Поздним вечером, когда все болты были заново залиты бетоном, строителей, пошатывающихся от непривычных усилий, развели по камерам. Все расходились молча, на Пыёлдина смотрели не столько со злостью, сколько с недоумением — никто не мог понять, зачем Каша ввязался в эту дурацкую затею, почему суетится, носится по этажам, какой во всем этом смысл?
Но Пыёлдин молчал.
Его материли так, как, наверное, никогда еще никого не материли на этой земле. Пыёлдин выслушивал гневные, в общем-то, справедливые упреки и кивал — дескать, все правильно, я с вами согласен, но надо бы еще десяток ведер свинцово-тяжелого бетона поднять на крышу. И только когда его уж совсем донимали, когда хватали за грудки и поднимали в воздух, готовые забетонировать вместе с опостылевшими болтами, он выставлял вперед свою натруженную за последние дни ладошку и проникновенно говорил:
— Вы не пожалеете… Сука буду, не пожалеете.
— Но ты, Каша, крепко пожалеешь, если все кончится компотом! — яростно вращая глазами, говорил ему вертолетчик Витя и вертел перед глазами бледного Пыёлдина громадным волосатым кулаком.
— Не пожалеете! — твердил Пыёлдин.
— Хоть бы харч давали человеческий! — орали ему в лицо. — Уродуемся с утра до вечера, а кормят бурдой. Жлоб твой Суковатый! Жлоб, каких свет не видал!
— Зэки! — торжественно шептал Пыёлдин. — Зэки, попомните мое слово… Не пожалеете.
— Говори, в чем дело! — требовали от него. Но здесь Пыёлдин был тверд и никакие угрозы на него не действовали. Видя такую непоколебимость, все убеждались, что у Пыёлдина действительно что-то на уме. И, ворча, снова брали ведра, медленно карабкались по перекладинам.
— Ну, Каша… рискуешь, — говорили ему.
— Знаю.
— Головой рискуешь!
— А у меня больше и нет ничего!
— Найдем еще кое-что, — заверяли его, и Пыёлдин прекрасно понимал, что это не пустые слова. Но понимал он и то, что малейшая его слабинка, самый невинный намек на истинный его замысел-умысел все разрушит. Не мог, ну просто никак не мог Суковатый оставить их всех без надзора, без бдительных ушей. Наверняка он изловчился приставить к ним стукача, который доносит о каждом сомнительном слове, взгляде, вздохе. Но Пыёлдин настолько затаился в трепетном своем ожидании, что даже в небо боялся взглянуть лишний раз, чтобы не навести никого на подозрения. Да, в ясное, синее, просторное небо он смотрел крадучись, каждый раз находя для этого какое-нибудь оправдание, объяснение на случай, если кто спросит, чего, дескать, в небо уставился? Пыёлдин любовался небом, лишь когда никого не было рядом и никто не смог бы уличить его в этом сомнительном занятии — разглядывании белых облаков, пролетающих самолетов, верхушек деревьев за высоким забором, увитым колючей проволокой…
Пыёлдин знал, что единственный способ убежать из этой тюрьмы — взмыть в небо. В грохоте мотора, в мелькании лопастей, сливающихся в один почти невидимый круг, в будоражащем запахе бензина, в пыли, которая поднимется с тюремного двора и все покроет непроницаемой серой мглой — взмыть в ясное небо и унестись, унестись, унестись!
К чертовой матери!
На свободу!
Пусть недолгую, жалкую, запуганную свободу, которая в конце концов добавит еще несколько лет к сроку, но унестись!
Три мешка цемента приказал Пыёлдин утаить, спрятать в надежном месте, но рядом, недалеко, чтоб в нужную секунду оказались бы они под рукой. Сокамерники диву давались — на кой мужику цемент? Ведь не продашь его здесь, не выменяешь, не перебросишь через забор пятьдесят килограммов! Но в действиях, в словах, даже в молчании Пыёлдина была такая уверенность, доходящая временами до ожесточенности, что сокамерники, опытные и немногословные зэки, начали что-то понимать, вернее, догадываться — Пыёлдин явно имел какой-то дальний смысл, тайный замысел, коварный умысел.
