Но наступил момент, когда Пыёлдин почувствовал, что смертельно устал. Все-таки его организм не был приучен к таким перегрузкам. Жизнь в камере была спокойной, размеренной и не требовала от него никаких усилий!.. Поэтому через двое суток после побега Пыёлдин почувствовал, что больше не может. Исчез азарт, кураж, когда он, полуприсев, выписывал вокруг заложников замысловатые коленца, рассекая их толпу на куски, как рассекают пирог за праздничным столом. И автомат, который совсем недавно, подчиняясь какой-то бесовской силе, неизменно устремлял свой черный взор именно в ту точку, куда смотрел Пыёлдин, тоже начал давать сбои — Пыёлдин с ужасом увидел, что его «калашников» безвольно уставился в пустое пространство окна.
Это его встряхнуло, он постарался собраться, усилия передались автомату, и тот, наполнившись энергией Пыёлдина, уставился в того человека, который в этот момент думал о Пыёлдине без должного уважения, больше того, он думал о Пыёлдине с презрением и ненавистью.
И Пыёлдин, бесхитростная душа, не задумываясь, даже с ленцой нажал на курок. Пуля вошла между бровями этого странного типа, который во время всеобщего ликования и единения оставался преступно равнодушным. Рухнув на красный ковер, он заметался в предсмертных судорогах, может быть, даже успел пожалеть о том, что так нехорошо подумал о Пыёлдине, но было уже поздно. Смерть настигла его в тот момент, когда он, разбрызгивая кровь во все стороны, колотился об пол простреленной своей головой.
Все отшатнулись, чтобы не запачкаться, и на несчастного смотрели без всякого сожаления, явно осуждая за такую некрасивую, неряшливую смерть. А когда Пыёлдин подошел и вынул из кармана трупа плоский черный пистолет, все ахнули просветленно, с восхищением посмотрели на Пыёлдина, потому что именно он распознал врага и устранил его.
— Вопросы есть? — спросил Пыёлдин, показывая толпе пистолет.
— Собаке собачья смерть! — рявкнул Бельниц и весь налился красным цветом, который охватил не только все его лицо, но распространился по шее, и даже руки его, торчащие из рукавов, от усердия сделались красными.
— Круто, — пробормотал Пыёлдин — не ожидал он столь восторженного отношения к своему бездумному выстрелу. Подняв глаза, он увидел еще одного своего помощника — Собакаря. И тот прямо на глазах начал меняться — втянул живот, раздул щеки, выпятил грудь, а глаза его наполнились нечеловеческой решимостью. Собакарь набрал полную грудь воздуха и рявкнул с неожиданной страстью:
— И как один умрем в борьбе за это!
— За что? — поинтересовался Пыёлдин, сбитый с толку энергией, которая прямо хлестала из всех щелей жирного тела Собакаря. — За что подыхать собрался?
— А вот за то! — дерзко выкрикнул совсем ошалевший Собакарь. — За то! — повторил он и даже наклонился вперед, приблизив к Пыёлдину искаженное яростью лицо, как это делают склочники и сутяги в трамвайной схватке, когда выкрикивают в лицо обидчику самые сильные, самые свирепые проклятия.
— Ничего, что у нас грудь впалая, — пробормотал Пыёлдин. — Зато спина колесом…
Это было единственное, что он мог произнести. И, повернувшись, пошел прочь, с радостью почувствовав, как за ним неслышной трепетной тенью смиренно и влюбленно шагнула Анжелика.
— Пошли отсюда, — взяв красавицу за узкую прохладную ладошку, Пыёлдин повел ее прочь от восторженной толпы заложников, собиравшихся дружно умереть за что-то такое, что понравилось им в их новой жизни. — Пошли, Анжелика, — повторил он, — пошли, дорогая…
Пыёлдин наслаждался новыми словами, которые, оказывается, таились где-то в нем все эти годы, пока он валялся на нарах, по-страшному матерился, резался в карты, убегал и прятался.
