Лекарство против страха - Вайнер Аркадий Александрович 15 стр.


— Это что ж такое вы говорите, это же, значит…

— Одну секунду, Екатерина Федоровна, — я взглянул на часы. — Сейчас начало десятого, значит, я отслужил сегодня тринадцать с лишним часов. Зарплату свою на сегодня я отработал выше маковки. Препираться с вами у меня сейчас нет ни сил, ни желания. Я вам в двух словах опишу ситуацию, а вы решайте, будет у нас разговор или я поеду спать. Значитца, ситуация такая: вас ограбили знакомые Николая Сергеича, или кто-то из его знакомых дал подвод на вашу квартиру. Насчет шубы и драгоценностей ничего конкретного обещать вам не могу, но сберкнижки — это единственная зацепка, которой мы их можем ухватить. Они обязательно попытаются получить вклады. Вам это понятно?

— Понятно, конечно, понятно, — кивнула Пачкалина.

— Я дал распоряжение сберкассам внимательнее присматриваться ко всем, кто будет испрашивать вклады на такую сумму. Но сеть эта слишком велика. Нам нужно установить наблюдение именно за той сберкассой, куда явятся ваши мошенники. Это единственный путь — для вас вернуть свое добро, а для меня задержать их. Они мне очень нужны, потому что натворили кое-что похуже вашего разгона.

— А что же от меня-то требуется? — спросила Пачкалина.

— Подробнее рассказать мне о Николае Сергеиче. Он ведь сидит сейчас, а?

— Не знаю, я никакого Николая Сергеича, — сказала медленно Пачкалина, и мне, несмотря на досаду, снова стало ее жалко: ее тусклый мозг должен был сейчас проанализировать массу всяких комбинаций, чтобы понять, правду говорит инспектор или это их обычные милицейские ловушки, направленные против нее и уважаемого Николая Сергеича. Интуицией человека, всегда живущего в напряженных отношениях с законом, она реагировала однозначно — отрицать лучше все. А думать ей было тяжело. Эх, если бы она могла думать грудью!

— Послушайте, Пачкалина, мне это все надоело. Вам охота и рыбку съесть, и в дамки влезть — чтобы я вам из рукава вынул и шубу, и кольца, и сберкнижки, а откуда это и что — ни мур-мур. Лучше всего, чтобы из средств Госстраха. Но даже там спрашивают, при каких обстоятельствах был нанесен ущерб.

— Что же мне делать-то? — испуганно спросила Пачкалина.

— Ничего. Я бы и так мог найти вашего Николая Сергеича.

— А как? — быстро подключилась Пачкалина, и я усмехнулся:

— Очень просто. Дал бы запрос по местам заключения в Москве: какой Николай Сергеич с такими-то приметами содержался в их учреждении в течении последних двух лет, показал бы фотографию вашим соседям и точно установил бы, кто был ваш приятель. Но у меня и так дел полны руки, чтобы еще этим себе голову морочить, — ваши ценности нужнее вам. Засим разрешите откланяться. Если поймаем мошенников когда-либо, я вас извещу. Сможете им вчинить гражданский иск, лет за восемь — десять они, может быть, отработают вам должок.

Я встал. На лице Пачкалиной была мука — следовало думать, и не просто думать, а думать быстро и принимать какое-то решение. Ей ведь было невдомек, что независимо от того, скажет она мне о Николае Сергеиче или нет, я завтра же с утра стану его искать именно так, как уже рассказал ей. И устанавливать, не было ли связи между ним и Умаром Рамазановым, в доме которого произвели разгон те же аферисты.

— Подождите, — сказала Пачкалина. — А Николаю Сергеичу никакого вреда от этого не будет?

— Опять двадцать пять! Ну какой же может быть ему вред? Он ведь давно осужден, наверное?

Пачкалина тяжело задышала, у нее даже ноздри шевелились.

— Ладно, скажу. Обоимов — его фамилия. Николай Сергеич, значит. Двадцать третьего года. Он был начальник цеха… этого, значит… спортивного оборудования, ну, инвентаря, что ли… Семья у него, как говорится, семья. Но он с женой жить не хотел, конечно. Не хотел. Больная она по-женски. Жениться на мне обещал, очень, значит, замечательный мужчина он был, настоящий человек, представительный, с положением, значит, с положением…

Пачкалина заплакала. По-настоящему — негромко, сильно, и, наверное, ей не хотелось, чтобы я видел, как она плачет, и про распахнутое платье свое она забыла, и забыла про громко высвистывающего носом Гену с золотым перстнем и длинным серым ногтем на мизинце. Судорожно сотрясалось все ее крепкое, здоровое тело, в котором наверняка не было никаких болезней, да только не мог Николай Сергеич Обоимов, хоть и замечательный мужчина был, представительный и с положением, дать ей из тюрьмы ни утешения, ни утоления…


