Бирон - Роман Антропов 23 стр.


Тревожное настроение толпы, окружавшей дворец, росло; необъяснимым путем, как всегда бывает, в народ проникли вести, что император умирает.

В умах москвичей еще памятны были все волнения и бури, пережитые Москвой при переменах «на верху». Были в толпе старики, хорошо помнившие стрелецкие бунты. Смерть отрока-государя опять сулила им ряд ужасных возможностей. Всех пугало междоусобие дворцовых партий. Слышались сдержанные разговоры. Чаще всех упоминалось имя Елизаветы.

А кареты, возки, сани — все ехали и ехали…


В большом зале, прислонившись к колонне, стоял офицер в форме поручика лейб-регимента.{33} На нем был красный камзол с такими же обшлагами, воротником и подбоем, обшитый по вороту, обшлагам и борту золотым галуном. На лосиной портупее висела широкая шпага. Он был еще очень молод, лет двадцати — двадцати двух. По выражению его лица, с большими любопытными, темными глазами, по его обособленности среди блестящего общества было сразу видно, что он еще не свой здесь. Он с жадным любопытством следил за каждым вновь прибывшим, и его глаза перебегали с одной залитой золотом фигуры на другую и останавливались с любопытством на черных рясах иереев в белых и темных клобуках, украшенных брильянтовыми крестами.

— Ну что, князь, в диковинку? Сразу всех повидали, — раздался за ним тихий голос.

Молодой князь быстро повернулся. Перед ним стоял молодой капитан в одной с ним форме.

— А, — радостно произнес названный князем, — это вы, Петр Спиридонович! Верите ли, голова кругом идет.

— Знаю, знаю, — отозвался Петр Спиридонович. — Прямо из чужеземщины, ничего не зная, что творится здесь, да попасть сюда, да в такой момент! Есть отчего разбежаться глазам, Арсений Кириллович.

— Да, Петр Спиридонович, — ответил князь. — Верите ли, как во сне себя чувствую. Недели нет, как я здесь. И что же? Ну, право, как во сне! Что батюшка подумает! Нет, — продолжал он с увлечением, явно обрадовавшись собеседнику, — вы ведь знаете. Приехал я после заграницы, прямо из Парижа, к отцу, он говорит, поезжай в Петербург, пора послужить. Я что же, с радостью согласился. Приехал с батюшкиным письмом прямо к фельдмаршалу князю Долгорукому в Москву.{34} Ведь мы в родстве, Шастуновы и Долгорукие — одного корня. А здесь князь Василий Владимирович и говорит: «Будь моим адъютантом», — и зачислил меня в лейб-регименты. А тут болезнь его величества. Что поделаешь? Представить не могли. Сегодня беспременно приказал здесь быть. Вот и торчу. А его не видно. Говорят, император не поправится. Беда одна, — закончил он.

— По правде, беда, — ответил Петр Спиридонович. — Что теперь будет, — продолжал он пониженным голосом, — ума не приложу! Кто вступит на престол?

Он замолчал. Этот капитан лейб-регимента был камер-юнкером голштинского герцога. Фамилия его была Сумароков. В настоящее время он состоял адъютантом графа Павла Ивановича Ягужинского, генерал-прокурора Сената, того самого Ягужинского, полуполяка, полулитовца, кого Великий Петр называл своим оком.

В большом зале и примыкающих к нему комнатах стоял тихий и сдержанный гул голосов. Прибывшие разбивались на группы и взволнованно обсуждали последствия надвигающегося несчастья. От шитых золотом цветных кафтанов, разноцветных лент, звезд и брильянтов рябило в глазах. Черными пятнами на блестящем фоне военных и гражданских генералов выделялись темные рясы духовенства.

— Вот, посмотрите, — говорил Сумароков, — видите вы этого генерала с таким суровым худым лицом? Знаете, кто это?

Князь отрицательно покачал годовой.

— Это — герой России, как сказал о нем испанский посол Дюк де Лирия, — продолжал Сумароков. — Фельдмаршал, князь Михаил Михайлович Голицын.

Шастунов с невольным уважением взглянул на старого генерала. Кто не знал подвигов Михаила Михайловича, его беззаветной отваги в битвах под Лесным, Нарвой, где он спас остатки разбитой армии Петра и честь Семеновского полка, его блистательного похода в Финляндию 1714 года, его бескорыстия и любви к солдатам? В популярности в рядах русской армии мог бы соперничать с ним разве только другой фельдмаршал, князь Василий Владимирович Долгорукий.

— А с ним рядом, — говорил Сумароков, — этот красивый, стройный человек с Александровской лентой, это князь Василий Лукич Долгорукий. Старик, а на вид нельзя дать и сорока лет. С ума сводил парижских красавиц еще десять лет тому назад, как был назначен послом при регенте Филиппе Орлеанском. Вы, князь, недавно из Парижа. Чай, слышали о нем?