— Пошли, милая, пошли, хорошая, — пробормотал он совсем уже тихо, усовестившись этих странных слов, которые не сразу можно было и распознать, поскольку произносил их Пыёлдин первый раз в жизни и получались они у него не очень внятными. Всплыли они, похоже, из самых глубин его смятого, изувеченного сознания.
— Пошли, — легко ответила Анжелика и, почти не касаясь ковра длинными своими ногами, шагнула вслед за Пыёлдиным в полумрак коридора, где их уже поджидал Цернциц с печальной улыбкой и обреченным взглядом. Он понимал, что не просто парит над ковром первая красавица планеты, не просто она протянула потрясающую свою ладошку этому оборванцу в тапочках на босу ногу — она уходит от него, от Цернцица. И никогда больше не окажется у него под столом, не осчастливит его своими непереносимыми касаниями. И то, что он сейчас видит Анжелику, вдыхает ее запахи, а по лицу его скользят отблески бриллиантов ее короны — это самое большее, на что он отныне может надеяться. И не мог не признаться самому себе истерзанный Цернциц, что и этим мимолетным созерцанием божественной красоты можно жить годы и годы, может быть, даже всю оставшуюся жизнь.
— Отведи нас, Ванька, куда-нибудь, — сказал Пыёлдин. — Где мы бы могли уделить друг другу немного внимания.
— Пошли, — Цернциц шагнул к комнатке, примыкавшей к кабинету. Он отпер дверь и отошел в сторону, давая возможность Пыёлдину и Анжелике войти первыми.
— Сойдет, — ответил Пыёлдин, оглядываясь. — Что скажешь, Анжелика? Как тебе здесь?
— Вполне, — ответила красавица.
— Ты ведь бывала здесь?
— Приходилось.
— Ванька тебя не обижал?
— Смотря что иметь в виду. — Анжелика взглянула на громадный мягкий диван и чуть повела плечом — не то отодвигая воспоминания, не то забавляясь ими. А Цернциц, бедный Цернциц, едва не лишился чувств от одного только этого ее движения плечом. Застонав сквозь зубы и закрыв глаза, он отшатнулся спиной к стене.
— Слов поганых не говорил? — продолжал допытываться Пыёлдин. — По щекам не хлестал? Сигареты об тебя не гасил?
— Он не курит.
— Я не курю, — подтвердил Цернциц, все еще стоя с закрытыми глазами.
— Анжелика! — напомнил Пыёлдин о своем вопросе.
— Нет, — ответила красавица. — Из того, что ты перечислил, ничего не было.
— А что было? — продолжал Пыёлдин с какой-то цепкой настойчивостью.
— Да, ладно, — Анжелика легко махнула узкой ладошкой и прощающе улыбнулась Цернцицу.
— Успокойся, Каша… Ты видишь, она улыбается… Значит, ничего слишком уж плохого не было. Знаешь, все, что происходит между мужчиной и женщиной, не может быть стыдным… Или очень уж плохим… Если это совершается ими вместе… У меня могли быть странности… А у кого их нет? У Анжелики тоже есть странности. И они мне нравились. Может быть, они и тебе понравятся… Милые такие странности… А обижать… Нет, я ее не обижал… Посмотри на нее… Разве ее можно обидеть? Самая слабая попытка обидеть такую красавицу неизбежно закончится сокрушительным поражением. — Цернциц стоял у двери, не решаясь войти в собственные покои.
— Устал, — сказал Пыёлдин. — Хочу спать.
— Там ванная, — Цернциц махнул рукой в сторону тяжелой шторы. — Там туалет… Там холодильник.
— Разберемся, — Пыёлдин легонько стволом автомата вытолкал Цернцица за порог и закрыл за ним дверь. Знакомая с этой дверью, Анжелика подошла и повернула щеколду.