И подчинялись.
Пыёлдина уже не пытались расколоть, перед его поганой мордой не потрясали карточной колодой, грозя проиграть его вместе с заношенными трусами. Каждое слово выслушивали даже с некоторым подобострастием, указания выполняли хотя и неохотно, но быстро, четко, молча. Правда, пытались, пытались заглянуть ему в глаза, надеясь найти там ответ и сразу все понять. А Пыёлдин глаза свои блудливые прятал, отворачивался, опускал голову, словно и в самом деле опасался, что по его нестерпимо синим зенкам можно было о чем-то догадаться.
Наконец пришло известие — завтра будет вертолет.
Все молча переглянулись и уставились на Пыёлдина. Напряженно, выжидающе, с некоторой опаской.
— Что скажешь, Каша?
— Мешки с цементом поднять из подвала и сложить наверху.
— Зачем? Каша, скажи, наконец — зачем?! — плачуще простонал Козел.
— И замаскировать пустыми бумажными мешками из-под того же цемента, — твердо произнес Пыёлдин.
И не добавил больше ни слова.
И ушел в железную будку, служившую бытовкой.
Два зэка, Козел и Хмырь, получив такое указание уже после рабочего дня, опять же молча посмотрели друг на друга, посмотрели в сутулую спину удаляющегося Пыёлдина и, вздохнув, направились в подвал. Покрякивая, выволокли один за другим три мешка цемента, сложили их один на другой и с облегчением отряхнули руки. Но тут вернулся Пыёлдин и негромко потребовал, чтобы все мешки были положены в ряд.
— Им что, так лежать неуютно? — спросил Козел с раздражением. — Может, им на попа хочется?
— В один ряд, — повторил Пыёлдин с бесконечным терпением. — И чтобы между мешками были небольшие просветы.
— Душно им, выходит? — подал голос Хмырь — длинный, рыжий, с красными воспаленными глазами, в которых давно угасли все чувства и желания, кроме одного… Впрочем, угасло и это, последнее чувство-желание.
— Да, — кивнул Пыёлдин, — они должны подышать. Между ними должен быть воздух.
Зэки опять посмотрели друг на друга, как бы удивляясь — с кем только не приходится общаться, и положили мешки в ряд, с небольшим просветом примерно в ладонь.
— А теперь, — продолжал Пыёлдин все так же негромко и терпеливо, — возьмите вон ту скобу, я ее специально для вас приготовил, и вспорите мешки.
— На фига?! — взвился Козел — длинный, узкоплечий и весь какой-то постоянно взвинченный. Если бы он действительно был козлом, то наверняка бодливым.
— Только осторожно, чтобы не просыпался цемент.
— Слушай, Каша, — произнес Хмырь, — ты того… Кончай куражиться. Всему есть предел.
— Не пожалеете, — ответил Пыёлдин и направился к себе в камеру. А Козел и Хмырь, заглянув за угол, действительно обнаружили скобу с острыми зубьями и вспороли все три мешка, обнажив серый, мельчайшего помола сухой цемент. Не успели они снова отряхнуть руки, как сзади возник Пыёлдин — вернулся, не смог уйти, оставив что-то несделанным. Слишком большое значение в его планах играла каждая мелочь, каждый пустяк.
— Все? — угрюмо спросили зэки.
— Еще небольшое дельце… Пошли. — И, не оглядываясь, Пыёлдин направился к бытовке, сваренной из ржавых железных листов. Сюда сваливали после работы лопаты, ломы, ящики с гвоздями, заносили сварочный аппарат. Тут же стоял стол, сколоченный из какой-то деревянной требухи — реек, держаков от лопат, обрезков прессованной стружки. По углам валялись банки из-под краски, окаменевшие кисти, сломанные носилки и прочий хлам. Войдя в бытовку, Пыёлдин внимательно осмотрелся по сторонам, подождал, пока подойдут поотставшие Козел и Хмырь.
