Не знаю уж, была это та самая ария Амфортаса или что иное.
Когда певец умолк, немцы какое-то время еще стояли обалдело, с распахнутыми ртами. Потом тот молодой посмотрел на конвоиров – и они вдруг разом бурно засуетились. Очень злобно заругались, как залаяли, в тычки вышибли Баритона из «интеллигентной» колонны и с бранью запихнули в толпу работяг.
Он до сих пор думает, что это они ему так мстили: как неарийцу, покусившемуся на их святое. Смешно, аж хоть плачь. Просвещать его никто не стал, зачем уж… А вот иначе, чем Баритоном, тоже никто с тех пор не зовет. Хотя он больше не пел ни разу, а сейчас и вовсе давно уже без голоса остался.
– Дядя Элик, – Сонечка дергает меня за рукав (я ей никакой не дядя, но это объяснять слишком долго, да и незачем), – я вот почти полную сумку щепок набрала и еще целых два куска угля.
– Молодец, золотко мое. Отнеси к печке.
Отнесла, но тут же вернулась. Смотрит на меня по-взрослому, губки поджимает, хмурится.
– Дядечка Элик, – говорит деловито. – Я думаю, все-таки надо попробовать решить вопрос с Юрой.
– Ох, солнышко… И как же его можно решить?
(Четырехлетний Юрик – русский мальчик. Действительно русский, не по документам: их-то как раз нет. Каким образом он оказался на попечении сперва Сониных родителей, а потом ее самой – это отдельная история, еще более долгая. И опять же: оно вам надо, у вас что, своего горя мало?)
– Да-да, я помню, – отвечает она торопливо, – что так, как я хотела, не получится. И как я второй раз хотела – тоже нельзя, ты мне объяснил. Но вот сегодня подумала: может быть, через юденрат? Там ведь несколько отделов, и не во всех звери. Есть же у них отдел документов…
– Паспортный. Но туда как раз совсем нельзя. И сам не пойду, и тебя, солнышко, не пущу, уж ты извини.
– Ладно, туда пойти нельзя. А куда можно?
– Ох, деточка, ну и вопрос… Так, чтобы потом вернуться – в принципе, наверно, в отдел труда можно. Или в отдел опеки. В пожарный как бы тоже, но по этому делу нам туда ведь не надо, нет?
Сонечка легко соглашается:
– Туда – не надо. А вот в те, что ты назвал – давай сходим, а? Прямо сейчас. Я, ты и Юрик. Ну, можно только я с ним.
– Нет уж, золотко, не можно, – говорю. – Ладно, допустим, пришли. Все рассказали, показали мальчика. Дальше что?
Тут мы оба покосились на Юру – и заговорили тише, словно он мог нас услышать и понять.
– Как что? Эти из отдела – они ведь должны все сразу сообщить немцам?
– Обязаны. И?
– Вот! – радуется Соня. – А немцы сделают запрос. Это же совсем-совсем просто и совсем рядом, даже в Минск ехать не надо. А там в… жилищном управлении, да? – должны остаться документы на Юриковых маму с папой. И его самого тоже, наверно, узнают. Соседи же должны помнить! Ну, он сейчас, конечно, не такой, как год назад, – но ведь ему же три было, не младенчик. Меня в три года все в нашем дворе узнали бы.
…Первый раз она хотела прямо и честно подойти с этим делом к Готтенбаху, ну, к гестаповцу, он полгода назад по гетто часто ходил, вот так же, как Флюгер, а штучка была еще похуже Флюгера. Потом исчез, наверно, перевели куда-то. (У нас в ту пору очень много шутили, иначе хоть вешайся – вот и я, было дело, сострил, что его с работы за зверства выгнали. И буквально-таки через неделю обнаружил, что эту хохму все пересказывают как не мою, а вдобавок очень старую, с бородой.) Второй раз Сонечка еще наивней план придумала, даже неохота рассказывать. Все-таки в одиннадцать лет человек еще ребенок. Даже здесь.
А вот что ей ответить на этот раз, я как-то сразу сообразить не могу. В замешательстве смотрю на Мускина.
Старик качает головой.
– Видишь ли… – он несколько секунд выбирает слово – и наконец останавливается на самом старорежимном, – барышня, – совсем не умеет с детьми говорить: у Сонечки от изумления глаза округляются. – Да, наверно, это сделать нетрудно. Навести справки, отыскать запись в домовой книге, если она уцелела – вполне могла и нет… Опросить соседей. Ну и прочее. И будь эти… – старик снова ненадолго запинается, будто опять не уверен в слове, – люди очень заинтересованы в том, чтобы спасать русских мальчиков, прямо-таки жить без этого не могли – то да, сделали бы все прямо сегодня и с дорогой душой. Но… ты ведь о них так не думаешь?
Девочка опускает взгляд.