Пыёлдин облегченно вздохнул. Как бы сам собой соскользнул с него автомат и утонул в ковре. Потом тоже сама собой соскользнула куртка, упали штаны.
Он остался в длинных тюремных трусах, сморщенных и замусоленных. Посмотрев на свои ноги, покрытые редкой растительностью, на мосластые колени, Пыёлдин устыдился.
— Прости, — сказал он, поймав взгляд Анжелики.
— Ты прекрасен, — ответила она твердо.
— Да? — удивился Пыёлдин. — Надо же… Никогда бы не подумал… Но раз ты так сказала, пусть так и будет…
Продолжать Пыёлдин не смог. Обессилев окончательно, он замолчал, медленно осел, опрокинулся в ковер и утонул в нем, неловко подогнув руку. Вторая же его рука еще некоторое время сохраняла в себе жизненные силы и, нащупав ладошку присевшей рядом Анжелики, ухватила ее, прижала к груди, и лишь после этого Пыёлдин заснул, обессилевший от потрясений, которые сам же себе и устроил.
* * *Не знал Пыёлдин, не предполагал даже, что за прошедшие сутки стал самым известным человеком планеты. Новости всех телепрограмм мира, заседания правительств начинались и заканчивались разговорами о нем, о Пыёлдине, который со своей бандой захватил тысячу заложников и сбрасывает их с небоскреба при малейшем неповиновении, при малейшей оплошности с их стороны.
Службы безопасности всех стран напряженно совещались, обменивались телефонными звонками, телеграммами, телефаксами, сообщали друг другу самые, казалось бы, незначительные сведения о главаре бандитов Пыёлдине Аркадии Константиновиче, извлекали из всевозможных архивов его портреты, школьные сочинения, собирали мнения о нем соседей, учителей, зэков из всех тех тюрем, которые он прошел. В этом бесконечном потоке информации пытались найти слабое место Пыёлдина, чтобы хоть как-то на него воздействовать и попытаться освободить заложников.
Их можно было понять — такого еще не было на планете Земля, и если не раздавить поганого червя, если не уничтожить заразу немедленно, то завтра же его примеру последуют арабские террористы, американские сектанты, хасидские фанатики, за ними устремятся прибалтийские патриоты в безумной надежде привлечь к себе хоть какое-то внимание остального мира, а особенно внимание Капитолийского холма, потому что прибалтийские патриоты чувствовали себя настоящими прибалтийскими патриотами, только когда о них говорили на Капитолийском холме.
Многие, очень многие оценили открытие, сделанное гениальным самоучкой Кашей Пыёлдиным, открытие, которое отныне и на ближайшие тысячелетия позволит достойно общаться меньшинству с большинством, слабой стране с сильной страной, неразвитой планете с развитой планетой.
Столпы современной демократии — Билл-Шмилл, Коль-Шмоль, Джон-Шмон, Жак-Шмак, Шимон-Шимон и прочие беспрестанно звонили Бобу-Шмобу и выражали, выражали, выражали ему свое сочувствие, произносили слова поддержки, интересовались — не нужно ли ему чего-нибудь такого, чего у него нет, а у них есть?