…Храп многоголосый и разнотонный, как звуки труб Кельнского органа, наполняет огромную, жарко натопленную комнату. От духоты и вони трудно дышать. На лавках, у печки, прямо на полу спит народу никак не менее пятидесяти душ. Всех собрали сон и усталость — здесь крестьяне и едущие на ярмарку купцы, беглые солдаты и возчики, странствующие рыцари и нищенствующие монахи-доминиканцы, княжеские шпионы и конокрады. Лежат вповалку здоровые и томящиеся в полусне больные, храпят мужчины, чутко дремлют женщины и свистят носами дети. Пьяные матросы играют в кости, девица причесывается, старик ловит вшей, купец рыгает громко, протяжно, со стоном. Постоялый двор.

Чадно горит свеча, на столе передо мною кувшин с черным нюрнбергским пивом, миска вареных потрохов с горохом, я ем устало, механически, не ощущая вкуса и удовольствия, только пью с жадностью, вытирая тряпицей разгоряченное жарой и смрадом лицо. Иногда, отодвинув от себя миску, беру в руку гусиное перо и, обмакнув во флакон с чернилами, записываю несколько слов в тетради, бросаю перо на стол…

За стенкой слышны неразборчивые голоса, стоны, хрип — там умирает хозяин постоялого двора, сидят при нем измученная жена и двое сыновей, туповатые и покорные. Здесь же, в мягком кресле, с низкой табуреточкой в ногах, врач Клаус Фурнике, которому безутешная женщина платит по талеру за каждый час, что он сидит подле больного. Несчастному сделано двенадцать кровопусканий, шестнадцать раз послаблен желудок и он в тяжелом забытьи.

Вечером я видел больного, у него явная почечная болезнь, и надлежало давно подвергнуть его камнесечению, а расстройство сознания происходит от высокого внутреннего жара и острых болей, но вмешиваться в советы приглашенного врача не позволяет мне святой виртус — врачебная этика, хотя слепому ясно, что кровопусканиями и слабительными почтенный лиценциат Фурнике окончательно добьет больного.

Я поднимаюсь и захожу в комнату за перегородкой, останавливаюсь у дверей. Тяжело бредит больной, выкрикивает бессвязные слова и ругательства. Врач Фурнике объясняет женщине и тихим, придурковатым сыновьям:

— От возмущения физиса в животе больного недуг его перекинулся в мозг и лишил уважаемого герра Шмерца сознания. Кровопускания успокоят возбуждение мозговых соков…

— Господин доктор, разве герр Шмерц болен психически? — тихо спрашиваю я.

Врач поднимает на меня взгляд, отхлебывает из кубка густого бургонского, отвечает снисходительно:

— Вам, молодой друг, неведомо, что потеря человеком разума связана с возмущением природных соков организма. Когда возбуждена в голове слизь, то пациент тих, спокоен и глубоко удручен. Если разлилась под сводом черепа черная желчь, то меланхолия охватывает больного, он мрачен, готов к смерти и склонен к самоубийству, а наш долг — остановить его от этого греховного шага. Но у герра Шмерца возбуждение светлой желчи в мозгу, поэтому он так зол, так беспокоен, криклив и подвижен…

Я не сдерживаюсь:

— Хватит ерунду молоть. У герра Шмерца тяжелая почечная болезнь: я смотрел его мочу, в ней песок и густые сальные осадки. Камнесечение делать ему сейчас нельзя — он измучен, и организм не перенесет такого испытания…

Фурнике, разинув рот, смотрит на дерзкого оборванца, похожего на разорившегося рыцаря, лесного разбойника или странствующего проповедника, — нищего нахала, посмевшего ему указывать. А я говорю испуганной женщине:

— Еще есть надежда — нужно постараться укрепить его организм. Я пропишу для вашего мужа карийское лекарство…

Фурнике, наконец преодолев оцепенение, взвивается с кресла и вопит пронзительно:

— Если вы тотчас же не выгоните этого невежду, нахала, этого грязного шарлатана, ноги моей больше не будет в вашем доме!

Черными крыльями вздымаются полы его шелкового плаща, затканного по воротнику золотыми нитями, на лысине выступает злая испарина, дребезжит золотая цепь на шее, трясутся унизанные кольцами пальцы.

— Взгляните, фрау Шмерц, на этого оборванца, на этого дорожного бродягу — он смеет учить меня, лиценциата медицины! Взгляните на него — разве этот босяк похож на врача?