— Ну? — сказали они одновременно. — Что еще?
— Значит, так… Легкий марафет. Задача ясна?
— Что это такое — легкий марафет? — спросил Хмырь.
— Лопаты в угол, носилки вынести, банки сложить с внешней стороны, пол подмести, стол починить, чтобы он хотя бы стоял на четырех ножках, а не на трех. Вопросы есть?
— Зачем, Каша? — простонал Козел.
— На работу пятнадцать минут. А то вон конвоиры уже заволновались… Проголодались ребята.
— А о нас ты подумал, Каша? — спросил Хмырь, чуть не плача от досады и непонимания происходящего.
— Все мои мысли о тебе, Хмырюга, все мечты. Да, банки выносить не надо, оставьте их в будке, но сложите в угол одну на другую, чтобы меньше места занимали.
— Зачем, Каша?!
— Знаете, как Суковатый обалдеет, когда увидит такой вот порядок! — воскликнул Пыёлдин и впервые за многие дни поднял голову и бесстрашно посмотрел сокамерникам в глаза. Взгляд у него был ясен, переполнен светлой радостью и надеждой на свободную, счастливую жизнь. Весь гнев и Хмыря, и Козла как-то исчез, испарился сам по себе.
— Ох, Каша… Доиграешься, — проворчали зэки, но все сделали так, как потребовал Пыёлдин. Даже больше сделали — лавку поправили, хотели решетку с маленького окошка снять, но Пыёлдин не позволил.
— Пусть остается, — сказал он, склонив в задумчивости голову к плечу. — А вот ломы надо вынести.
— Пусть остается, — сказал он, склонив в задумчивости голову к плечу. — А вот ломы надо вынести.
— Пусть себе стоят! — полуобернувшись, не столько возразил, сколько попросил Хмырь.
— И лопаты тоже, — неумолимо продолжал Пыёлдин.
— А может… — начал было Козел, но не успел закончить, потому что в голосе Пыёлдина вдруг прозвучал такой скрежещущий металл, что зэки оторопели, но опять же сделали все как надо — ломы вынесли и сложили в сторонке, сверху побросали лопаты, гвоздодеры.
— Ну? — спросил Козел. — А теперь что? Опять вносить?
— Не надо, — твердо сказал Пыёлдин, не приняв шутки.
— А может, покрасить будку-то? — предложил Хмырь. — Может, тряпочкой ее протереть?
— Не надо, — повторил Пыёлдин. Войдя в бытовку и еще раз внимательно осмотрев ее, Пыёлдин широко улыбнулся. — Как приятно все-таки находиться в чистом, прибранном помещении! — воскликнул он, но тут же опасливо отошел в сторонку, потому что знал — за такие слова можно запросто схлопотать лопатой по заднице, если не по физиономии. Конвоиры уже махали руками, поторапливая работников, и Пыёлдин, воспользовавшись этим, трусцой засеменил через двор. Следом за ним размеренно и хмуро зашагали Хмырь с Козлом.
Последнюю ночь перед побегом Пыёлдин не сомкнул глаз. Он изо всех сил старался сделать вид, что спит давно и беззаботно, но обмануть своих многоопытных сокамерников не мог. Да и как он мог ввести их в заблуждение, если поминутно переворачивался на другой бок, на спину, тяжко, с надрывом вздыхал, а то вдруг закидывал руки за голову и смотрел бессонными глазами в близкий потолок, выкрашенный какой-то грязно-неопределенной краской.
— Что, Каша, — усмешливо окликали его сокамерники. — Тяжело дается физический труд?
— Да нет, ничего… Жить можно, — отвечал Пыёлдин, не оборачиваясь. — Ничего.