Улыбка промелькнула по губам Шастунова. Действительно, при французском дворе до сих пор не забыли изящного, остроумного, смелого Василия Лукича, соперничавшего в успехах у женщин с первыми кавалерами блистательного двора регента, несмотря на свой почтенный возраст. Случалось ему встречать и старушек, еще сохранивших нежное воспоминание об этом «le prince charmant»[32] во время его первого пребывания в Париже, во дни молодости, в конце прошлого века, где он пробыл тринадцать лет.

— Он — член Верховного тайного совета, министр, — продолжал словоохотливый Сумароков. — Всё в их руках.

Он вздохнул и затем продолжал свое перечисление. Князь слушал его с жадным любопытством.

— Толстый, надутый, словно лопнуть готов от надменности, — князь Черкасский, самый богатый человек в России. Тощий монах с длинной бородой, с брильянтовым крестом на клобуке, член Синода, архиепископ новгородский Феофан, ехидный, — хитрый; рядом с ним архиепископ тверской Феофилакт, низенький, толстенький, а высокий — ростовский архиепископ Георгий. Подумаешь — друзья! А сами друг друга в ложке воды готовы утопить, горло перегрызть друг другу. А! Вот входит старик, — смотрите, как почтительно раздвигаются. Это сам великий канцлер граф Гаврила Иваныч Головкин,{35} а с ним князь Дмитрий Михайлович Голицын. А, Верховный тайный совет собирается! Князь, князь, — торопливо закончил Сумароков, — а вот ваш фельдмаршал и Ягужинский. Идемте!

Через толпу расшитых мундиров молодые люди пробрались к образовавшемуся проходу и примкнули к свите Головкина и фельдмаршала.

Твердыми, уверенными шагами, прямой и стройный, с сурово сжатыми губами, блестящими глазами, глядящими поверх голов, с надменно поднятой головой, не отвечая на поклоны, фельдмаршал прямо прошел к окну, где стояли Голицын с Василием Лукичом. К ним же подошли Головкин с Дмитрием Голицыным и Ягужинский. Между ними начался сдержанный, но оживленный разговор. Окружающие отодвинулись подальше. Взоры всех, словно с тревогой и опасением, устремились на эту маленькую группу людей, одни из которых, по своему положению, как министры, члены Верховного тайного совета, другие, как знаменитые родом и доблестью, занимали первенствующее место в государстве и, казалось, держали в своих руках будущее России.

Надо сказать, что большинство устремленных на них взглядов выражало явное недоброжелательство.

Архиепископ Феофан, сложив на груди руки, с нескрываемой усмешкой глядел на эту группу, изредка что-то говоря с насмешливой улыбкой своим собеседникам, хотя те, очевидно, не разделяли его настроения. Всем было хорошо известно, что Феофилакт Тверской был близок к князьям Голицыным, а Георгий Ростовский — к Долгоруким.

Шастунов и Сумароков стояли в стороне и молча наблюдали. Им обоим бросилось в глаза несколько высокомерное отношение князей Голицыных и Долгоруких к Ягужинскому. Его словно держали поодаль, и, чтобы сгладить это, граф Головкин то и дело обращался к нему, видимо стараясь втянуть его в общую беседу. Ягужинский был его зятем, и граф Головкин давно уже стремился провести его в члены Верховного тайного совета, но все безуспешно. Несмотря на выдающееся положение Ягужинского, родовитые князья не хотели видеть ровню в простом шляхтиче.

Из внутренних покоев вышел невысокого роста пожилой генерал с Андреевской лентой на груди. На его лице была явно видна полная растерянность. Это был отец государыни-невесты, князь Алексей Григорьевич Долгорукий. Он прямо подошел к группе верховников и, взяв за руку фельдмаршала Долгорукого, начал что-то взволнованно объяснять, словно умолять. До ушей Сумарокова и Шастунова доносились отдельные слова: «Завещание… государыня-невеста…»

— Невеста — не жена, — донеслись слова фельдмаршала Голицына, сказанные громче других.

Алексей Григорьевич стал опять горячо убеждать и вынул из кармана за пазухой сложенный вчетверо большой лист. Он развернул его, и князь Шастунов заметил на нем большую императорскую печать. Василий Лукич внимательно рассматривал лист и что-то тихо говорил, Ягужинский читал текст через его плечо.

Сумароков, наклонясь к уху Шастунова, едва слышно прошептал:

— Слышно, что император составил тестамент, по коему наследницей престола назначает государыню-невесту, княжну Екатерину Долгорукую. Вечор у князя Алексея Григорьевича собрались все Долгорукие… Да между собою грызутся. Кто Катерины не любит, кому Иван поперек горла стал. Так и не столковались. А впрочем, почем знать! Захотят фельдмаршалы — все сделают!