– Дальше, – продолжает Мускин. – Мальчик этот, извини, не говорит. И, как я знаю, не слышит. Так?
– Он все понимает! – горячо вступается Соня. – Он очень умный, он даже буквы разбирает – ну, некоторые – и жесты знает тоже, он…
– Что ты это МНЕ рассказываешь? Ты это ИМ расскажи! Но я понимаю, ты понимаешь, дядя Элик понимает – даже слушать не станут. А насчет таких деток, да и взрослых, кажется, у них есть… В общем, какая-то инструкция. Совсем плохая. И нация тут, что еще хуже, даже ни при чем.
Соня некоторое время молчит, потом, взяв мальчика за руку, ведет его в дом.
Мы со стариком продолжаем сидеть на улице. Я шью, он бездумно гладит птицу.
Я не выдерживаю первым:
– Что скажете, Мускин?
– Ой, с вами теперь таки секретничать не буду, Горелик, – отвечает он с таким местечковым акцентом, которого я от него в жизни не слыхивал. – Да, чтобы эта… это называлось «аргентинская майна» – такого я на самом деле не знаю. И вообще не знаю, как оно называется, хотя в птицах, как вы понимаете, слегка умею разбираться… правда, больше в таких, у которых только один клюв. Вы спросите, откуда она у меня взялась? – Я даже и не думал спрашивать. – Так вот, будете смеяться, – тоже и в мыслях не было, – как-то раз я обнаружил ее сидящей у себя в зоологическом магазине. Даже более того – прямо в клетке, самой большой. Пустой, правда, и с открытой дверцей. Из-под совы. Помните мою сову, Горелик, бородатую неясыть? Ах да, вы же недавно местный – а вот все тутошние ребята помнят, и ваша девочка, безусловно, тоже, хотя сколько там ей было в ту пору. Только один раз нам привезли такую роскошь, на нее, как в зоосад, ходили смотреть. Ну вот купили ее, а клетка в витрине осталась. И, представьте, в этой самой клетке…
– Мускин. Я не о том.
– …Все перепробовал, – продолжает, не слушая меня, старик, хотя он свою месячную норму разговоров уже выполнил и сейчас идет на превышение плана. – Представьте, вынужден был остановиться на такой диэте, которая скорее кошачья. Белый хлеб и молоко. Полезно также давать шиповниковый сироп. Здесь с этим, конечно, некоторые проблемы…
– Мускин, обождите. Вы же понимаете, о чем я.
– …В голове умещается все, до последнего слова. И с первого же раза. Более того: иной раз бормочет на совсем чужом, незнакомом языке – или, скорее, даже на языках; бывает и на два голоса одновременно, но дело не в том. Когда пару фраз, а когда и по десять минут кряду. И того больше скажу: я даже представить себе не могу, что то за языки, а меня, вы знаете, этим удивить трудно. Наверно, мою красавицу как-то можно и настроить на нужный язык, но ключик я еще не подобрал.
Я уже и не пытаюсь прервать этот словесный поток. Старик, заметив это, умолкает сам.
– А насчет того, что вы имеете в виду, Горелик, – он устало машет рукой, – говорить нечего. Сами должны понимать, не маленький.
Пауза.
– По большому счету вы правы, Мускин. Но только по самому большому. Так что давайте начистоту. У вас в доме хорошая… – я вспоминаю, что старик не любит слово «малина» (что поделать, может, это название и воровское, но почему-то в ходу именно оно), и даже успеваю изменить формулировку, – убежище?
– Более-менее. Для четверых взрослых человек и птицы хватает. Но вы же понимаете: еще троим туда…
– Не смешите меня. Каким «троим»? Двоим, Мускин. И совсем не взрослым. А вас, взрослого человека, вместе с вашей птицей, я приглашаю к нам. Вместо этих двоих. Потому что наша… наша, да, «малина» – она скорее менее, чем более. Прошлый погром мы в ней как-то пересидели, но теперь детей я там прятать остерегусь.
Снова пауза.
– Почему бы и нет, Горелик. Однако вы же знаете мое мнение: суета это и самообман. Против единоразового погрома иногда еще может сработать, но сейчас, когда готовится, скажем прямо…
– Тем более, Мускин. Приходите к нам – и не будете разочарованы. А «прямо» можно и не говорить. Я, знаете ли, суеверен.
– Напрасно. По слухам, это приносит несчастье.
И тут я замечаю на лице старика удивление. Именно удивление, не более того. Но зато крайнее. А ведь у нас в общем-то мало что может так удивить, при этом не угрожая, да еще смертельно.
Прослеживаю его взгляд. И вижу девочку. Чужую девочку.
То есть я сразу понимаю, что чужую, и даже могу сказать, почему именно. Но довольно долго не могу поверить своим глазам.