— Нелегко с начальством дружить, да?
— Годы, — со вздохом отвечал Пыёлдин и этим ничего не значащим словечком как бы гасил интерес к себе и со стороны приятелей, и со стороны неведомых ему стукачей. А в том, что стукачи в камере были, он нисколько не сомневался. И потому постоянно делал поправку на них, на стукачей. Докладывайте, дескать, доносите, граждане хорошие, годы меня давят и гнетут, годы…
— В твои годы на воле давно пора быть, — усмехался невидимый в слабом свете Хмырь.
— С твоим умом здесь тоже делать нечего, — отвечал Пыёлдин.
— Мой ум всегда при мне, — отчего-то злясь, произносил Хмырь.
— И годы мои тоже при мне, — улыбался Пыёлдин.
— Ну и заткнись!
— Если бы я был такой умный, как ты, я бы так не разговаривал, — поддразнивал Пыёлдин тугодумного Хмыря.
— А как бы разговаривал? — спросил тот после долгого молчания.
— Молчал бы.
— Что ж тебе мешает молчать-то?
— Да вот пристают по ночам всякие умники… Озабоченные.
— Каша… Обижаешь. Нехорошо. Ты меня слышишь?
— Нет, Хмырь, не слышу. Я сплю. И ты мне снишься… Красивый, молодой, на берегу моря… Рядом с тобой девушка необыкновенной красоты… Она улыбается, гладит рукой по щеке, целует и прижимается к тебе… На ней голубой купальник и… И больше ничего на ней нет…
— Каша… Я тебя убью, — произнес Хмырь глухим голосом и замолк до утра.
А утром, как это всегда и бывает, начались неувязки. Вертолет, который должен был прилететь сразу после завтрака, почему-то задерживался. Суковатому сказали, что у него что-то сломалось, потом выяснилось, что его перебросили на другой объект и тем самым нанесли Суковатому несильную, но болезненную обиду, дескать, есть в мире кое-что поважнее твоей вышки. Суковатый обиду проглотил и остался в своем кабинете, стоя у окна, раскачиваясь из стороны в сторону и глядя в пустынное небо…
Уже после полудня как-то неожиданно над тюремным двором возник вертолет. Он зашел со стороны, приблизился, и тогда все сразу дружно ахнули — батюшки, вертолет!
И обрадовались.
Не потому обрадовались, что была надежда на что-то там особенное, а просто от неожиданности — незнакомый, непривычный предмет висит в воздухе, гудит мотором, машет крыльями и опускается сверху вниз.
Сбежал по лестнице Суковатый, заметался по двору Пыёлдин, зашевелились зэки вокруг мачты, прикрепляя к ней петли из толстой проволоки. Тюремный двор был довольно большой, и вертолет без труда приземлился в самом его центре, подняв пыль и разметав обрывки бумажных мешков из-под цемента. Хотя Суковатый и велел с утра подмести двор и полить его водой, но за день двор снова просох и снова был раскален под солнцем.
Лопасти еще повертелись некоторое время, потом обвисли под собственной тяжестью и остановились. Столпившиеся вокруг машины зэки наблюдали, что будет дальше. Открылась железная дверца, и на землю один за другим спрыгнули два парня в зеленоватой пропотевшей форме.
— Привет, зэки! — воскликнул один из них, приветственно подняв руку.
Зэки угрюмо молчали.
Положение спас Суковатый — растолкав заключенных, он протиснулся к вертолету, пожал парням руки, поулыбался и поволок их показывать мачту. Вертолетчики тоже улыбались, что-то отвечали Суковатому, смотрели вверх, на угол тюремного здания, где, как чудища на соборе Парижской Богоматери, сидели несколько зэков на корточках и, подперев щеки кулаками, смотрели вниз.
— Ну что? — донесся до зэков вопрос Суковатого к вертолетчикам.
— А что… Будем думать.