Сумароков, наклонясь к уху Шастунова, едва слышно прошептал:

— Слышно, что император составил тестамент, по коему наследницей престола назначает государыню-невесту, княжну Екатерину Долгорукую. Вечор у князя Алексея Григорьевича собрались все Долгорукие… Да между собою грызутся. Кто Катерины не любит, кому Иван поперек горла стал. Так и не столковались. А впрочем, почем знать! Захотят фельдмаршалы — все сделают!

В эту минуту фельдмаршал Василий Владимирович нетерпеливо махнул рукой и громко сказал:

— Потом!

Князь Алексей Григорьевич растерянно и торопливо свернул и спрятал за пазуху лист и бросился к Черкасскому, потом к архиепископам, везде встречаемый презрительно-недоверчивыми улыбками.

Потом он снова скрылся во внутренних покоях.

Прошло несколько минут; из внутренних покоев торопливо вышел бледный и взволнованный Иван Ильич Дмитриев-Мамонов, тайный супруг царевны Прасковьи Иоанновны. Он подошел к архиепископам и что-то сказал им. Черными тенями они немедленно двинулись за ним во внутренние покои. Словно вздох пронесся по залу. Всякий понял, что минуты императора сочтены.

IV

Какое-то жуткое, напряженное ожидание, шепот собравшихся, казавшийся зловещим в этих просторных покоях, еще недавно наполненных шумным весельем, действовали удручающе на князя Шастунова. Ему минутами казалось, что свечи в золотых канделябрах меркнут, чадный туман нагоревших светилен стоял в воздухе, затемняя глаза. Слышался только зловещий гул сдержанных голосов. Словно какие-то тени реяли в воздухе.

Здесь же, в этом самом Лефортовском дворце, грозный первый император справлял свои молодые оргии, празднуя победу над утопавшей в крови Москвой!.. И здесь кончал жизнь его последний мужской отпрыск.

Голова Шастунова кружилась. Он чувствовал словно дурноту. Он глубоко вздохнул, выпрямился, оглянулся кругом и вдруг вздрогнул. Его взгляд упал на крупную фигуру Лопухина, пробивавшегося среди толпы в сопровождении графа Левенвольде. Бледные щеки его мгновенно покраснели. Это не укрылось от капитана Сумарокова.

— А-а, — шепотом в ухо князя произнес он, — муж нашей первейшей красавицы и в сопровождении друга.

Было в его тоне что-то, что не понравилось молодому князю. Глаза его потемнели, и он в упор посмотрел на капитана.

— Да, да, — продолжал Сумароков, — ведь вы знакомы с его женой, Натальей Федоровной? Помните, вы так много катались с ней на прошлой неделе с гор на Москве-реке?

Помнил ли Шастунов!

— А этот красавчик, — шептал Сумароков, — граф Левенвольде, вы тоже его видали. Да, на него приступом идут наши дамы.

Шастунов страшно побледнел и срывающимся шепотом сказал:

— Я прошу вас, капитан, замолчать…

Сумароков с некоторым удивлением взглянул на него, пожал плечами и отвернулся. Ему было непонятно раздражение князя. Весьма естественно, что молодой князь, познакомившись с Лопухиной, сразу влюбился в нее. Это была участь всех, кто приближался к ней. Естественно, что Лопухина, по врожденной привычке, подавала ему надежды. Но неестественна была наивность князя. Кто же не знал в обеих столицах, какую роль играл при ней Левенвольде? Чего же раздражаться? Это так просто. В любовной игре, как и во всякой, — каждый сам за себя.

Все эти мысли мгновенно промелькнули в уме Сумарокова, и он снова пожал плечами.

Лопухин, озабоченный и хмурый, прошел, ни на кого не глядя, через толпу в дальние покои, где еще с утра сидели тетки государя — Екатерина, герцогиня Мекленбургская, и царевна Прасковья, эти бледные «Ивановны», как их называли при дворе.

В толпе произошло движение. Образовался широкий проход от самых дверей. Голоса смолкли. Настало мгновенное молчание. В двери входила цесаревна Елизавета. На ее пышных, темно-бронзовых волосах не было пудры. Молодое лицо ее горело и от мороза и от волнения. Большие голубые глаза сверкали. Во всей ее фигуре, рослой и крупной, с высокой грудью и узкой талией (ей было в то время двадцать лет), было что-то властное, гордое и самоуверенное, напоминавшее ее великого отца. Следом за ней шел ее адъютант, тридцатитрехлетний генерал, красавец Александр Борисович Бутурлин, и стройный, изящный мужчина с энергичным и насмешливым сухим лицом, ее лейб-медик Лесток.{36}

Многие с любопытством глядели на молодого генерала. Всем была известна его давняя близость к цесаревне Елизавете. Когда об этой близости донесли Петру II, он частью под влиянием ревности, частью по интригам Алексея и Ивана Долгоруких, ненавидевших цесаревну, отделался от Бутурлина, послав его командовать украинскими полками, к великому горю Елизаветы; это было весной предыдущего года.