Лет, наверно, двенадцать ей. Мне сперва показалось – больше, но нет: просто с детства кормления очень хорошего. Притом не пухленькая, наоборот, худенькая и жилистая – однако это совсем другая худоба, чем от недоедания.
– Напрасно. По слухам, это приносит несчастье.
И тут я замечаю на лице старика удивление. Именно удивление, не более того. Но зато крайнее. А ведь у нас в общем-то мало что может так удивить, при этом не угрожая, да еще смертельно.
Прослеживаю его взгляд. И вижу девочку. Чужую девочку.
То есть я сразу понимаю, что чужую, и даже могу сказать, почему именно. Но довольно долго не могу поверить своим глазам.
Лет, наверно, двенадцать ей. Мне сперва показалось – больше, но нет: просто с детства кормления очень хорошего. Притом не пухленькая, наоборот, худенькая и жилистая – однако это совсем другая худоба, чем от недоедания.
Вдобавок умытая хорошо. И загорелая, хотя сейчас вроде рано. И непуганая. Такое сразу видно.
В чистом, выглаженном комбинезончике непонятно какого, но похожего на военный покроя, со множеством карманчиков. Один из карманов, набедренный, сильно оттопыривается, в нем что-то круглое, поблескивающее синим. А через плечо сумка, вроде маленького планшета.
Никогда не было и не может тут быть немецких детей, а то я и вправду бы подумал…
– Молодые люди, где ваши латы? – спокойно спрашивает старик. – Вам жить надоело?
Ага, «молодые люди». Приглядываюсь – и точно: в сторонке от девочки еще и паренек. Почти такой же, только без сумки, зато с заплечным мешком каким-то.
Ребята недоуменно переглянулись. Девочка хотела что-то сказать, но парень ее опередил:
– Нету лат. Ни лат, ни кольчуг, ни скафандров…
Он даже засмеялся. Девчонка, впрочем, глянула на него хмуро.
– Тебе весело, юноша? Значит, когда возьмут за одно место – терпи до конца, ни слова не произноси. Может, ты из таких героев, бывает. Но если нет – тем, кто с тобой по одному адресу, будет еще веселей.
Старик демонстративно постукивает пальцем сперва по желтой лате – он ее у меня, было дело, специально заказывал: «Чтоб как щит Давида, о шести лучах», остальные-то просто желтый лоскуток нашивали, даже сам я, – а потом по белой. Новой, недавно введенной, с надписью: фамилия, номер дома, улица.
Мальчишка явно ничего не понимает. Зато я теперь понимаю, что верить своим глазам все-таки было надо:
– Бросьте, Мускин. Они не здешние. Они из-за проволоки.
– Да, мы нездешние, – подтверждает девочка. Она, не отрываясь, смотрит на птицу, а рукой что-то нащупывает в своей сумочке.
– Жить надоело, – снова констатирует старик, покачав головой.
Между прочим, он глубоко прав: сейчас в гетто так просто не попасть. А уж средь бела дня такое разве сумасшедший может попробовать, которому совсем головы не жаль. И, конечно, надо быть слишком нездешним, чтобы совсем не знать про латы. В городе о них известно каждому, с самого начала.
– А мы через стену, – девочка на миг переводит взгляд в мою сторону – там, где у вас называется… – она помедлила, – между бывшей аптекой и, э-э, бывшим рабмолом.
М-да. Ну, мне еще жена говорила, что у меня все мысли по лицу читать можно, они там не написаны даже, а сороковым кеглем набраны (метранпаж была). А вот девчонка все же врет: от аптеки до Дома рабочей молодежи действительно тянется стена, но через нее так просто не перелезешь. Это одновременно как таракан ползти и как кузнечик скакать надо. Только потому там патрули днем почти не ходят.
Девочка (взгляд ее по-прежнему прикован к майне) вновь быстро косится на меня, раскрывает было рот, но ничего не говорит.
– Так, барышня, – Мускин вновь словно покатал языком это слово. – Что-то слишком многие сегодня интересуются моей птичкой. Рассказывай.
– Это очень необычная история, – говорит чужая девочка. – Видите ли, ваша птица нужна нам для…
И тут происходит нечто вовсе странное. Синяя округлая штуковина, верх которой слегка выступал над краем девочкиного кармана, вдруг сама собой выскакивает наружу. Это какой-то шарик размером поменьше бильярдного, на вид мягкий, даже пушистый – и вовсе уже не синий: он окрасился багрянцем, по которому густо искрятся белые звездочки. На тонких, как проволочки, ножках этот шарик быстро взбегает по одежде девочки и, дрожа, прижимается к ее щеке.
Девочка реагирует мгновенно:
– Пашка – барак, дверь, налево! – выкрикнула она приглушенным голосом. А сама метнулась направо.