Растроганный, полупьяный и несчастный Боб-Шмоб заливался слезами, благодарил, кланялся и опять благодарил, опять поддавал и опять заливался слезами, потому что такого внимания к себе, такой любви и межгосударственной ласки он не испытывал даже в моменты высших своих взлетов, даже когда расстреливал собственный парламент или спихивал за борт собственного слугу — точь-в-точь как это проделал Стенька Разин, выбросивший в волны юную персидскую княжну необыкновенной красоты и привлекательности, говорят, и было-то ей всего двенадцать годков. Правда, княжна утопла, а слуга благополучно выбрался на отмель, где и переночевал, криками и прыжками пытаясь привлечь к себе внимание проходящих судов. Потом он написал об этом книгу и посвятил ее опять же Бобу-Шмобу…
Пыёлдин спал беспробудным сном, и снилась ему разогретая на солнце железнодорожная насыпь, снился себе он сам, молодой и голодный, а рядом на насыпи сидел его друг и подельник Ванька Цернциц. И проходила мимо босая девочка в цветастом платье с бусами из красных ягод. Ягоды были теплые, и из некоторых, переспелых, проступал красный сок и высыхал на тоненькой шейке девочки, которая, судя по всему, питалась не лучше и не чаще, чем незадачливые мошенники Пыёлдин и Цернциц. Девочка остановилась в нескольких метрах и стояла, освещенная солнцем, улыбалась доверчиво и смотрела на них, перемазанных, усталых и молодых, переночевавших на этой вот насыпи, колючей, жесткой, как наждак. Они не знали, бедолаги, что в эти самые мгновения запоминают ее навсегда, что, даже умирая в разных местах и в разные годы, последнее, что увидят они своим затухающим взором, будет эта девочка в штопаном платье, со сбитыми коленками, с руками, перепачканными ягодным соком. Все забудет Пыёлдин, все забудет Цернциц, забудут тюрьмы и пересыльные лагеря, рассыплются в прах небоскребы, и доллары сгорят, как самый последний мусор, забудут они всех встретившихся им на пути красавиц и убийц, но все ярче и осязаемее, все с большими подробностями будет проступать из прошлого девочка, освещенная солнцем.
Так будет, так будет…
Что бы ни случалось с каждым из них в дальнейшем, никуда им не уйти от этого предсмертного видения.
Пыёлдин улыбался во сне и видел в это время, как Ванька Цернциц очищает от скорлупы куриное яйцо, разламывает его, половинку отдает девочке, а оставшуюся половинку еще раз делит пополам и уже четвертушку протягивает Пыёлдину…
Ничего не сказала им девочка, улыбнулась, съела половинку яйца и пошла дальше. Но тут же вернулась и в их перемазанные ладони положила по ягодке. Они смотрели ей вслед с единственным желанием — пусть бы она обернулась, пусть бы на секунду взглянула на них, они ждали ее взгляда, как благословения. И она обернулась, улыбнулась, махнула рукой и скрылась за скрежещущими листьями кукурузы. Или за полыхающими жарким цветом подсолнухами, из которых шустрые воробьи выклевывали созревшие уже семечки, шурша маленькими пыльными крыльями…
И вдруг что-то произошло в сознании Пыёлдина, что-то заставило его содрогнуться не то от боли, не то от радости, не то от какой-то тревожной смятенности чувств. Он открыл глаза, некоторое время смотрел в потолок, словно пытаясь понять, где он, что с ним. Потом резко поднялся и сел, не выпуская узкую ладошку Анжелики — она все это время сидела рядом, боясь нарушить пыёлдинский сон.
Свежий и отдохнувший, как-то даже похорошевший Пыёлдин смотрел на Анжелику, и в глазах его были испуг и надежда.
— Ты кто? — спросил он напряженным голосом.
— Анжелика.
— А твоя напарница в баре… ее как зовут?
— Изаура.
— Так… А кто вино на подносе разносил?
— Тропиканка.
— А почему у вас такие дурацкие имена?
— Я же говорила… когда мы устраиваемся в Дом, имена меняют… Из фильмов берут, из сериалов…
— А твое настоящее имя?
— Настя.
— Так, — Пыёлдин с силой потер ладонями лицо так, что кожа заходила, как приставленная маска. — Так… А сама ты из этого города, местная?
— Мы недалеко отсюда жили… На полустанке. А что?
— Ты меня помнишь? — неожиданно для самого себя спросил Пыёлдин и замер в ожидании ответа, ему казалось, что сейчас, вот в эти мгновения решается что-то важное в его жизни.
— Да, — буднично ответила Анжелика.
— И Ваньку помнишь?
— Да.