Женщина затравленно переводит взгляд с него на меня, пытаясь сообразить что-то. Я настойчиво говорю ей:

— Не смотрите на мой заплатанный дорожный кафтан, я известный доктор Теофраст Гогенгейм, и денег никаких за совет не возьму, мне просто хочется помочь вам в вашем горе. Сделайте, как я вам говорю, и если вы не допустите больше кровопусканий, то ваш муж еще может встать на ноги…

— Известный доктор Гогенгейм! — хохочет, брызгая слюной, Фурнике. — доктор с заплатами на заднице и оторванными подметками! Что же тебе больные не собрали на костюм, приличествующий твоему званию?

— Стыдись, неуч! — тихо говорю я Фурнике. — Вспомни, что ты стоишь у скорбного одра…

Но Фурнике кричит так, что не слышно всхлипов и бормотания больного:

— Выбирайте, фрау Шмерц! Не пристало мне терпеть унижения от бродяг и самозванцев! Если вам его шарлатанские выдумки больше по сердцу, то соблаговолите выплатить мне гонорар и велите запрягать! И не извольте более беспокоить меня!

Женщина решается. Повернув ко мне заплаканное лицо, она говорит еле слышно:

— Благодарю вас, сударь, за добрые слова и побуждения. Но я не могу ослушаться доктора Фурнике. Простите меня — я попрошу вас удалиться…

И пока я собираю в дорогу нехитрые пожитки, прячу в мешок тщательно завернутую рукопись, седлаю своего гнедого амбахского коня, на востоке занимается свет нового дня. Через отворенное оконце я слышу, что хрип и стенания больного стихли и плач острый, вдовий, сиротский взметнулся ввысь, навстречу утренним лучам, которых уже больше не доведется увидеть несчастному.

А я, перекрестившись и поправив короткий меч на поясе, скачу в сторону виднеющегося на равнине Франкфурта, где никто не знает и знать не хочет о смерти какого-то Шмерца, ибо сегодня с первыми солнечными бликами народ огромной немецкой страны должен узнать имя нового своего государя, и кто бы им ни стал — король английский Генрих, король французский Франциск или испанский король Карлос, — все равно это такое счастье и честь для немецкого народа, что скорбь какой-то осиротевшей безродной семьи не может и песчинкой черной, траурной лечь на алые мантии семи германских курфюрстов, выбирающих для своего народа нового государя после почившего императора Максимилиана…

Глава 8. Навод или навет?

Лифт не работал. Об этом извещали табличка на двери и голова монтера, торчавшая в сетчатом колодце, как редкостный экспонат на модернистской выставке. Задрав вверх голову, он кричал кому-то:

— Эй вы, охламоны! Забыли про меня? Подымай коляску!

Смешно было мне слышать такие слова в нашем строгом учреждении, где в течение многих лет так боролись против всякого жаргона, что перегнули палку в другую сторону, и народились на свет какие-то ужасные, специфически милицейские официальные словечки вроде «висяк», «отсрочка», «фигурант», «самочинка»…

Неохота было идти на пятый этаж пешком, я спросил монтера, сидевшего на крыше лифтовой кабины.

— Скоро почините?

— Скоро, — пообещал он, нажал какой-то контакт на крыше и плавно вознесся верхом на кабине ввысь.

Я не стал дожидаться, махнул рукой и пошел по лестнице. А поскольку марши у нас огромные, у меня оказалось полно времени, чтобы обдумать свои дела на сегодня. Конечно, было бы так прекрасно, если бы позвонила Рамазанова и сообщила что-нибудь сокровенное. А ей ведь наверняка есть что рассказать.

Но ее обещание позвонить стоило полкопейки в базарный день. Она мне звонить не станет, даже если точно узнает фамилии, имена-отчества и места жительства аферистов. Резон тут простой: страх за судьбу мужа всегда в ней будет сильнее сожаления о потерянных ценностях или стремления отомстить негодяям. Она ведь не хуже меня понимала, что разгон учинили люди, прекрасно информированные о делах мужа. Могли они знать и о его нынешнем местонахождении. Поэтому Рамазанова наверняка уже решила: черт с ними, с деньгами и уже миновавшими переживаниями! Как это ни странно, но ей, конечно, больше хочется, чтобы я не поймал мошенников, поскольку в этом случае всегда будет риск, что я вытрясу из них сведения об Умаре Рамазанове…

По выходным в наших коридорах тихо: не снуют ошалевшие от хлопот инспектора, не стучат каблучками секретарши с бумагами, не видно жмущихся к стенам свидетелей и потерпевших. Гулкое эхо моих шагов провожало меня по всему коридору до самого кабинета. Когда случается бывать здесь в такие дни, я чувствую себя хозяином огромного пустого дома, брошенного на мое попечение. Это ощущение усиливалось в моем кабинете: безмолвие, оттененное очень далекими, еле слышными стуками, шорохами в трубах отопления, внезапным острым звоном оконного стекла от проехавшего мимо автобуса.

