прежним. В общем, остался Жора без образования, а с тем и без перспективы состояться как человек значительный. Начинать же карьеру мясника, или торговца снегирями на рынке, или настройщика роялей (он неплохо музицировал) Мемзер не хотел вовсе.

На год семидесятый пришелся разгар еврейской эмиграции. Семейство Мемзеров решило уехать из страны по израильской визе. Для отъезда катастрофически не хватало средств, и только тогда Жора решил наведаться на конфискованную у них дачу.

Стоял декабрь, и он совершенно не знал, что его ждет, когда садился на утреннюю пустынную электричку, еще не остывшую от покинувшей ее недавно толпы. Он слишком увлечен был своими мыслями, чтобы заметить за собой след в виде мужчины неприметной наружности, одетого в тот самый костюм из шестого отдела универмага. И уж конечно он никогда бы не догадался, что это был тот самый, державший на отлете наручники типус, пришедший когда-то за его отцом. Татарка Ляля Гельмановна попалась на старом – она скупала краденое, и за ней принялись следить те, кто получает за это свое жалованье и льготы на проезд в общественном транспорте. Через нее вышли и на завмагом Пасько...

Тот, кто арестовал отца, был следователем по его делу. Тогда долго искали. И в квартире, и на даче, и стены они исследовали с металлоискателем, но больше того, что обнаружили, найти им не удалось. Был следователь человеком угрюмым, себе на уме, что называется, измученным профессией. К людям относился с недоверием – судьба у него была тяжелой и даже трагической. Родителей в войну убило под Киевом, и он, круглый сирота, воспитывался в детском доме. В органы пошел по зову сердца, и сердце его огрубело и закалилось в кузне сурового чекистского характера. Всего себя отдавал он своей, наверное, полезной работе. Причуд и странностей, кроме означенных, не имел, семьи не создал. Дамы избегали его – он их отпугивал своей чрезмерной угрюмостью. Приближалась пенсия, следователь жил в комнатушке коммунальной квартиры, где помимо него находился обезноженный трамваем инвалид-алкоголик Колян, проживал дедушка-точильщик Макарыч, любивший взять работу на дом, беспокойное семейство дворника Азиза и кто-то еще. Квартирный вопрос у следователя был не то чтобы неразрешимым: он стоял в очереди, но до него никогда не доходили, а ежели все-таки натыкались на его фамилию в списках, то переносили «на потом», обеспечивая жильем молодых семейных лейтенантов. Он не жаловался, не имел привычки. Давно разочаровавшись и в жизни, и в людях, он всех про себя называл сволочами и мечтал о тихой старости на шести сотках в Малаховке. Мечта его долгое время была бесплотна и как дух носилась над водами, но во время ареста завмагом снизошло на следователя откровение. «Вот оно! – решилось в мозгу его. – Непременно надо к этому присмотреться». И он присмотрелся, и еще более сильным стало его постпенсионное вожделение, когда нашли во время обыска лишь то, что лежало на виду, тогда как по его соображениям должно было быть кое-что еще. Он побывал и на даче, один, тайно, глухой февральской ночью, ничего не нашел, а тут и пенсия ему вышла, времени свободного оказалось – хоть сдавай в закрома родины, и он приобрел привычку следить за старшим сынком расстрелянного завмага. Кому-то могла бы эта его привычка показаться маниакальной, но он верил в свою следовательскую интуицию, не разу его не подставившую, и продолжал подсматривать, подслушивать, подмечать, благо юнец в лицо его не знал и при ходьбе лишний раз не оглядывался.

Почти два года следователь ждал этого утра. Он сел в противоположном конце вагона: парень был как на ладони, смотрел в окно, и видно было, как ходит его острый кадык. Следователь впился в этот кадык взглядом и всю дорогу не сводил с парня глаз. В кармане он прятал наган...

Георгий спустился с платформы, когда еще не рассвело. Дорога в дачный поселок вела через лес, шла сквозь совхозные поля, петляла в редком перелеске, проходя по берегу небольшого, подземными ключами налитого пруда. Раз или два ему показался за спиной отчетливый снежный хрусток чужих шагов, он резко оборачивался, но никого не увидел. Старый волк шел след в след, замечательно умело прятался за стволами, так что в утренних сумерках заметить его было невозможно. Наконец дорога уперлась в ворота поселка. Заперто. Георгий перемахнул через них в два счета. Зашагал по покрытой чистым незатоптанным снегом главной улице. Зимой на дачах никого не было, и лишь сторож иногда выходил из своей сторожки, а на ночь выпускал собак. Ничьих следов, кроме собачьих, на снегу не было – это врезалось Георгию в память на всю оставшуюся жизнь. Их бывшая дача была последней в проулке, отходившем от главной улицы. В свое время отец именно по этому признаку и выбрал ее среди прочих: соседи только с двух сторон, а с третьей прекрасный сосновый лес, воздух чистейший – вышел за ворота и оказался в берендеевской чаще, – сказка! Он перелез через кирпичный забор – предмет всеобщей соседской зависти, попал в сугроб, увяз в нем по грудь: изнутри, с подветренной стороны, изрядно намело и на участке снегу было выше колена. Новый хозяин поменял все замки, и Жора, поискав глазами, подобрал половинку кирпича: на крыльце под навесом стояло прикрытое фанеркой ведро, кирпич лежал сверху, чтобы фанерку не снесло ветром. В ведре оказалась зола. Он разбил кирпичом оконце веранды, просунул руку, повернул шпингалет, открыл...

Назад Дальше