— И яйцо?!
— И яйцо, — улыбнулась Анжелика. — Я все помню.
— Так это ты?
— Я.
— Точно ты? — спросил Пыёлдин, и голос его дрогнул, как бы поскользнулся, сдвинулся.
Не отвечая, Анжелика провела прохладной своей ладошкой, узкой, свежей, юной ладошкой по небритой щеке Пыёлдина, и тот, почувствовав, что уже не владеет своим лицом, ткнулся искривленными, несчастными своими мордасами Анжелике в подол.
— Я только что… — начал было говорить Пыёлдин, но не смог продолжать. Прошло какое-то время, пока он снова заговорил. — Я только что…
— Я тоже, — ответила Анжелика.
— Что?!
— Видела тебя во сне.
— Ты спала?
— Немножко… Задремала.
— А где твое платье в цветочках?
— На тряпки пошло…
— Какой ужас! — содрогнулся Пыёлдин. — Какой кошмар… Боже…
— Вначале мы его на чучело огородное натянули…
— И ничего не осталось?! — простонал Пыёлдин. — Ни кусочка? Ни лоскутка?
— Не знаю… Может быть… Там сейчас никто не живет… дом заколоченный, поселок мертвый, пустой… Может, какая-нибудь старуха и осталась…
— О боже, — опять простонал Пыёлдин и, опрокинувшись навзничь, уставился мокрыми глазами в потолок. Анжелика, поколебавшись, осторожно положила божественную свою головку на грудь Пыёлдина и замерла. Его рука поднялась словно бы в колебании, повисла в воздухе и лишь потом медленно опустилась на головку Анжелики. И тут же они как-то одновременно и согласно вздохнули с облегчением, будто долго-долго шли порознь через пустыню без надежды встретить оазис и вот наконец увидели его, подошли к нему с разных сторон и увидели друг друга…
— Ты в порядке? — прошептала Анжелика.
— Да.
— И я в порядке.
— Это хорошо, — ответил Пыёлдин, не открывая глаз.
— Мы выживем? — чуть слышно спросила Анжелика.
— Мы уже выжили… А что будет дальше… Так ли это важно?
— Да, это совершенно неважно, — согласилась Анжелика.
* * *Цернциц оказался прав, не подвела его сверхвосприимчивая шкура, истонченная до невообразимой чувствительности всевозможными невзгодами, а особенно успехами, которые, как известно, изнуряют, гнетут и в конце концов добивают человека куда быстрее и необратимее, нежели самые страшные поражения. Когда Цернциц в беззаботные и голодные годы шастал с Пыёлдиным по железнодорожным полустанкам в поисках чего стащить, чего поесть, чем поживиться, шкура его выдерживала и холод, и жестокие побои, и самые крепкие выражения, которые только могла произвести разгневанная человеческая мысль. А посылали им вслед эти выражения бешеные от злой беспомощности хозяева дач, садов и огородов, куда друзья наведывались часто и небезуспешно… Так вот, прав был Цернциц, когда говорил Пыёлдину о том, что вздрагивает его шкура, что пробегают по ней волны озноба, стоит ему лишь взглянуть в окно, бросить осторожный и пугливый взгляд за горизонт. Захват крупнейшего банковского сооружения с тысячью заложников взбудоражил страны и народы куда сильнее, чем самые отчаянные похождения арабских, ирландских, индийских, чеченских экстремистов, террористов, фундаменталистов и прочих людей идеи и веры, представителей национальных, религиозных, сексуальных меньшинств. Даже когда Европа вкупе с Америкой, ошалев от колбасного превосходства и умственной неполноценности, всей своей воздушно-стальной громадой, тысячами самолетов злобно набросилась на затерянную в горах сербскую деревеньку, сметя ее за несколько успешных боевых вылетов с лица земли, даже это не взбудоражило мир так, как кандибобер, выкинутый зэком Аркашкой Пыёлдиным.