Сначала я хотел позвонить в ГАИ насчет номера «Жигулей», но палец чуть ли не бессознательно набрал номер телефона Лыжина. Сейчас его можно, наверное, скорее всего застать дома — ведь сегодня воскресенье, и еще довольно рано, около десяти часов.

Долго гудели замирающие в трубке сигналы вызова, никто не подходил к телефону, и я собрался было положить трубку, но гудок вдруг рассекло пополам, и я услышал уже знакомый мне раздраженный старушечий голос:

— Кого надо?

— Позовите, пожалуйста, Владимира Константиновича.

— Нету его.

— А когда все-таки его можно застать?

— Кто его знает! Передать чего?

— Попросите его позвонить капитану милиции Тихонову. — Я старался придать голосу медовую вежливость, чтобы не злить старуху, а то еще, чего доброго, не передаст.

— Скажу, — коротко ответила старуха и бросила трубку на рычаг.

Потом я позвонил в ГАИ, и у Дугина голос тоже был сердитый:

— Это ты, Тихонов? Замучил ты меня совсем со своим поручением. У меня тут дел полно, и в картотеке для тебя пришлось копаться.

— А выбрал номера-то?

— Выбрал. Только те, которые установлены на «Жигулях».

— Спасибо, Сашок, они мне как раз и нужны.

— Записывай, я тебе продиктую. Серия МКЛ — Дадашев. Записал?

— Записал. Дальше…

— Серия МКП — Садовников…

— Дальше.

— Серия МКУ — Шнеер…

— Дальше.

— Серия МКЭ — Панафидин…

— Как-как? Как ты сказал?

— Панафидин Александр Николаевич, проживает в Мерзляковском переулке, дом…

— Стоп, Сашок. Хватит, мне другие не нужны.

— Больше вопросов не имеется? — переспросил Дугин.

— Спасибо тебе, старик, ты меня здорово выручил.

— Большой привет, — сказал Дугин и отключился.

Уж чего-чего, но такого поворота событий я не ожидал никак. Письмо вывело меня прямо на Панафидина. Что же это? Кто-то захотел помочь мне? Или захотел помочь правосудию? Или, может быть, цель письма — помешать мне? И отвратить правосудие? Или совсем здесь правосудие ни при чем и кто-то хочет воспользоваться сложившейся ситуацией и наклепать на Панафидина?

А если письмо — правда, значит, метапроптизол есть и Панафидин со мной дурака валял? Но почему же он скрывает, что получил метапроптизол? И кто человек, знающий его тайну? Враг? Соперник? Или лицемерный друг, желающий подкопаться под него? Кто же он?

А может быть, это не навод, а навет?

Вдруг кто-то сознательно клевещет на Панафидина? Или хотят вывести из игры меня персонально: ведь если я брошусь обыскивать машину Панафидина и ничего не найду, это может вызвать серьезный скандал.

Как же быть, что предпринять? Ведь второго такого случая может и не быть…

Я метался по кабинету, не в силах решиться на что-то определенное. Из головы напрочь вылетели Пачкалина, Рамазанова, их возлюбленные расхитители, все эти разгонщики… Метапроптизол, если в письме написана правда, был почти рядом. Но как его взять?

А может быть, ничего нет? Мистификация? Нелепый, злобный розыгрыш? Но эти люди не похожи на шутников: когда они отравили Позднякова — если это они, — ими руководило вовсе не стремление повеселиться.

А вдруг письмо написано человеком, который случайно знает об этой истории, но боится заявить о ней вслух? Если он действительно хочет добра и блага, но недостаточно мужествен для того, чтобы сказать во всеуслышание: вот преступник?..

И больше я не чувствовал себя хозяином в большом доме, оставленном на мое попечение. Даже тишина изменилась — она стала терпеливо-угрожающей, словно немо ждала моего решения, одинаково бесстрастная к ошибке и к самому точному выбору.

Я пошел к Шарапову. Как было бы хорошо, окажись он на месте, мне так был нужен чей-то разумный совет!

Тамары на месте не было, а дверь в кабинет к шефу отворена. Он сидел за столом и что-то писал.

— Здравия желаю, товарищ генерал.

Шарапов поднял голову от бумаг и мгновение в меня вглядывался, словно не сразу признал.

— Ба-а! Сколько лет сколько зим, — сказал он, ухмыляясь. — Что это ты здесь в свободное время обретаешься?

И по его улыбке, хотя и ехидной, я понял, что он доволен, увидев меня здесь.

— У нас свободное время начинается на пенсии — вас цитирую, как классика.

— Ну вот, обрадовал. Мне, значит, до свободного времени совсем чуток осталось. Зачем пожаловал?

— Посоветоваться, — сказал я смирно.

— Это надо приветствовать, — кивнул генерал. — Как я понимаю, тебе нужна санкция на какой-нибудь недозволенный поступок: в остальных случаях ты по возможности избегаешь со мной советоваться.

Назад Дальше