Узнав в своей глуши о предстоящей свадьбе императора, Бутурлин, рискуя навлечь на себя его гнев, пользуясь своим положением «персоны четвертого класса», никого не спрашивая, поспешил ко дню бракосочетания императора в Москву. Но он поспел не к брачным торжествам. Елизавета была несказанно рада его приезду и оставила его у себя в прежней должности камергера и адъютанта.

Едва отвечая на поклоны низко склонявшихся перед ней сановников, она прошла во внутренние покои.

Цесаревна проживала в это время в подмосковном селе Покровском. Там, окруженная верным и преданными людьми, она в полной мере наслаждалась жизнью и чувствовала себя маленькой царицей. Узнав об опасности, угрожающей Петру, она поспешила приехать в Москву. После ее ухода шепот на несколько минут стал оживленнее, но скоро затих, и опять жуткое чувство ожидания охватило зал.

А тот, кто являлся причиной всех разыгравшихся страстей, интриг, опасений, надежд и отчаяния, отрок-император, лежал в бреду, беспомощный, слабый и умирающий. И был он уже не императором, отходя туда, где нет ни царей, ни рабов, где все равны, — а просто бедным, жалким, одиноким мальчиком, сыном несчастного отца, выросшим без матери, никем не любимым, иначе как император, с никем не согретым маленьким сердцем, которому так нужна была теплая ласка и любовное слово правды.

На своей высокой постели под балдахинами, затканными золотыми орлами, он метался в предсмертном бреду. Его лицо представляло страшную, вздутую багровую маску.

Бессвязные слова вырывались из его опухших, воспаленных губ. Кому он был дорог? Разве этому старику с сухим, жестким лицом, с большими умными глазами, что сидел у его кровати и держал в руках его горячую, вздрагивающую руку. Да, быть может, только ему, этому немцу, своему воспитателю, вице-канцлеру, гофмейстеру двора, барону Генриху Иоганну Остерману, смешно переименованному царицей Прасковьей, женой царя Иоанна, в Андрея Ивановича.

Если бы этот Андрей Иванович мог плакать, он бы плакал сейчас. Но сухие глаза его глядели ясно, и только подергивание губ и судороги щек обнаруживали его глубокое горе. Он так любил этого мальчика!

В углу, закрыв лицо руками, молча сидел Иван Долгорукий, любимец и друг умирающего императора, брат его невесты. Но едва ли его отчаяние было вызвано чувством любви, благодарности и дружбы. Он слишком высоко был вознесен, чтобы не бояться падения. Кто еще? Бабка царица? Мать его несчастного отца, выживающая из ума, замученная его дедом, отрекшаяся от жизни монахиня Елена, в миру Евдокия? Никого! Никого!

Остерман тихо прижал руку Петра к губам, и ему показалось, что он обжег губы.

Вошедший в комнату Лесток, присланный цесаревной, молча и беспомощно стоял в ногах постели. Вслед за ним вошли архиепископы для совершения обряда соборования, за ним проскользнул князь Алексей Григорьевич и, подойдя к сыну, что-то торопливо зашептал ему.

Петр заметался. В его бессвязном бреду можно было различить слова: «Наташа… пора… едем… полк…»

Он поминал свою рано умершую сестру, которую он так нежно любил и которая так любила его. Вдруг он поднялся. Опухшие глаза его с трудом раскрылись. Он сделал движение встать с постели и ясным голосом произнес:

— Запрягайте сани, хочу ехать к сестре…

С этими словами он упал на спину и захрипел.

Тело его вздрогнуло, он вытянулся и застыл.

— C'est la mort,[33] — произнес Лесток.

Остерман припал к руке почившего.

Иван Долгорукий громко зарыдал…

Бедный мальчик! Да, ты пошел к своей сестре — искать ее в безграничных пустынях вечности…

Был в начале первый час ночи на 19 января 1730 года.

По какому-то странному инстинкту шепот прекратился в залах дворца. Словно ангел смерти пролетел по всем залам прежде, чем проникнуть в спальню умирающего. Но вот из задних комнат послышались крики, чье-то пронзительное рыдание. Толпа дрогнула, многие осенили себя крестным знамением. На пороге бледный, с мутными глазами, растрепанными волосами появился Иван Долгорукий. За ним виднелось испуганное лицо его отца.

Назад Дальше