— Думай не думай, а делать надо. — Суковатый посмотрел на часы, давая понять, что времени до вечера осталось не так уж много, неплохо бы и поторопиться.
— Успеем, — протянул один из вертолетчиков, щурясь на солнце.
Как и у всех шабашников страны, в их движениях, словах, походке ощущались ленца и сознание собственной значительности — от них в конце концов зависело, получится у заказчика что-нибудь или ничего не получится.
Спасаясь от жары, зэки расположились в тени здания и беседу Суковатого с вертолетчиками наблюдали со стороны. Пыёлдин сел рядом с вертолетчиком Витей, который смотрел на зеленую машину с бесконечной скорбью, немало, видимо, у него было связано воспоминаний с такими вот вертолетами. Пыёлдин положил ему руку на плечо и уже одним этим создал некую приятельскую задушевность.
— Знакомая машина? — спросил он, кивнув на вертолет.
— Моя машина, — негромко ответил Витя. — Семь лет я на такой отлетал, семь лет.
— Хорошие были времена?
— Знаешь, Каша, все, что было раньше… всегда кажется хорошим. Я даже так скажу… Состаримся — эту тюрьму будем вспоминать со слезами на глазах… И сейчас вот… Верни мне все, что было… И большего счастья нет на земле. А ведь тогда-то мы материли жизнь… И денег мало, и одежка не та… И женщина, которая убивается по мне, тоже не больно красива, где-то есть краше…
— А еще полетать хочешь? — спросил Пыёлдин безжалостно, прерывая причитания вертолетчика.
— Чего об этом трепаться… А мне сидеть еще четыре года, как в песне поется… Душа болит, так хочется домой…
— А мы и не трепемся, — тихо проговорил Пыёлдин, глядя в слепящее небо. — Мы готовимся.
— К чему? — побледнел Витя.
— К отлету, — ответил Пыёлдин и продолжал щуриться в небо и улыбаться, как улыбаются собаки в жару — легко, беззлобно, просто потому, что так сложились складки на морде. Потом Пыёлдин опустил голову и так же, осклабившись, продолжал смотреть в пространство двора, на начальство, на конвоиров, которые тоже, изнуренные зноем, жались в тень и маялись от безделья, не зная, куда пристроить свои обшарпанные автоматы.
— Не понял! — отрывисто сказал Витя и резко повернулся к Пыёлдину.
— Ты вот что, Витя… Не дергайся, понял? Веди себя как я, например… Лениво, бестолково, глуповато… Открываю тайну… Хочешь?
— Хочу.
— Так вот. Всю эту стройку я затеял только ради тебя… Чтобы ты получил наконец в свое распоряжение настоящий, хороший вертолет. Вот он перед тобой. Бери его. Он твой.
— А на фига он мне?
— Чтобы здесь больше не сидеть. Улетишь отсюда примерно через полчаса… И мы улетим вместе с тобой.
— Куда? — спросил Витя, ошалело вращая глазами.
— На волю.
— Зачем?
— Чтобы не быть в тюрьме. Мне здесь не нравится. Здесь плохо. А там, — Пыёлдин показал рукой в ясное небо, — там хорошо. И мне туда хочется. И тебе хочется. Ты сам говорил. И всем зэкам, которые вон в тенечке расселись… Тоже хочется.
— Чего им хочется?
— К морю. В лес. На речку. К бабе. К детям. К маме. К папе. Ты хочешь к папе?
— Хочу.
— Летим?
— Не знаю…
— Помнишь, мы с тобой в камере трепались… Ты говорил, что летал и еще хочешь летать… Я запомнил. Вот она, твоя игрушка. Сверкает на солнце, пахнет бензином, в рабочем состоянии…
— И это… Это все ты?!
— Пришлось поработать, — скромно потупился Пыёлдин. — Пришлось мозгами пошевелить… Признаюсь — было трудно. Теперь все зависит от тебя, Витя. Не оплошай.