С разгона взбегает прямо по стене. Я не шучу: именно по стене – шаг, и еще один шаг, а там даже ей уже надо падать, но, изогнувшись, в касание дотягивается до карниза, цепляется за него… Миг спустя она уже рыбкой проскальзывает в приоткрытое окно второго этажа.
Нас с Мускиным тоже как подбросило с места, потому что в гетто если уж человек бежит или прячется, то он, как правило, имеет основания. Но так, как мы теперь можем бегать, это смех один, причем даже не в сравнении с этой девочкой. В общем, просто шарахнулись к стенам, даже не пытаясь добежать до входа.
Секунду-другую ничего не происходило. А потом из-за угла соседней улицы показывается некто высокий, в черной кожанке, до скрипа затянутой ремнями. Городницкий это, замкоменданта. Гость он здесь довольно редкий и, пожалуй, не самый страшный, но… страшный, что там говорить. В руках у него блокнот, он смотрит в него, потом бросает взгляд вдоль улицы, видимо, сверяясь с каким-то списком, на минуту останавливается. Потом снова заглядывает в блокнот – и… уходит; за ним, черным, тянется хвостом серая свита.
По нам его взгляд скользнул, как по пустому месту. А за чужих ребятишек, конечно, зацепился бы.
Вот уже второй ворон за сегодня. И тоже пролетает, не навредив. Ох, до чего же плохо дело…
По ту сторону нашей улицы осторожно выглядывает из окна барака тот паренек, которого девочка назвала Пашкой. Саму ее я не вижу, но слышу, как она вдруг свободно зашевелилась почти у меня над головой, что-то, не таясь, сказала, – и почти сразу со второго этажа донесся удивленный голосок Сонечки: «Правда? А ты откуда знаешь?», чужая же девочка ответила ей: «А вот». Может, я напоследок мудрецом становлюсь, но отчего-то сразу понял: это они говорят о том, что опасности нет и почему это известно. А известно это становится при взгляде на тот шаровидный аппаратик. Или зверька, кто его разберет.
Мы с Мускиным наконец приходим в себя достаточно, чтобы переглянуться.
– Они и вправду сильно нездешние, – говорит он.
– А она не врет, – говорю я, – они действительно могли перебраться сюда возле домрабмола.
//-- * * * --//
– …Поэтому в зоопарк и нужен второй, от одного-то птенчиков не будет! Алиса говорит, они половину космоса обыскали, но больше нигде нет. И вот как раз сегодня, когда ее папа опять в командировке, датчик – вот этот, правильно? – взял…
– Взял пеленг, – хмуро отвечает Алиса. Они с Сонечкой спустились вниз не раньше, чем успели хорошо познакомиться – ну, в одиннадцать-двенадцать лет это быстро, – и обо многом поговорить, это еще быстрее. Теперь Соня трещит без умолку, а ее новая подружка, наоборот, сделалась крайне неразговорчива и очень угрюма.
– Ага, взял его, но это оказалось со сдвигом не только «где», но и «куда». Птица всюду летит. Алиса говорит, что когда восемьдесят све… све-то-вых лет за четыре года пролетаешь, это само собой получается. А у них там есть особые машины, на которых можно ездить по времени, совсем так, как в книжке…
– Герберта Уэльса, – прерываю я ее. – Знаю, читал. Еще когда тебя, солнышко, и на свете не было. Вот только никогда не думал, – смотрю на Алису, – что на таких машинах разрешат кататься детям.
– Это совсем не машина… – начинает мальчишка.
– Да, это скорее место такое. Почти сразу за стеной. А нам с Пашкой никто ничего не разрешал, – признается девочка. – Но у нас появилась возможность – вот мы и… Пеленг же «слепой», мы даже не подумали, что здесь все окажется… так. Должны были вообще-то подумать. Промежуточная станция – апрель сорок второго, мы же это проходили! Вы нас извините, пожалуйста.
(В этот момент птица, склонив голову набок и взъерошив корону, обоими клювами произносит что-то отрывистое, шипяще-щелкающее, но явно состоящее из слов. Алиса – кажется, сама того не замечая, автоматически – коротко отвечает ей на том же языке. Птица чуть не падает с плеча Мускина.)
– Ничего, молодые люди, – медленно произносит старик, – тут найдется кто повиноватее вас. Вот что мне скажите. Значит, вы намерены взять мою птицу – предположим, я вам ее действительно отдам! – и сразу же… отправиться домой. Правильно?
– Мы так хотели, – Алиса смотрит в землю, кажется, чуть не плача. – Раньше.
– А-га… Ты, ты и птица.
– Там в переходной камере одноразовый запуск, скачок-возврат, и еще лимит по весу, – торопливо вмешивается Пашка. – То есть наш вес – и пять килограммов сверх этого.
– По пять килограммов на каждого! – голос Алисы тверд, глаза сухи. Высоко вздернув подбородок, она встречается взглядом сначала со стариком, потом со мной.